Но утром уехать она не успела: услыхала, как раным-ранехонько профукала под окошками и остановилась легковушка. В окно Михайловна разглядела, что это не просто Саня, а что он даже бегом побежал от машины к темному-то дому, и тотчас свет в избе включить поспешила, чтоб успокоить - а, мол, жива она еще здесь, никуда не задевалась! Влетевши в избу, Саня у порога остановился, оглядел мать, все еще стоявшую перед ним в одной ночной рубашке, - только шаль на плечи Михайловна успела накинуть, - и вздохнул с облегчением, определив, что лицо у матери светлое, недугом никаким не пораженное и даже вроде - довольное.
- Ну, как говорится, и слава богу! - молвил он, стаскивая шапку и отирая со лба пот. - А то уж Нина мне все уши прожужжала - езжай и езжай! Никак, что случилось, если мать сама не приехала, как обещалась… - И тогда только, выговорившись, Саня присел на табуретку у кухонного стола. - Ну, ты и даешь, мам, однако…
Ясно - и доволен, что с матерью все вроде в порядке, но еще, как догадалась Михайловна, уже и досадовать начинал потихоньку на раннюю свою дорогу в полной, считай, ночи, на то, наконец, что сейчас снова ему спешить-мчать в город, успевать в работу на завод, да и мало ли еще отчего может чувствовать себя пасмурно человек невыспавшийся?
Вдруг хмурый и блуждающий взгляд Сани этак с недоумением как-то задержался на печи, а в следующий миг Саня, точно глазам своим не веря, встал и, подойдя, заглянул под полог, из-под которого свешивалась безмятежная лапа Егора. Саня вовсе откинул полог - Егор пластался на боку, млея от тепла родного очага. Недовольно глаз приоткрыл из-за хлынувшего под полог яркого света электричества, а затем отвернулся, лежа, потянулся, выпуская когти, и снова застыл пластом: а не мешай, мол, отдыхать по-человечески.
- Егор вот… вишь, Саня, воротился, - вздохнула Михайловна, изготавливаясь невольно к объяснению не столько долгому, сколько наитрудному.
- Тьфу ты, ну ты! - изумленно пробормотал Саня, отворачиваясь от печи.
И Михайловна вся подобралась внутренне, зная характер сына, и не столько его упорство в спорах, какое сама своим материнским упрямством всегда перебарывала, сколько его трезвый и здравый ум, какой никогда не знал вроде бы сомнений и колебаний, постоянно и надежно опираясь на убедительную практику каждодневного существования, которое одно точно определяет, что человеку выгодно, а что - нет.
И Михайловна догадалась сказать первой:
- Уж есть ли кто в человеческом деле слепей животного, а Егор гляди каким зрячим оказался, - и осеклась все же.
Саня вдруг потянулся и погладил Егора.
- Ну-ну, Егор! - И хохотнул: - Егор второй… Эх, вот ведь как! - Следом же энергично взглянул на часы: - Я, мам, полечу сейчас…
- Да хоть чай я сейчас тебе поставлю… - пробормотала Михайловна.
- Нет, мам, спасибо… мне ведь еще на работу теперь поспевать надо. А ты уж… - И улыбнулся: - Все ясно. Теперь мне все яснее ясного. В общем, жди: все твое вечером доставлю в целости и сохранности.
- Не к спеху, - ответствовала она на это.
- К спеху, не к спеху ли, а уж дело-то решенное зачем откладывать, а? - Он поцеловал на прощанье. - Я ведь, мам, и сам начал догадываться, что маетно тебе у нас жить. Так что ездить будем к тебе по-прежнему, а ты живи, живи… как привыкла. Верно я тебя, мам, теперь понял, а?
- Я все боялась - не поймешь, - вздохнула она.
- Не пойму… Егор вон какой разумник у нас оказался! - Саня подмигнул. - А сын у тебя чего, дурней животного? - И Саня исчез в сенках.
Она потушила следом свет в горнице, чтоб видеть машину сына в темной улице, и приникла к стеклу окошка.
Услыхала, как Егор спрыгнул вдруг с печи, а затем, неслышимо пройдя по избе, вскочил на стол, чтобы, как и давеча, быть с ней сейчас рядышком. Словно чувствовал он, что отныне ему здесь почти что все, считай, позволено, ибо стало отныне в этом новом и последнем почти что дому поселка два надежных и равноправных хозяина - сама Михайловна и он, конечно, Егор.
Стая
А. И. Бусыгину
Каждый тогда нес в себе предостаточно свежего, еще полного горячей крови мяса.
Накануне к ночи удалось наконец трех коз отделить от стада, окружить и загнать на кромку обрыва, откуда они, ломая хребты и быстрые свои ноги, рухнули вниз, на острия камней, из которых в дождливые годы истекал ручей. И вот, когда они уже возвращались с пира и до родных оврагов оставалось всего ничего, с неба, под треск разрываемого воздуха, точно высверк молнии, на стаю упала смерть.
Стаю вела мать. Сразу же за ней шел он, переярок, которому предстояло скоро заводить свою отдельную семью. Следом за ним - остальные его братья и сестры, и замыкал строй, ковыляя и отставая, отец с давным-давно покалеченной в капкане передней лапой, которая хоть и убавила ему в ходу ловкости, да зато на всю жизнь дала столько великого чутья-уменья, что с того рокового утра, как он получил увечье, всегда с успехом уводил стаю и от самих людей, и неизменно успевал вовремя разгадывать все их тайны и хитрости, от отрав до засад с самыми коварными ловушками.
Снегу было еще мало. Ровная и серая утренняя равнина, по которой они приближались к черневшим впереди, глухо заросшим оврагам, была пустынна и гулка, задалеко выдавая всякий опасный звук. Все было как обычно. И по-обычному слышался один далекий и высокий гул, производимый машинами людей, которые уже давно приспособились летать над этими равнинами. Ничего не предвещало скорой опасности, как вдруг гул машины усилился до грохота, резко обрушившегося вниз, и вот тогда-то раздались сверху частые выстрелы, будто хлесткие встрески молний, разрывающих воздух.
Его сперва оглушило - пуля, видимо, прошла по лбу вскользь, и это - спасло. На бегу теряя сознание, ослепленный на миг этим внезапным ударом, он упал, и его перекинуло через голову. Гаснущим слухом уловил он, что машина людей, в нарушение обычая упавшая на стаю с неба, и хлесткие удары выстрелов, бивших из нее, вроде бы удаляются прочь. Когда через несколько мгновений он очнулся и вскочил на лапы, машина и верно была уже в стороне. Возле него в судорогах еще бились, уткнувши в окровавленный снег уже недвижные морды, его прибылые брат и сестра, а отец, завалившийся на бок, мертво глядел в небо блестящим, ничего теперь не различающим глазом, в котором, как живой человеческий огонь, отражался красный, только что народившийся рассвет.
И прыжками, стелясь над самой землею - благо не засыпанной еще глубоким снегом, он, повизгивая из-за раны, на ходу возникшей вдруг вдобавок в правой лапе, помчал прямиком к родным оврагам, прочь от которых невольно уводили за собою ревущую и стреляющую машину либо мать, либо кто другой из сестер и братьев его, кто еще уцелел до сих пор.
Достигнув оврага, он скатился вниз в его спасительные дебри и затих, прислушиваясь.
Машина некоторое время еще летала над равниною.
Затем она стала как будто приближаться и к приютившему его оврагу, и он, вовсе заползши под кустарник и распластавшись здесь, словно намертво слившись с землей, услыхал, как машина прогромыхала в вышине над ним и оврагом, тень ее скользнула по нему и удалилась наконец вслед за звуком самой машины: люди, возможно, еще надеялись отыскать его по следу. Но здесь, среди чащи, в глубокой глуши оврага, выслеживать его сверху было пустой затеей, и, когда звук машины исчез и больше не возвратился, он зализал раненую лапу, просто, к счастью, оказавшуюся оцарапанной, как и лоб - повезло, чего тут, вдвойне, потому что и второй заряд всего-то лишь располосовал ему шкуру.
С сумерками, едва на небе начали проступать первые робко мерцающие звезды, он осторожно всполз вверх по склону оврага и чуть выставил морду, жадно ловя воздух.
Ветер тянул над равниной не встречь, а боком, и он, так ничего и не учуявши, выбрался, когда взошла луна, из оврага и завыл, сзывая соплеменников. Но никто на его зов не откликнулся в ночи. Пред ним, насколько было видно и слышно, простиралась безмолвная и пустынная равнина, мягко залитая светом луны, до предела теперь заполненная лишь мышиными шорохами ожившей к ночи поземки, поскребываниями друг о дружку уже прозябших к зиме веток чахлых кустарников и шелестами еще недавно просто усохших, а ныне и намертво обмороженных трав.
Таясь то овражками, то в тени кустарников, обежал он эту равнину, озаренную полной луною, и с подветренной стороны чутьем и ухом еще раз напряженно ослушал ночь, но опять не различил в ней никакого следа стаи.
Лишь тогда с осторожностью, перенятой им от отца, приблизился он к тому месту, где стаю на рассвете внезапно настигла смерть, упавшая сверху. Нет, все было тщетно - стая растворилась, исчезла, будто все они, мать и отец, братья и сестры, вдруг научились, как люди, подниматься и улетать с земли. Слабый, но характерный, какой ни с чем не спутать, дух машины людей, которая нынче осмелилась нарушить здешний обычай, все еще присутствовал вокруг и долго мешал ему подойти ближе к тому месту, где на рассвете упали первыми отец, брат и сестра.
Вдруг в высоком ночном небе снова послышался, как и утром, далекий, едва различимый рокот машины, который для него тотчас же нерасторжимо соединился с только что учуянными им близкими запахами. Он приник к земле, прижав уши, точно изготавливаясь к защите, встречному нападению и прыжку, а шерсть у него на загривке поднялась от бессильной ярости. Но эта ночная машина людей далеко и на вышине облетела равнину стороной. Однако, хотя рокот ее постепенно стих, он все продолжал чувствовать едкий и опасный запах, досягаемо близкий и упорно мешавший ему продвинуться дальше. Наконец он сообразил, что это, наверное, пахнет сейчас не самой машиной людей, что сейчас он различает лишь запах, оставленный ею здесь на рассвете, и тогда с осторожностью приблизился к тому месту, где смертоносный этот запах рождался в ночи.
На снегу он обнаружил два темных вонючих пятна, словно машина была тоже подшиблена и потому пролила из себя немного своей черной и жирной, отравленной железом, крови.
Лязгая в бешенстве зубами от собственного бессилия, - будто он смог бы тотчас отомстить за боль и унижение, если б перед ним вдруг оказался снова этот железный и смертельный утренний враг, - он, сделав несколько стремительных прыжков вокруг, обежал эти пятна и затем загреб их. Но никак не смог заглушить полностью их дух, сопровождаемая каким сверху на стаю упала давеча смерть, поняв лишь одно, что отныне ему необходимо решительно сторониться машин людей, как и самого человека, и, может быть, даже еще решительнее, чем самого-то человека.
Он снова обежал всю эту равнину, в которой утром исчезла стая.
Но не обнаружил ни одного уходящего из круга следа, кроме своего собственного, тянувшего с равнины в спасительный овраг, и утреннего следа всей стаи, пришедшей сюда после охоты и пира.
И, замкнувши этот свой одинокий круг у следа навсегда исчезнувшей стаи, он одиноко завыл, словно прощаясь. Прислушавшись, уловил, однако, в ответ лишь шорохи ночной поземки да шуршанье еще не заметенных напрочь трав, и тогда он устремился окончательно прочь от этого окаянного места, зная наперед, что отныне он уже всегда будет сторониться не только самих людей и всех их железных машин, но и таких же голых и словно бы беспредельных равнин, где он родился и охотился в стае до нынешнего несчастного утра и где раньше всегда жили его предки.
В ночи, по-прежнему таясь ложбинами и кустарниками, он достиг первого перелеска. Столь же сторожко затем - другого. Иногда он останавливался и выл, призывая кого-либо из своих собратьев откликнуться, но ночь безмолвствовала…
И он шел дальше.
Все дальше и дальше на север, откуда ветер доносил до него дыхание беспредельных лесов, в каких он уж точно станет неразличим сверху и потому, как ему представлялось, недосягаем для людей вместе с их машинами, в которых течет черная и вонючая, что отрава, кровь.
Упрямо шел он на север и вторую ночь.
И третью.
Совсем не подозревая, что задолго до того, как достигнет желанных лесов, дыхание которых долетало до него вместе с ветрами, он стал отныне лесным волком. Но одно он знал определенно и твердо - теперь он одинокий волк, которому не так-то легко будет прокормиться.
Возможно, он прошел бы на север и еще дальше от этих мест, где наткнулся на небольшой леспромхозовский поселок.
Голод и мечта встретить наконец собратьев неодолимо влекли его все дальше и дальше в тайгу и, как знать, довели бы, быть может, и до самой тундры, но здесь, возле этого поселочка, в какой он наметил просто завернуть на ночь, чтоб, если повезет, прирезать какую-нибудь лопоухую, зазевавшуюся опрометчиво собачонку и подкрепиться перед новой дорогой, ему нежданно-негаданно повезло по-настоящему.
Где-то в середине дня он услыхал вдруг неподалеку злобный лай собаки, затем учуял людей и сохатого, и почти тотчас в той стороне раздались выстрелы, и лай стих. Он насторожился было, но запахи людей и зверя стали постепенно удаляться, а оттуда, где только что раздались выстрелы, веяло теперь свежей кровью.
И голод поднял его с лежки.
Он шел осторожно, хотя и все более дурея от духа свежей крови, который слышал все явственней. Шел, то и дело заставляя себя терпеливо вслушиваться в звуки и запахи тайги, чтобы надежнее убедиться, что сохатый и люди уходят все дальше.
Так достиг он заброшенной лесосеки, увидел на ее краю следы борьбы и охоты и нашел здесь истерзанную копытами зверя, обезображенную в схватке собаку. Как ни был голоден, но, опасаясь ловушки, он, не приближаясь к своей нечаянной добыче, дышавшей горячо свежим мясом, затаился и, глотая слюну, немало выждал времени, пока не убедился, что он и в самом деле один здесь, пока не начали слетаться к его добыче вороны и сороки. Когда они темно и шумно облепили сосны на краю лесосеки, он, еще раз убедившись, что людей вроде бы не слышно нигде поблизости, не в силах более сдержать голод, наскоро наглотался свежей псины, отпугивая подальше от себя мрачных и столь же, как и он, голодных птиц, да и убрался с лесосеки до ночи.
Остаток дня провел он в нетерпении и беспокойстве: иногда, вскакивая с обмятого и облежанного только что снега и запутывая след, делал круг, другой возле лесосеки и снова залегал в чаще, мордой к ветру и свежему своему следу. Однажды к вечеру он еще раз услыхал людей, которые прошли мимо по лесосеке своей дневной тропой, какую проложили за зверем. Но зверя они не нашли: лишь запахи своего пота и пороха пронесли люди сквозь лес к поселку, что отравлял окрестную тайгу своим постоянным дыханием, полным дыма, псины и запахов черной и вязкой крови, какая клокочет обычно в железных внутренностях машин людей.
В полночь он снова с великой осторожностью пришел на лесосеку, но то, что оставил он от убитой быком собаки, было уже растаскано вокруг птицами. Голод же, лишь ненадолго притупленный, вновь давал знать о себе, и, уловив все еще присутствовавшие вокруг запахи подшибленного людьми сохатого, которые днем перебивала на лесосеке окровавленная псина, он отыскал на окружающих деревьях брызги звериной крови. Да, зверь был определенно ранен, люди же возвращались в свой поселок явно без добычи, и тогда он уверенно пошел в глубь леса по следам людей и обреченного зверя.
Несмотря на то что след зверя давно выстыл и его тихо к тому же заваливал мягкий, пушистый и безветренный снег, начавшийся вскоре после полуночи, кровь, какую, отфыркиваясь, разбрызгивал на деревья вокруг смертельно подшибленный бык, надежно вела его по тайге. К рассвету наконец он уже ве́рхом почуял не одну только кровь, а и самого сохатого: бык находился теперь совсем неподалеку, где-то впереди, и он был мертв.
Из предусмотрительности он все-таки не сразу подошел к нему, а лишь тогда, когда убедился, что он здесь один и потому вся добыча принадлежит ему одному.
Этот подшибленный людьми и сумевший бежать от них зверь на некоторое время спас его от голода и слабости: случившийся ночью снегопад, не прекращавшийся сутки, помешал, вероятно, людям отыскать свою добычу на следующий день, надежно захоронил все следы и дал ему желанную передышку.
На третью, однако, ночь он обнаружил, что пришел к добыче не один.
Кормясь впрок, он пробыл у туши почти до рассвета и тогда лишь увидел своего нового соперника. Им оказалась довольно рослая рысь-кошка. Она к утру уже явно страдала от голода и, залегши на сосне неподалеку, не только, прижав уши, от нетерпенья шипела и мяукала, но время от времени принималась в возбуждении скрести по дереву когтями и, скаля клыки, пристально и не мигая следила за ним неотступно зелеными мерцающими огнями глаз. Приближаться при нем она все же не осмеливалась - зверь был как-никак его личной законной добычей, но со временем, как знать, - а голод мог лишить кошку благоразумия, - и она могла бы дерзнуть даже с ним схватиться за добычу, пусть в схватке они оба могли бы если не погибнуть, то мучительно изувечить навсегда друг друга: хотя кошка и была вдвое, пожалуй, его поменьше, но вряд ли намного слабее, и уж точно, что не менее, если не более, ловка и увертлива. Но сейчас она была голодна, а он сыт. И перед рассветом он пускай и с неохотою, но разумно удалился.
На следующую ночь он обнаружил, что кошка к останкам туши явилась первою. Однако в этот раз она была уже не столь голодна, как вчера, сохатый же по-прежнему был прежде всего его законной добычей, и в свою очередь, хоть и с явным неудовольствием, рыча и пятясь, лесная кошка не без благоразумия сама уступила ему место.
Так, по очереди, они и кормились здесь некоторое время, соблюдая осторожность и вежливость.
Он набрался достаточно сил, чтобы, пожалуй, идти снова дальше на север и рано ли, поздно, да найти там кого-нибудь из своих сородичей, но в тайге уже пали глубокие снега и продвигаться скоро стало возможно лишь лесными дорогами. Но все они были заезжены машинами людей, то тут, то там проливших на снег черные сгустки своей вязкой крови, запахи которой умерщвляли все другие вокруг, мешая надежно судить о близости добычи или беды. Кроме того, ему еще раз повезло на неудачную лосиную охоту людей: они снова лишь смертельно ранили зверя, и бык снова ушел от них, уведя за собою не очень и в этот раз, видать, опытную собаку, не обращая на нее особого внимания. Сперва он без труда прикончил ту замешкавшуюся от ужаса встречи с ним собачонку и затем, не тронув ее, опять долго и терпеливо шел по следу подстреленного людьми быка. Смертельно раненный зверь увел его и в этот раз столь далеко за собою, что настиг он его лишь к утру, в глухом болоте, где тот залег, уже не различая, вероятно, погони и рассчитывая, наверно, надежно здесь отлежаться.