Футбол на снегу - Вячеслав Веселов 11 стр.


Электричка уходит, и сразу воцаряется звенящая лесная тишина.

Мы гуськом продвигаемся среди огромных черных елей. Впереди мигает Сашин фонарик. Скрип снега, смех, голоса.

- О, черт! Здесь вокруг сугробы.

- Эй! Дайте руку. Где же дорога?

Луч фонарика перестает прыгать. Все останавливаются.

- Саша, мы не быстро идем?

- Если мы пойдем быстрее, то станем падать. Если пойдем медленнее - околеем.

Вот, наконец, и дачный поселок. Он построен совсем недавно, и в дома еще не успели провести свет. Над одной крышей вьется дымок.

- Ой, девчонки! Настоящий еловый дым. Сладкий!

- А это еще что за запах?

- Это навоз, - отвечает Саша. - Здесь будет цветник.

Мы входим. Луч фонарика шарит по стене.

- Ноль, - говорит Саша, взглянув на термометр. - Ну, шевелитесь!

Зажигают свечи. Рязанов берет со стола кусок жести, внимательно рассматривает его и обращается к Саше:

- Давай соорудим светильники.

- Вот и займись, - говорит Саша. - Ты же дизайнер по профессии.

- Я по призванию дизайнер. - Женька передергивает плечами. - Холодно тут у тебя. По рюмочке, хозяин. А?

- Погоди.

- Девчонки, смотрите: приемник.

- Это потерянное сокровище, - улыбается парень в стеганой куртке. - Электричества все равно нет.

- Он батарейный, - говорит Саша.

Парень в куртке подходит к приемнику и начинает вертеть ручки и щелкать переключателями. Скоро он возвращается.

- Ну, Саня, и отлил ты пулю! Новый год без музыки. Сели батареи у твоего приемника.

- Перебьемся. Здесь есть патефон и куча пластинок старого доброго "Грампласттреста".

Начинаются шумные приготовления к ужину. Саша растапливает печь. Девушки освобождают сумки от припасов. На столе появляются свертки, пакеты, банки консервов, хлеб, фрукты, винные бутылки.

- Несите снедь на кухню, - говорит Саша. - За этим столом мы будем пировать.

- Там Женька, - бросает одна из девушек, - кромсает жесть садовыми ножницами. Творит при свете свечи. Одинокий художник. Увидел меня, ногами застучал, руками замахал - просто ужас! Пошла вон, говорит. Творчество - процесс интимный.

Над горкой пластинок, небрежно сваленных в углу, сидит девушка.

- Да посмотрите вы! - кричит она. - Здесь целое богатство. Старик Варламов, Утесов… Или вот. - Она разглядывает этикетку на пластинке. - "Китайская серенада", оркестр под управлением Марека Вебера. Или вот еще… "Отцвели уж давно хризантемы в са-ду-у-у"…

Из кухни появляется Рязанов.

- Опробуем? - говорит он, показывая свои жестянки. - Те еще светильники!

- Ой, Женька! Настоящие канделябры!

- Посмотрим, посмотрим, что ты там сочинил. - Саша разглядывает жестяные цветы. Их длинные лепестки причудливо изогнуты и могут держать до пяти свеч.

Светильники вешают на стену. Зажигают свечи. В комнате становится заметно светлее.

- Браво, Женька!

- Ну и мастак!

- Можно рюмочку за труды? - скромно спрашивает Рязанов.

- Мне, наверное, пора? - говорю я Саше.

Он смотрит на часы.

- Да, надо идти. Возьми фонарик. - Он оборачивается, ищет кого-то глазами. - Тоня, где ты? Принеси валенки для Ольги. - И потом мне: - Посошок на дорожку?

Я выпиваю рюмку, забираю валенки и ухожу.

Лес постанывает, над головой бежит глухой шум елей. Я оглядываюсь на наш дом. В морозной темноте весело светятся два окна. На крыльцо выходит Саша с бутылками шампанского. Он бережно кладет их в снег рядом с крыльцом.

Скоро я сижу в маленьком, слабо освещенном зале станции. Валенки стоят у печи. Когда Ольга их наденет, они будут теплыми.

Девушка-кассир открывает окошко кассы, недолго смотрит на меня и захлопывает окошко.

Далекий выкрик электрички и быстро нарастающий гул.

Поезд уходит, оставив на платформе единственного пассажира - Ольгу.

- Осторожней, - говорит она и протягивает мне большой пакет. - Не помни… Что же, идем?

- Да, сейчас. Переобуешься и пойдем.

Снова дорога в лесу.

- Ну и забрались мы, - говорит Ольга. - Скоро уже?

- Скоро. Вон огонь. Нас, кажется, встречают.

Навстречу идет Саша, размахивая керосиновым фонарем.

В веселой кутерьме незаметно проходит час. Стол уже накрыт.

Мы рассаживаемся. Напротив меня Ольга в нарядном платье. Да и остальные девушки успели переодеться, принарядились, сделали прически.

Толкотня, смех, звон посуды.

- Бери, бери. Это меня маман снабдила.

- Фирменное блюдо?

- Ешь, не бойся.

Входит Саша с шампанским, передает бутылки через головы.

- А это? Это что такое?

- Новинка. Селедка под шубой.

- Нынче куда ни зайдешь, везде эта новинка. Потчуйтесь, говорят. Селедка под шубой. Новинка.

- Здесь Женька сидит. Это его место. Где ты, Юджин?

Вбегает озябший Рязанов.

- За старый, а? - говорит он, усаживаясь и потирая руки.

- За старый, за старый! Давайте проводим!

Ольга делает маленький глоток, улыбается. Эта улыбка, яркий румянец и новое платье делают ее похожей на школьницу.

- Саша, что это за напиток? - спрашивает Тоня. В руках у нее алюминиевая кружка.

- Колодезная вода.

- Господи, колодезная вода! Свечи! Патефон!

- Кто там рядом? Запустите этот агрегат.

- "А у меня, у меня есть патефончик, только я его не завожу".

- Ты куда, Женька?

- Сейчас.

- Что ты темнишь? Через пять минут полночь.

- Через семь, - бросает Рязанов и убегает.

- Открывайте шампанское!

- Только без выстрелов. Я боюсь.

- Вошел - и пробка в потолок!

- Нет, нет! Окна побьете, пожар устроите.

- Время!

Все встают. Бокалы подняты.

- С Новым годом!

- С новым счастьем!

- Ура!

- За мной, - кричит Рязанов.

- Что?

- Куда, Жека?

- Зачем?

Мы выбегаем на крыльцо. Перед нами в глубоком снегу ель. На ней игрушки, ленты серпантина, шоколадные медали. Пламя свечей колеблется на ветру.

- А-а-а…

- Ну и Женька!

Утопая в снегу, мы бежим к елке. Шумный хоровод под новогодними звездами.

- Это моя медаль!

- Давайте костер.

- Огнепоклонники!

- Язычники!

- Дикари!

- Хейя! Хейя!

…И скоро наступает тот час праздника, когда застолье уже расстроилось и каждый сам по себе: нестройный шум, голоса сквозь шипение пластинки, хлопает дверь, кто-то танцует, кто-то выпивает.

Рязанов сидит с поднятой рюмкой, в другой руке у него дымящаяся сигарета. Он что-то строго говорит Тоне, но речь его бессвязна, и девушка смеется.

Мы с Ольгой танцуем. Старое, почти полувековой давности танго. Нежная, щемяще-печальная мелодия.

Из-за плеча Ольги я вижу, как оплывают свечи.

Утром я долго смотрю на припорошенные снегом хвойные лапы. Это качание ветвей за окном кажется мне продолжением сна или напоминанием о какой-то виденной еще в детстве картине.

В большой комнате за прибранным столом собралась вся компания. На столе самовар. Чай уже заварен. Саша режет лимон.

- Я заснул, - рассказывает Рязанов, - выпил какого-то терпкого вина и стал впадать в дремоту… Андрей! Говорят, ты общался с корабелом?

- Да.

- Что он сказал?

- Сначала он спрашивал тебя. Потом заявил, что может построить для нас корабль.

- Очень он был пьян?

- Не знаю. Стоять по крайней мере не мог.

- Это Карцев, - говорит Саша. - У него дача рядом.

Рязанов с гримасой на лице смотрит, как Саша пьет чай из блюдца.

- Слушай, ты никогда не опохмеляешься?

- Нет.

- И правильно делаешь. Это грань, которая отделяет тебя от алкоголика.

- Немногое же меня отделяет.

- Нет, точно. Начнешь опохмеляться, пиши - пропало.

- А может, я все-таки алкоголик и просто вожу вас за нос?

- Ну, кто со мной? - Рязанов наливает себе вина, поднимает рюмку. - Всех благ вам в Новом году! - Он резко встает. - Я лечу в город. Мне надо делать визиты.

Ольга выходит из-за стола. Она в свитере, в короткой серой юбке и черных шерстяных чулках.

- Вера, пошли кататься. И ты Андрей. И все, кто хочет. Одевайтесь.

Так начинается первый день Нового года. Он еще впереди этот день, но я чувствую, как сжимается время. Праздники прошли, кончается и мой короткий отпуск.

Ольга бежит по заснеженной улице, толкая перед собой финские сани. Мелькают ноги в черных чулках.

Саша растапливает самовар еловыми шишками. Дым весело летит из трубы.

На крыльцо выбегает девушка в белом свитере.

Птица тяжело срывается с ветки, рассыпав за собой снежную пыль.

Высокое небо, чистый снег, дачный домик под кронами елей, свежая зелень леса, визг санных полозьев, сизый самоварный дым… Я так пристально вглядываюсь во все это, словно хочу навсегда сохранить в памяти картины зимнего дачного быта.

Мы прощаемся холодным ветреным днем. С галереи аэровокзала видно, как чадят взлетающие самолеты. Хор турбин заглушает наши голоса.

В этот мой неожиданный приезд мы ни разу не заговорили о себе, будто еще раньше заключили соглашение молчать. Да и знали уже: ничего после наших разговоров не остается, кроме горечи. Мне казалось, молчание дается Ольге легко, но, проснувшись сегодня, я почувствовал на плече горячую влагу. Лицо Ольги было мокрым от слез.

- Вот, - сказала она и провела рукой по плечу. Это не походило на ласку, рука была слабой, холодной. - Вот, - повторила она, - плечо, спина… Можно спрятаться. Но какое это ненадежное укрытие. - Ольга села. Руки на одеяле, взгляд напряженный, сидит очень прямо и, не глядя на меня, говорит своим обычным голосом: - Тебе не кажется, что, приезжая, ты ведешь какую-то призрачную жизнь? Нет, не во времени дело, не в этих семи днях. До них были две недели, а еще раньше - месяц… Ты там. Я наблюдала за тобой, когда вы разговаривали с Женькой. Ты улыбался, спорил, но все равно ты был там. Я вдруг это очень ясно увидела.

Мы идем галереей вдоль стеклянной стены, за которой маячат пассажиры. Ольга прячет от ветра лицо, руки ее утоплены в карманах пальто. Она говорит ровным бесцветным голосом, как бы через силу:

- Это старая-престарая история, Андрей. О ней и речь-то заводить неловко. История о влюбленных, которым нельзя быть вместе. - И вдруг резко, сбиваясь и комкая слова: - Мне надоели телеграммы, телефонные звонки, полосатые конверты. Я устала ждать, жить ожиданием… Прости меня, но что делать! Что делать?

- Ты знаешь.

- Приехать, значит? Интересно, как ты себе это представляешь? Чем я займусь у вас в городке? Мне ведь там даже библиотекарем не устроиться. Ты сам говорил. Что же остается? Стать активисткой женсовета, участницей самодеятельности, готовить новогодние вечера, следить за успеваемостью чужих детей, читать рацеи их нерадивым папам и мамам? Я филолог.

- Ты могла бы заняться переводами.

- Переводами? Милый мой! Что переводить? Для кого? Нет, это невозможно. Я знаю.

- Но что это за знание такое, если, не взявшись за дело, ты уже охладела к нему, уже не веришь в успех. Ты же свободно владеешь языком, читаешь с листа. Я помню, как тебя хвалили, как поздравляла тебя после защиты диплома твоя преподавательница, эта… Горчевская.

- Свободно владеешь! Письменный перевод - это не болтовня с туристами. Тут век живи, век учись. Горчевская однажды пригласила меня к себе. У них компания, клан старух-переводчиц. Они по субботам собираются друг у друга. Домашний семинар, так сказать. Собрались, полтора часа жевали одну фразу из Диккенса. Могучие тетки. Я почувствовала себя школьницей… Нет, это было бы слишком просто: уехать, обложиться словарями и переводить. Нужна среда, живое общение. Этого ничем нельзя заменить… Видишь, разговор опять свернул на накатанную дорожку. Поговорим лучше о тебе.

- О нас.

- Нет, о тебе.

- Обо мне что говорить. Я служу.

Ольга подходит к металлическому ограждению и кладет руки на перила. Проводив глазами взлетевший самолет, она оборачивается.

- Мне не верилось, что ты будешь долго летать. Твои школьные успехи, твои интересы, стихи… Думала, побалуешься, отдашь дань романтике, а потом поступишь в академию, станешь военным журналистом или уйдешь в запас… - Она задумчиво постукивает ладонью по перилам. - О чем вы спорили с Женькой, пока он не набрался?

- Мы не спорили.

- Нет, я слышала: долг, несвобода, внешнее принуждение. Так он говорил?

- Он развивал идею долга как принуждения.

- А чего ее развивать. Это же хрестоматия.

- Да нет, можно и поговорить. Только ему следовало бы поискать другого собеседника.

- Почему?

- Он подзуживал меня, все пытался задирать… Но долг, каким его понимает Рязанов, дался мне легко. Авиацию я выбрал сам, мне нравится летать. Здесь нет никакого принуждения и, следовательно, материала для дискуссии о долге.

- Но вы же спорили.

- Немного. Я говорил, что у подчинения, служения долгу есть свои достоинства.

- Интересно, какие же?

- Ну, Оля…

- Нет, правда. Мне интересно.

- Хорошо, скажем так: служение долгу избавляет человека от изнурительного самокопания. Он начинает меньше думать о себе.

- Мы не можем не думать о себе.

- Ну вот, теперь с тобой будем препираться… Я имел в виду не самосознание, а склонность человека засиживаться на своих недомоганиях, маленьких бедах, мелочах.

- Для человека его беды не бывают маленькими… Ладно. Значит, строго выполняй свой долг и все будет хорошо?

- Вовсе не значит. Но сознание долга дает силы преодолевать трудности. Оно помогает и подчиняться, и одновременно дает свободу. Скажу больше: подчинение чувству долга может сделать нашу жизнь осмысленной, придать ей цельность.

- Ну, а если…

- Что?

- Скажем, человек осознал свой долг, а жизнь не складывается… Она ведь, жизнь-то, больше чем долг.

- Что ж, в конце концов можно утешиться простым исполнением долга.

Ольга вспыхивает:

- Тебе легко рассуждать. Твой долг тебе не навязан, не внушен, он - само твое существо. Ты и не знаешь его, долга-то, потому что не думаешь о нем. Тебе легко.

- Погоди, погоди. Я ведь живой человек. Хорошо, мне хотелось летать. Но вот прошло время, я пережил детскую влюбленность в авиацию, полеты стали бытом. Иногда я устаю и как у всех у меня бывают минуты сомнений, слабости, тоски… Но я служу. Я служу и теперь смотрю на службу как на долг, потому что летаю не единственно из любви к делу, а из сознания необходимости этого дела.

- Понимаю, понимаю… - Ольга нервно теребит перчатку. - Но что я? Я снова ничего не могу тебе сказать. Ах, Андрей…

Вот и последние пассажиры прошли на посадку. Мы остаемся на перроне одни.

- Оля, так нельзя жить. Ты постоянно сосредоточена на своих делах, своих бедах, поступках, словах…

- О чем же я еще могу думать, скажи на милость.

- Я ничего не буду оговаривать. У нас минута времени. Мне вообще надо бы молчать, я лицо заинтересованное. Но ты знаешь, я хлопочу не о своих удобствах, я сейчас о тебе думаю. - Ольга коротко кивает. - Подумай, отчего эта пустота, эта тоска… Бег по кругу. Все в тебе: и ближние, и дальние твои цели - ты сама. Надо меньше считаться с собой, надо уметь забыть о себе. На время хотя бы. Вот мы говорили - долг, обязанность… Без этого нельзя. Не взвалишь на себя груз, не выкарабкаешься. Похоже на дешевый парадокс, да? Но это так. Помнишь, ты рассказывала, как немец переделал русскую поговорку: не возьмешься за гуж, не сдюжишь. Это очень верно.

- Да, - тихо говорит Ольга, - да, так… - Она подымает голову: в лице ни кровинки, губы плотно закушены, глаза сухие. - Иди. Не надо оглядываться. Я люблю тебя.

СЕРГЕЙ ШАГУН

Ну и зима нынче! Грязь, слякоть, размазня. На летном поле ногу не вытащишь. Весна, видать, будет ранней. Степь выгорит уже в мае, а потом все лето - пыльный желтый ад. Сейчас каждый день дожди, сырой снег… "Мокропогодица", - говорит Фомич.

Дождь утихал, и сквозь облака начинало проглядывать солнце, когда я отправился к диспетчеру. "Тут заявочка, лейтенант. Надо сбегать к соседям".

В диспетчерской меня ждал молоденький солдат со склада топокарт.

Я попросил солдата отнести карты на самолет и подошел к окну. Дождь кончился. Солнце дробилось в каплях воды, играло на серебристых, еще влажных килях самолетов. Бомбардировщики напоминали больших белых птиц. Я нашел среди них "сверчка". Он съежился и еще больше потемнел от дождя. Иллюстрация к старой сказочке о гадком утенке и прекрасных лебедях… Я увидел, как шлепает по лужам Фомич, направляясь к самолету.

Часы показывали четверть первого. К обеду вернусь. Сбегаю и вернусь. Обычный полет. Значит, так: покуда суд да дело, да очередная комиссия, я летал. Малая авиация совсем не походила на ту, которую я знал и о которой мечтал в училище.

В раскаленный июльский полдень ты до тошноты кружишь над аэродромом, а по тебе с земли стреляют из фотопулеметов молодые стрелки. Потом, не замечая ничего вокруг, ты выходишь из самолета, и земля плывет у тебя под ногами.

Но в те дни, когда много приходилось летать, я забывал о своих злоключениях и как раньше радовался работе. Летом я часто возвращался на родной аэродром поздними вечерами. Караулы к тому времени уже были выставлены. Фомич бежал мне навстречу, размахивая фонарем. Мы зачехляли самолет, а потом медленно брели через летное поле, и нас то и дело окликали часовые.

На улицах городка шла вечерняя жизнь, за деревьями слышались голоса, кто-то смеялся, вспыхивали в темноте огоньки папирос, из открытых дверей клуба лился свет. Мы прощались с Фомичом на углу, возле книжного магазина, и он каждый раз не забывал пригласить меня к себе.

Вышагивая вечерними улицами, я старался понять, что же все-таки произошло со мной, почему душа моя спокойна и почему я больше не тревожусь, не мечусь, не лезу на стены. Или и вправду я смирился, потух? Неужели и впрямь мы не можем иметь понятия о своем значении и о времени упадка, как сказано в одной книге?

Но порой мое недавнее прошлое, о котором я, казалось, забыл, вдруг оживало, и на меня опять накатывала тоска. Это случалось, когда полк поднимали по тревоге. За Вадимом обычно прибегал радист из экипажа. Он тряс Зарецкого за плечо, приговаривая: "Штурман, товарищ лейтенант, тревога!" В гостинице хлопали двери, звонили телефоны… Полковые тревоги меня больше не касались. Я лежал с закрытыми глазами, и мне не надо было открывать их, чтобы видеть, как Зарецкий натягивает свитер, хватает куртку и, ударив по выключателю, выбегает. Все это было мне знакомо.

Назад Дальше