Докер - Холопов Георгий Константинович 3 стр.


- Ничего себе город, - говорю я. - Но Астрахань лучше.

Меня подводят к витрине ювелирного магазина Мирзоева, уставленной золотыми часами, бриллиантовыми кольцами, серебряной посудой и хрустальными вазами; потом - к фруктовому магазину Усейнова, от пола до потолка набитому всевозможными фруктами; чуть ли не насильно тащат к недавно открывшемуся гастрономическому магазину Шахназарова, от одного вида полок которого, полных сыра, колбасы, маринадов и консервов, у меня текут слюнки, и спрашивают: есть ли такие магазины в Астрахани?

- Нет, - признаюсь я, - таких нет. Но Астрахань все равно лучше Баку!

- А в Астрахани есть Девичья башня? - преграждает мне дорогу Виктор, зло сверкнув черными бусинками глаз, и откидывает назад свой выгоревший, почти белый чуб.

- Башни нет, но есть крепость.

- Крепость и у нас есть, и получше астраханской, - говорит Топорик.

Меня ведут к крепости. Посреди площади Молодежи мы останавливаемся напротив крепостных ворот, и я говорю:

- Подумаешь, тоже крепость! Вот в Астрахани крепость так крепость! Там внутри крепости есть и собор. Самый высокий в мире!

- А у нас в крепости есть мечеть! - говорит Лариса.

- А в Астрахани есть Волга, - говорю я.

- А в Баку - Каспийское море!

- А в Астрахани, кроме Волги, есть еще две большие реки - Кутум и Болда!..

- Ты сам балда! - размахивая руками, кричит Топорик, грудью налетая на меня.

Я хочу дать ему оплеуху, но Лариса и Виктор разнимают нас, и тогда я говорю:

- Хорошо. А кто вас спас от турок и англичан?

Они молчат. Потом Виктор говорит:

- Конечно, Красная Армия.

- А откуда она пришла?

- Из Астрахани.

- То-то что из Астрахани! - ликую я. - И все военные пароходы тоже пришли из Астрахани!

- Верно, - соглашается Виктор. - Только не пароходы, а корабли. У меня папа как раз служил в Одиннадцатой армии. Когда армия из Астрахани шла на Баку, он заезжал к нам в Георгиевск, мы тогда жили у бабушкиной сестры.

Обернувшись к Дому просвещения, Топорик примирительно говорит:

- А вот с того балкона всегда выступает Киров. Перед пионерами и комсомольцами. Ты знаешь, кто такой Киров?

Я смотрю на него с презрением, ухмыляюсь:

- Еще бы! Как-никак Киров наш, астраханец. Это ведь он привел к вам в Баку армию из Астрахани.

- Киров - астраханец? - негодует Сашко и снова хочет налететь на меня, но его останавливает Виктор.

- Ничего не поделаешь, Топорик, - говорит он, - это правда.

- Да какая… какая же это правда, когда я слыхал, что Киров родился в Баку?

Позади раздается барабанная дробь. Мы оборачиваемся. По Коммунистической идут пионеры, большая колонна. Споры наши мгновенно прекращаются, и мы бежим через площадь, становимся на тротуар, где уже толпятся прохожие.

Пионеры идут четким строем, в белых рубашках и синих трусиках, в ярких галстуках, с длинными посохами, зажатыми под мышкой. У каждого за плечами - походный мешок, сделанный из наволочки или мешковины, на поясе - фляга или бутылка с водой.

- В лагерь! - затаив дыхание, шепчет Топорик. - Куда-нибудь за город.

- Да, - еле слышно шепчет и Лариса. - На берег моря. Хорошо сейчас там!

- А я тоже могу стать пионером, - вдруг говорит Виктор. - Отец у меня нефтяник, у них есть свой пионеротряд. Правда, пока он находится где-то за Азнефтью, но скоро его переведут в город.

Тут барабанная дробь прекращается, и пионеры поют: "Смело, товарищи, в ногу!"

- "Вышли мы все из народа", - подхватывает песню Лариса.

- "Дети семьи трудовой", - продолжает Топорик.

- "Братский союз и свобода", - басит Виктор, размахивая руками.

- "Вот наш девиз боевой!" - кричу я от радости, что не хуже их знаю эту песню, но Топорик дает мне щелчка, я бегу за ним, за мной - Виктор и Лариса, и так друг за другом мы несемся до самого Парапета.

Потом мирно направляемся домой, делая небольшой крюк по Кривой улице. Останавливаемся у витрины сапожной мастерской. Молча разглядываем сандалии - они всех цветов и размеров.

Вдруг Топорик открывает дверь мастерской и, став на пороге, кричит:

- Керосин есть?

Сапожники, сидящие в ряд за длинным верстаком, перестают стучать молотками, оборачиваются и непонимающе смотрят на него.

- А угли? - кричит Топорик.

Тогда один из сапожников стремительно откидывается назад, выхватывает из ящика колодку и изо всей силы запускает в Топорика. Но тот успевает захлопнуть дверь, и мы бежим по улице. Виктор, Топорик и Лариса заливаются смехом. У меня же от страха бешено колотится сердце.

На углу переводим дух. Нет, никто за нами не гонится.

- А в Астрахани вы играли в такие игры? - спрашивает Топорик, хитро перемигиваясь с Виктором.

- Нет, - честно признаюсь я.

- Теперь - я! - говорит Лариса. Она влетает в цветочный магазин, кричит: - Картошка есть?

- Дура, - нехотя отвечает ей цветочница.

Лариса, Топорик и Виктор хохочут во все горло, держась за животы. Смеюсь и я.

- А селедка? А керосин? А вакса? - выкрикивает Лариса.

Цветочница, выведенная из терпения, хватает швабру и бежит за нами, но мы уже далеко. Она грозит нам шваброй, а мы еще пуще заливаемся смехом.

- Теперь твоя очередь, - говорит мне Топорик.

- Хорошо, - соглашаюсь я, хотя мне страшно. Но игра эта мне все же нравится.

- Смелее, смелее! - толкает меня в спину Лариса.

Я приоткрываю дверь парфюмерного магазина и, придерживая ее ногой, кричу:

- Продайте нам арбуз!.. Ах, у вас нет арбуза?.. Тогда продайте картошку! Ах, у вас нет и картошки?.. Тогда продайте…

Кто-то сзади хватает меня за ухо. Я ору с такой силой, что вслед за мною от ужаса кричат все покупатели в магазине. Тогда меня хватают за второе ухо и приподнимают от земли. Человек спокойно выговаривает, что хулиганить у себя в магазине он не позволит.

Но его принимаются колотить Виктор, Топорик и Лариса, и, бросив меня, он бежит за ними. А я, зажав голову руками, заливаясь слезами, бреду куда глаза глядят. Уши у меня горят так, словно их прижгли раскаленным железом. В особенности правое.

Где-то в конце улицы меня нагоняют Виктор и Лариса, берут под руки, и мы молча идем домой.

- Это все из-за твоих дурацких фокусов, - говорит Виктор подбежавшему Топорику. - Тоже нашел игру! - и дает ему подзатыльника.

- Кто мог знать… - лепечет в ответ Топорик, принимая подзатыльник как должное.

- Кто мог, кто мог! Вот оторвали бы ему ухо, тогда б узнал, кто!

- Очень больно? - спрашивает Лариса, заглядывая мне в лицо. Она отнимает мою руку от правого уха, с ужасом произносит: - Смотрите, как оно вздулось!

Я дотрагиваюсь до уха; оно твердое, как дерево, и совсем бесчувственное.

В обход через двор, по черной лестнице, чтобы нас никто не увидел, меня приводят к Ларисе. Спрятать меня у нее намного легче, чем у кого-либо другого. Отец Ларисы домой приходит поздно вечером.

Меня укладывают на диван, суют под голову подушку.

- Хорошо бы ему спиртовую примочку, - слышу я шепот Топорика. - Или компресс. Как мне делают при ушибах.

- Но у него ведь не ушиб! - бешеным шепотом, готовая его стукнуть, возражает Лариса.

- Это одно и то же! - уже во весь голос авторитетно заявляет Топорик. - Как-никак у меня мама работает в больнице, мне лучше знать.

И Лариса уже ему не возражает, видимо надеясь, что он в этом деле понимает больше нее.

- А есть ли у нас спирт? - Лариса ставит стул к буфету, открывает верхнюю половину.

И тут раздается стон Топорика:

- Какую можно собрать коллекцию винных этикеток!

Я открываю глаза, потом ложусь на спину, чтобы хорошо видеть. Весь верх, все три полки буфета уставлены бутылками самой разной формы, украшенными удивительно пестрыми и разноцветными этикетками с надписями на непонятных языках.

- Спирта у папы нет, но я думаю, что его можно заменить коньяком, - говорит Лариса, рассматривая наклейки на бутылках и пытаясь их прочесть. - Ничего не случится, если Гарегину мы ухо намажем даже ликером "какао-шуа". Его у папы целых три бутылки, и одна как раз начата. Он вчера пил чай с ликером.

Лариса достает вату и бинт и, налив рюмку ликера, макает в нее ватку, мажет ею мне правое ухо, потом левое, потом за ухом, потом чуть ли не всю шею.

Виктор и Топорик перевязывают мне всю голову и велят, чтобы я спокойно лежал.

- В таких случаях больному хорошо бы дать и что-нибудь выпить, - говорит Топорик. - Да, да, я не шучу! - повышает он голос, услышав ироническое замечание Ларисы из соседней комнаты. - Мама всегда так делает.

Лариса приносит новую рюмку и наливает ликер. Топорик садится рядом со мной на диван и пытается меня поить. Крепко стиснув губы, я сперва мотаю головой, но… почувствовав аромат ликера, делаю глоток, потом второй, третий.

- Ура! - кричит Топорик, вскакивая с дивана. - Теперь наша очередь! Мама говорит - когда пьют за здоровье больного, тому сразу становится легче.

Они хохочут втроем, и Лариса расставляет на столе рюмки.

- Ничего, мальчики, если я вам налью из разных бутылок? А то папа может заметить.

Она берет из буфета первую попавшуюся под руку бутылку и цедит из нее в каждую рюмку несколько капель. Крепко закупорив бутылку, аккуратно ставит ее на место и берет соседнюю. И так она проходит по всем трем полкам.

Потом Лариса достает из нижней половины буфета большую коробку с душистыми сигарами, коробку папирос с удивительно длинными мундштуками, дает всем понюхать, и все садятся за стол.

- Курите, мальчики! - весело и бесшабашно говорит она, бросая Виктору спичечный коробок, но ни Виктор, ни Топорик до папирос и сигар не дотрагиваются. Виктор поднимает рюмку.

- Гарегин, за здоровье твоего уха!

Они звонко чокаются, пьют мелкими глотками и то и дело взрываются смехом.

- А что я вам сейчас покажу, мальчики! - вдруг говорит Лариса, ставя рюмку на стол, и бежит к комоду, достает из него какую-то растрепанную книгу на польском языке, торопливо перелистывает страницы и выхватывает спрятанную среди них открытку.

На ней изображена красавица с ярко накрашенными губами, с пышной прической. Через всю открытку написано: "100 000 поцелуев!"

- Эту открытку папа выиграл еще при царе, - смеясь, говорит Лариса. - В каком-то "веселом доме". Тогда еще мама у нас была жива.

- И что, твой папа сто тысяч раз целовал эту красотку? - с удивлением спрашивает Виктор, прочтя вслух "правила" на обороте открытки, куда аккуратным почерком красными чернилами вписано имя Сигизмунда Пржиемского.

- Нет, он поцеловал ее несколько раз и бросил. Ведь это только так пишется - сто тысяч.

- И что взрослые находят в поцелуях - не пойму! - Топорик пожимает плечами и шмыгает носом. - Я еле-еле выношу даже поцелуи мамы. А когда приходит тетя Оксана, лезет ко мне со своими ласками и начинает причитать: "Ох, ти, гарнэсэньке малятко мое, дай же я тебе пригорну та ще и поцілую", - я просто убегаю из дому… Когда я вырасту, я никогда не буду целоваться. А ты? - обращается он к Виктору.

- А я подумаю, - хмуро отвечает Виктор, спрятав глаза за чубом. - Может быть, не такие уж все дураки.

- А ты, Гарегин?

Но в ответ я горько плачу, отвернувшись к стене.

- Давайте, мальчики, - говорит Лариса, - сменим ему компресс. Может быть, у него все-таки осядут уши?

И она вновь принимается мазать мне уши ликером.

Глава четвертая
НАШ ДЕДУШКА

У бабушки целый день работа в кухне. В свободное время она сидит и вяжет у окна. А дедушка наш живет один на своей половине. В овчинном порыжевшем тулупе он часами неподвижно лежит на старом, выцветшем паласе, уставившись широко открытыми глазами в сводчатый потолок, или спит, тяжело и шумно отдуваясь, отчего у него шевелятся кончики длинных усов. Дед очень слаб, но очень много ест. Все, что мать получает по карточкам, она приносит и отдает ему, и он уже сам отпускает продукты бабушке. Веревочные весы с деревянными чашами, которые мы привезли из Астрахани, теперь висят посреди антресоли, мерно покачиваясь на сквозняке. Чаши весов чуть ли не касаются пола.

У изголовья постели деда стоят жестяные банки от монпансье и несколько продырявленных эмалированных тарелок. В банках он держит крупы, сахар, соль, а на тарелках - самодельные гири из кусков железа, заржавелых болтов и гаек, которые я наносил ему еще в Астрахани. Рядом на паласе лежит его тяжелый кинжал. В его ножнах, в прорези, хранится еще другой - маленький кинжал. Дед говорит, что этот маленький кинжал он подарит мне, когда я подрасту - мне исполнится тринадцать лет, - и я всячески и во всем стараюсь ему угодить.

Рыбу или мясо, что мать изредка приносит с базара, дед рубит большим кинжалом на несколько частей, взвешивает на весах, отдает одну часть бабушке, чтобы она приготовила обед, а остальные прячет около себя или велит строго хранить матери. Хлеб же он разрезает маленьким кинжалом. Крошки, оставшиеся на паласе, он собирает на заслюнявленный палец и долго сосет его, как маленький. Часто я отказываюсь от своей доли хлеба в пользу деда. Он плачет, но берет. То и дело он вспоминает где-то и когда-то недоеденный вкусный обед, сладости, недопитое вино и очень долго сокрушается по этому поводу:

- Ведь мог есть и пить, а не хотел. А теперь хочу, и нечего!

Мать не любит деда и за глаза называет его тираном. При нем, конечно, она ничего подобного не решится сказать. То же самое и бабушка. Они обычно храбрятся только на своей половине.

У дедушки печальная судьба. Не всегда же он был таким несчастным. Не всегда же он был и калекой. Я хорошо знаю историю его жизни, которую не раз мне приходилось слышать из уст бабушки.

Когда деду было пятнадцать лет и он еще был совсем не дедушка, а рослый и сильный парень, умер его отец, то есть мой прадед. С братом Ованесом, который был на три года старше его, они остались круглыми сиротами, потому что у них не было и матери.

Братья решили, что они будут жить вместе, накопят денег и лишь потом, через несколько лет, все поделят. У них был виноградник и фруктовый сад. Они дружно и весело работали, осенью возили фрукты на продажу в Шемаху или же за сто верст - в Баку.

Но на четвертый год виноград братья продали местному виноделу, а гранаты, орехи и яблоки дед повез в Баку. Год был урожайный, фруктами завалены базары, и, отдав скупщику свой товар за бесценок, дед пустился в обратную дорогу.

Недалеко от деревни ему встретились односельчане. Они остановили его арбу, посмеиваясь и перемигиваясь, стали расспрашивать, как он съездил в город, сколько выручил денег, какие купил подарки брату… и его молоденькой жене.

Дед ничего не мог понять. Тогда они сказали, что он олух, и если уж такой непонятливый, то так ему и надо, на месте Ованеса они бы, видимо, поступили с ним точно так же.

Дед поспешил домой. Там было пусто, точно все унесли воры. Пусто, ни зернышка не оказалось в амбаре. Настежь распахнуты были двери хлева: ни коровы, ни лошади. Дед бросился к соседям. Они удивились, что он ничего не знает о свадьбе Ованеса и о переезде его к жене в Кара-кенд.

Дед попросил у соседей лошадь и поскакал в Кара-кенд. До него было двенадцать верст.

На разгоряченном коне дед влетел во двор родителей жены Ованеса, но Ованеса не оказалось дома. Он побежал в хлев. И там не было брата. Тогда он перемахнул через забор, отделяющий сад от двора, и тут под деревом увидел брата и его молоденькую жену! Они срывали со склонившихся к самой земле веток ярко-желтую ароматную айву и аккуратно складывали ее в корзину.

Дед подскочил к Ованесу, в бешенстве выхватил из-за пояса кинжал - тот, которым теперь разрубает мясо и рыбу, - но молоденькая жена брата бросилась между ними и прикрыла собой мужа.

Дед отдернул занесенную руку. Но острый конец кинжала все же коснулся груди молодой женщины. Показалась капля крови. Кинжал отвалился в сторону, напружиненная рука деда повисла плетью, кинжал выпал из его разжавшихся пальцев, а вслед за ним и сам дед, словно подвернув ногу, повалился на землю.

Ценою какого усилия деду удалось задержать занесенный кинжал, видно из того, что его мгновенно поразил паралич, отнялись ноги.

Деда привезли в телеге домой. Его лечили целебной грязью и травами местные знахари, поили лекарствами доктора из Шемахи, но лечение не помогло. Не помогли и жертвоприношения в "святых местах", вплоть до древнего Эчмиадзина в Армении. Ноги у него отнялись на всю жизнь.

Заниматься крестьянской работой дед уже не мог, и соседи тогда надоумили его переехать в город, найти там какую-нибудь сидячую службу.

Дед сдал в аренду свою долю сада и виноградника и переехал в Шемаху к своим дальним родственникам. Это были добрые люди. Они приютили его у себя и сказали, что единственное дело, которым он мог бы заниматься в его положении, - это писать бумаги, но для этого ему надо много и терпеливо учиться грамоте.

- Ничего, научусь! - сказал дед.

Через год он уже мог сносно читать и писать по-армянски. Но этого было мало, чтобы стать писарем. Писарю надо было знать армянский и русский языки и арабский шрифт. Только в этом случае он мог рассчитывать на постоянный заработок. И тогда дед стал изучать русский и арабский. Арабский ему преподавал мулла, русский - учитель местной приходской школы.

Года через три дед поступил учеником в контору нотариуса, а еще через несколько лет арендовал на базаре лавчонку, открыл свою "контору по переписыванию бумаг". Вскоре он уже брал заказы и на составление бумаг, писал различные прошения, не гнушаясь также сочинением писем крестьянам.

Ему платили и деньгами, и натурой: маслом, яйцами, вином.

Но вскоре дед нашел и дополнительный заработок.

По природе своей он был сильным парнем, с крепкими руками. А когда у него отнялись ноги, то, как говорит бабушка, сила ног у него перешла в руки, и они стали вдвое сильнее.

Недалеко от дедовой "конторы" находилась кузница. У нее с утра до вечера толпились крестьяне. Кому надо было подковать лошадь, кому сделать новый обод на колесо. У кузницы частенько собирались базарные завсегдатаи, местные силачи, и мерялись силой, ломая подковы. Это зрелище в базарные дни - воскресенье и пятницу - собирало много народу. Здесь устраивались сборы и устанавливались призы победителям.

Однажды дед пришел на костылях тоже испробовать свою силу. Но над ним только посмеялись: "Ну где тебе, писарю, да еще калеке, ломать подковы? Иди с богом!"

Дед обиделся, но не ушел. Он стал в сторонку, наблюдая, как пыжатся силачи, пытаясь сломать старые подковы, выбрасываемые кузнецом за порог кузницы. И вдруг расхохотался.

На него посмотрели удивленно - не спятил ли человек? - и спросили, что с ним.

- Такие подковы у нас в деревне ломает каждый мальчишка, - сказал дед.

- Каждый? Хорошо! - выкрикнули в толпе и протянули ему подкову. - Может быть, и ты сломаешь?

Но дед швырнул ее прочь и сказал, что не желает марать руки о ржавую грязную подкову. Тогда взбешенные его наглостью парни из толпы влетели в кузницу, выхватили из кучи новую, еще не совсем остывшую подкову и, сунув ее деду под нос, спросили - не такую ли он думает сломать?

- Такую, - сказал дед.

Назад Дальше