- Это ты помнишь запах ржаного хлеба. Да, ржаной хлеб пахнет очень вкусно. Такой хлеб умеют выпекать только русские. И солдатский хлеб пахнет хорошо. Мы его часто покупали у солдат, а то обменивали на белый калач, им ведь надоедало каждый день есть ржаной хлеб… Ну, а еще что? - спрашивает мать, подперев подбородок кулаками.
- Помню еще вот… Как будто бы отец спускается с горы и ведет за собой ослика, а на ослике сидит дедушка.
- Да, сынок, был и такой случай. Это произошло после того, как мы переехали к молоканам и некоторое время жили у них в деревне. Когда твой отец нашел нас там и узнал, что твой дедушка не пожелал уехать с нами, он решил пробраться в Шемаху и увезти его… этого изверга.
- Дедушку?
- Да, дедушку. Он и твоему отцу много горя причинил. Но Вартан был хороший сын и терпел все его издевательства. Он где-то достал ослика и вывез деда.
- А почему дедушка не захотел ехать с нами в фургоне?
- Ему было жаль оставлять дом и свою дурацкую "контору". Если бы ты только знал, сколько я пережила из-за него!
Мы молчим.
Мать долго еще спрашивает: а не помню ли я тот или этот случай, про деревню, про родню. Я догадываюсь, что она проверяет мою память, хочет убедиться, совсем ли я здоров.
- Вот мы и приехали в деревню! - с горечью говорит она. - Эти шесть месяцев, что ты болел, я не работала и наделала много долгов. Спасибо соседям, они во всем выручали. Не знаю даже, как и когда мы сможем их отблагодарить.
- Ничего, ма, - говорю я, - вот вырасту, пойду работать и тогда всем куплю богатые подарки.
Она смеется и спрашивает:
- А еще что помнишь, сынок?
- А еще я хорошо помню день смерти папы, - говорю я, глядя в потолок.
Мать начинает плакать, а я предаюсь воспоминаниям.
Астрахань дней гражданской войны всегда вспоминается мне занесенной снегом, с длинными безмолвными очередями за хлебом, с бесконечными похоронными процессиями. Умирали тогда от голода, от тифа, от черной оспы. До сих пор еще у меня в ушах стоит скрип колес и видятся прикрытые рогожей трупы на дрогах.
Я хорошо помню то утро… В детский сад я шел один, хотя обычно меня провожала мать, после чего сама шла на работу. Я долго кружил по пустынным улицам, все думая об отце, которому было очень и очень плохо. У меня окоченели руки и ноги. Дяденька, шедший мне навстречу, сказал: "Мальчик, потри нос". Я потер нос и повернул к нашему "садику".
Там пели песни. А я не пел. Потом там стали в тетрадках писать буквы, а я не писал. Потом все играли в кошки-мышки. А я играть не стал.
Дождавшись обеда, я съел пшенный суп и, спрятав хлеб с повидлом за пазуху, побежал домой. Бежал я кружным путем, чтобы только обойти Губернаторский сад, у которого нас всегда перехватывали бывшие буржуи и спекулянты: на всякие безделушки они выменивали у нас хлеб с повидлом.
У ворот дома я встречаю деда. Это очень удивляет меня. Ведь ему так трудно передвигаться на костылях!
Я отдаю ему хлеб, и он долго держит его в руке. Потом отламывает крохотный кусочек, кладет себе в рот.
- Дедушка, ты съешь хлеб, ты, наверное, очень голоден, - говорю я.
- Нет, сынок, - отвечает он, - ты лучше возьми этот хлеб, пойди к Губернаторскому саду и обменяй его знаешь на что?
- На золотые часы? Мне их предлагали вчера.
- Нет, сынок. Обменяй на цветы.
- Что ты, дед! - смеюсь я. - Где сейчас цветы? Такой холод - и цветы! Цветы бывают летом, зимой цветов никогда не бывает. И зачем тебе цветы?
А он меня не слушает и твердит одно:
- Пойди обменяй на цветы.
- Что ты, дед!
Тогда он говорит:
- Цветы нужны для твоего отца, сынок…
И тогда я мгновенно все понимаю! Я беру хлеб и бегу к Губернаторскому саду. Хлеб и кусочек повидла я держу в руке и выкрикиваю:
- Меняю на цветы! У кого есть цветы?
Ко мне подходят девочки и мальчики, старики и старухи, и когда я им говорю, что хлеб и повидло меняю на цветы, они называют меня дураком и сумасшедшим и, уходя, ругаются и грозят побить. Они думают, что я смеюсь над ними.
Замерзший, я то стою на углу, то хожу взад и вперед по улице, топаю ногами, и ко мне подходят все люди, спрашивают, на что я меняю хлеб.
Цветов ни у кого нет!
Улицы пустеют, кое-где зажигаются фонари. Небо по-прежнему голубое, кругом снежные сугробы, и светит круглая яркая луна. Светло как днем, будто бы и вечер не наступал.
А я все стою на углу, топаю ногами. "Никуда отсюда не уйду, - твердо решаю я, - пока не достану живых цветов!"
И вдруг ко мне бежит какой-то дяденька в полушубке. В руках у него долгожданные цветы. Еще издали он кричит мне:
- Э-гей, мальчик! Я думал - не застану тебя!
- Я совсем замерз! - кричу я ему в ответ. - Я очень долго жду.
- Но ты дождался, мальчик! В такой мороз не сразу сыщешь цветы.
Дяденька в полушубке подбегает ко мне и кладет в руки букет заснеженных цветов с острыми, свернутыми в трубочку лепестками.
Я отдаю ему одеревенелый кусок хлеба и повидло. Он прячет их в карман и протягивает руку.
- Дай лапу, мальчик. Что там у вас - свадьба или похороны?
- Тебе тоже спасибо, дядя. Похороны…
Мы идем в разные стороны.
Я вхожу в квартиру, где мы живем вместе с другими беженцами, почти радостно кричу:
- Дедушка, я достал цветы!
Все на меня смотрят удивленно, как будто никто меня не узнает.
В углу зала стоит стол, и на нем лежит отец.
У него на груди скрещены руки, в ногах и у изголовья горят тоненькие свечки. Бабушка, мать, соседки и еще какие-то заплаканные женщины стоят вокруг стола и о чем-то шепчутся.
Дед берет у меня цветы и кладет их на грудь отца. Потом говорит:
- Женщины, оставьте нас.
Все уходят в кухню. Мы с дедом остаемся одни.
- Ты - настоящий мужчина! - говорит дед. - Отец у тебя тоже был такой. Он был смелый и храбрый и, если что надо было, добывал прямо-таки из-под земли! Он любил песни и цветы. Цветы у нас есть. Теперь давай споем песню, чтобы душе его было весело в раю.
Дед затягивает какую-то старую армянскую песню, очень грустную и очень тягучую.
Посреди зала на крюке покачиваются деревянные чаши весов, по стенам зала трепещут тени от свечей, и дед поет, закрыв глаза…
Глава седьмая
НЕОБЫКНОВЕННАЯ ЛЮСТРА
Хотя мы по-прежнему думаем о поездке в деревню, но, не сговариваясь, стараемся об этом говорить как можно реже. Ведь, прежде чем уехать, надо рассчитаться с долгами, которые мать наделала за время моей долгой болезни. Нужны деньги и на дорогу. А где их взять?
Мы снова ждем чуда, хотя первое чудо - приезд дяди Сурена - не принесло нам счастья.
- Гарегин, - как-то говорит мне мать, - думаю, что с осени тебе надо пойти в школу. Ведь еще неизвестно, когда мы сможем уехать в Шемаху. А терять тебе еще один год нельзя. - Она тяжело вздыхает. - Так бы ты уже кончал третий класс, а придется еще только идти в третий.
- Ну и что? Зато буду учиться в одном классе с Виктором, Ларисой и Топориком! - с радостью говорю я. - Ведь они перешли в третий класс. Вот уж нам будет весело!
- Ну, насчет этого я не сомневаюсь, - улыбается мать, прижимая меня к себе. - Пошалить вы любите.
Проходит июль, август, и первого сентября мы вчетвером идем в школу.
Мать хочет проводить меня, но я прошу ее не делать этого. Ведь директор уважил ее просьбу, и меня приняли в третий класс "б". Что ей еще делать в школе? Я не маленький, чтобы меня водили за ручку.
Школа одноэтажная, невзрачная, с темными классами и длинным, не очень светлым коридором. Полы здесь почему-то натирают мазутом, и вонь от него стоит на всю школу.
Разве такая у нас была школа в Астрахани? Там классы всегда были залиты солнцем, школа была трехэтажная, во дворе росли большие акации и даже бил небольшой фонтанчик.
Может быть, единственное достоинство бакинской школы - что она недалеко от нашей улицы, сразу же за армянской церковью, и еще - что у нее большой двор, где можно и побегать, и погонять мяч. Правда, поиграть в футбол можно и во дворе церкви, он тоже большой.
В коридоре Виктор и Топорик подводят меня к классной наставнице, и Виктор говорит:
- Наш новенький, Мария Кузьминична! Звать его - Гарегин.
На меня смотрят внимательные, задумчивые глаза сквозь стекла очков. Раздается глуховатый неторопливый голос:
- Гарегин?.. Хорошее армянское имя, очень старое.
Она протягивает мне маленькую хрупкую руку, и я пожимаю ее изо всей силы. Мария Кузьминична улыбается, треплет меня за щеку:
- Сразу видно - разбойничек!
- Ага, - говорит Топорик, схватив меня за руку.
За другую руку меня хватает Виктор, и мы несемся по коридору. Позади скачет Лариса.
Потом мы бегаем по двору.
- А вон Вовка Золотой, из нашего класса! - толкает меня в спину Топорик, указывая на мальчика в бархатных штанишках, кучерявого, с миндалевидными глазами.
- Золотой?! - переспрашиваю я.
- Ну да! - подтверждает Виктор. - Отец у него знаешь кто? Хозяин ювелирного магазина. Мы как-то тебе показывали: на витрине - золото и бриллианты.
- А вот и наша Зойка Богданова! - толкает меня в бок Лариса. - Некоторые мальчики считают ее очень красивой. А ты?
- Некоторые!.. - Виктор звонко сплевывает сквозь зубы. - Ты лучше скажи - какие-то болваны!
Я смотрю на проходящую мимо нас Зою. У нее круглое лицо, курносый нос, голубые глаза. Косы перекинуты на грудь, повязаны пышными бантами.
Сторожиха бьет железной палкой в медный колокол, и все бегут в классы. Бежим и мы. Я рад, что мне не надо отвечать на вопрос Ларисы.
Мы с Виктором садимся за одну парту в конце класса. На три парты впереди нас садятся Лариса и Топорик.
Мария Кузьминична знакомится с новичками. Она вызывает девочку с первой парты - Таню Костомарову - и беседует с нею.
Виктор толкает меня в бок, шепчет:
- Ты не смотри, что учительница такая тихоня. При царе сидела в тюрьмах. А в Англии скрывалась от городовых.
Но Мария Кузьминична, невзирая на это, никак не внушает мне страха; она мне кажется доброй учительницей.
Новое чудо, которого так терпеливо ждет моя мать, наконец появляется в образе Лизы Балаян. После смерти бабушки у нас совсем забыли про ее богатую родственницу! Забыли и про подарок, обещанный ею Маро! И, видимо, зря.
В невообразимо широкополой белой шляпе, в белом пышном платье с алой розой, приколотой у ворота, ведя на поводке шустрого шпица, Лиза Балаян останавливается у нашего окна, шумно приветствуя Маро.
Маро выбегает на балкон и от растерянности… приглашает знатную гостью в комнату! Но та благодарит - она очень спешит по делу! - спрашивает, как учится Маро, есть ли у нее кавалеры, как поживает бабушка, как мама. Услышав от Маро про смерть бабушки и дедушки, гостья удивленно поднимает брови, не зная, как отнестись к этому известию, но выручает шпиц, который начинает бешено кружиться вокруг ее ног, и она еле-еле успевает перекладывать поводок из руки в руку.
На лестничной площадке показывается амбал с тяжелой ношей на спине.
- Аршак, я здесь! - подает голос Лиза Балаян, и амбал направляется к нашему окну.
Расплывшись в улыбке, Маро смотрит на меня, и ее взгляд так откровенно говорит: "Ну что, болван, говорила тебе, что такая богатая и знатная женщина не может не подарить что-нибудь необыкновенное?"
- Куда поставить груз, ханум? - спрашивает амбал.
Лиза Балаян велит поставить его в комнате, и, сопровождаемый Маро, амбал входит в наш закуток. Он прислоняется паланом к фанерной стенке, тяжело переводит дыхание, потом начинает медленно приседать на корточки, осторожно опуская ношу на пол.
Сестра кажется парализованной от изумления и счастья. Я никогда не видел ее такой. Правда, никогда ей не приходилось получать и такой большой, тяжелый подарок.
Продолжая перекладывать поводок из руки в руку, Лиза Балаян говорит Маро:
- Я принесла тебе в подарок необыкновенную люстру. Мой прадед купил ее еще в Вене. Это было почти сто лет тому назад. Правда, большая старина? Когда выйдешь замуж, ты эту люстру повесь в своем танцевальном зале, и она будет ярко освещать твою жизнь.
Наматывая на руку веревку, амбал уходит, еле сдерживаясь, чтобы не расхохотаться, и на лестничной площадке на мгновение показывается молодой человек в тщательно выглаженном чесучовом костюме. Усталым голосом он стонет:
- Ну, Луиза!..
И Лиза Балаян, натянув поводок, стремглав несется за вертящимся как волчок шпицем, махая нам рукой, сверкающей бриллиантами.
Чудо неожиданно появилось и внезапно исчезло…
Мы с Маро садимся за стол и терпеливо ждем мать, боясь подойти к этой необыкновенной люстре, завернутой в рогожу, и тем более дотронуться до нее.
Вскоре мать приходит. Она кажется очень усталой и чем-то раздраженной. Маро рассказывает ей о приходе Лизы Балаян, о ее подарке, но что за подарок - не говорит.
Мать берет нож и разрезает веревки, которыми перевязана рогожа. Она отбрасывает в сторону одну рогожу, вторую, третью…
- Это что - люстра?
- Люстра! - с гордостью отвечает Маро.
- И к чему она нам?
- Она сказала, чтобы мы… то есть я… повесила в нашем танцевальном зале… - Заикаясь, Маро не успевает договорить фразу - мать плачет, и сестра с ревом выбегает на кухню.
- А я так и знал, что она принесет какую-нибудь дрянь, - говорю я со злорадством.
Я не знаю, чем кончилась бы история с люстрой, не появись в это время во дворе старьевщик Граф.
Мать зовет его наверх. Он поднимается к нам в своем неизменном запыленном фраке, с торбой за плечом. Конечно, он никакой не граф, а бедный казанский татарин, скупщик всякого барахла. Графом его назвали из-за его фрака.
Татарин внимательно осматривает люстру и говорит, что в таком виде ее, конечно, никто не купит. Нужен большой ремонт. А обойдется ремонт очень дорого, потому что на люстре недостает больше половины хрустальных подвесок.
- Что ты предлагаешь? - спрашивает мать.
- Продать без подвесок. На лом. Бронза сейчас всем нужна.
- И сколько дашь?
Граф лезет в торбу за безменом, пробует взвесить люстру, но это, во-первых, ему не под силу даже с нашей помощью, а во-вторых, безмен рассчитан только на пудовый вес.
- На глаз, из расчета четырех пудов, могу заплатить два рубля. Пятьдесят копеек серебром за пуд. В миллионах - могу заплатить закавказскими бонами, - говорит Граф.
- А может быть, прибавишь? - спрашивает мать.
- Мадам! - с достоинством говорит Граф. - Я никогда не торгуюсь.
Я переглядываюсь с матерью, и она соглашается на два рубля.
Пока Граф тщательно пересчитывает новенькие серебряные монеты, мы с сестрой, ликуя, снимаем с люстры хрустальные подвески.
- А из них можно сделать красивое ожерелье, - говорит шепотом Маро.
Деньги, вырученные за люстру, идут на покрытие долга братьям-керосинщикам, и мы снова остаемся без копейки. Тогда соседи советуют матери собрать кое-что из наших носильных вещей и свезти в сторону Хачмаса. Там, говорят, в аулах за каждую тряпку платят большие деньги. Могут заплатить и продуктами и фруктами. Сейчас как раз конец сентября, в это время в горах всего вдоволь.
После долгих раздумий мать собирает наши вещички в узелок, и мы с сестрой идем провожать ее на вокзал.
На дальних путях стоит небольшой товарный состав. В вагонах поставлены скамейки. Мать садится рядом с другими женщинами, и мы слушаем ее последние наставления:
- Не съедайте сразу весь хлеб и обед, я вам оставила на два дня. Не выходите вечером на улицу. На ночь хорошенько закрывайте двери и окна. Будьте осторожны с керосинкой.
Вскоре поезд трогается. Мы идем рядом с вагоном, переговариваясь с матерью. Она спрашивает:
- Что вам привезти из Хачмаса?
- Яблок! - кричу я, зная, что Хачмас - родина яблок. - Каштанов не забудь, каштанов! Я их очень люблю!
- Орехов! - кричит Маро.
Вернувшись домой, мы с сестрой гадаем, когда вернется мать, хотя она и сказала, что завтра к вечеру будет дома. Гадаем мы и о том, что она привезет кроме яблок и каштанов. А потом разогреваем обед… и съедаем по две тарелки супа и по большой тарелке рисовой каши. Пьем потри стакана сладкого чая и съедаем чуть ли не весь хлеб.
Утомленные походом на вокзал и обильным обедом, мы ложимся отдохнуть… и спим до утра!
За завтраком мы кончаем со всеми припасами, оставленными нам на два дня, и терпеливо ждем вечера.
Но мать вечером не приезжает. Не приезжает она и на другой день…
Глава восьмая
ОТЕЦ ВИКТОРА ТИМОФЕЙ МИРОНОВИЧ
Вечером Маро уходит ночевать к Парижанке, а меня чуть ли не насильно тащит к себе на ужин Виктор. Ангелина Ивановна кормит нас пшенной кашей с постным маслом, дает по стакану чая с карамелькой, но, вместо того чтобы потом идти спать, Виктор уводит меня в свой "кубрик".
Таинственный "кубрик", о котором я много слышал от Топорика и Ларисы, является частью кухни, отгороженной до самого потолка фанерной перегородкой. Здесь у Виктора библиотека, с разрозненными книгами энциклопедии "Брокгауз и Ефрон", купленными его отцом по пятачку за том на Солдатском базаре, и еще какие-то книги в толстых, тисненных золотом переплетах. Тут же на полках аккуратно сложены столярные и слесарные инструменты. А на верстаке закреплены тисочки, настоящие слесарные тисочки, в которые можно зажать кусок железа и выпилить из него что тебе угодно.
Здесь же, в "кубрике", - "радиостанция". Совсем недавно Виктор сменял свой самодельный фотоаппарат на несколько деталей для радио, и отец помог ему сделать небольшой детекторный приемник. Он смонтирован в фанерном ящичке, покрашенном черной тушью. От него отходят антенна и заземление, какие-то провода еще вьются вокруг ножек стула.
Виктор берет наушники, снимает их с дужки. Один протягивает мне, другой прижимает к уху. Мы склоняемся над приемником, жарко дышим друг другу в лицо.
Виктор начинает нащупывать рычажком "лучшую точку" на детекторе, то и дело откидывая назад свой чуб. В наушнике раздается писк и шум, но вдруг эта "лучшая точка" выхватывает из эфира чей-то голос.
- Может быть, Москва? - шепчет Виктор и перестает дышать мне в лицо.
- Москва? - Я тоже перестаю дышать.
- Слышишь? Говорят про МОПР.
- Нет, не слышу, - признаюсь я.
Виктор хочет усилить пищащий звук, пробивающийся в наушнике, но попадает совсем на другую точку, а здесь - что-то завывает.
Виктор снова передвигает рычажок, чтобы нащупать старую точку, но она уже потеряна, и он попадает на новую: откуда-то издалека еле слышится незнакомая речь.
- Может, Париж? - шепчет Виктор и опять перестает дышать. От волнения у него на кончике носа выступают капельки пота.
- Может, Берлин? - спрашиваю я и тоже перестаю дышать, еле-еле улавливая какое-то бормотание.
- Здорово? - шепотом спрашивает Виктор.
- Ага, - говорю я. - Скоро я тоже сделаю себе приемник.
В дверь стучит Ангелина Ивановна.
- Витя, пора спать.
- Я буду ждать отца, не мешай! - раздраженно отвечает ей Виктор.
- Он может сегодня не прийти совсем, так ты что - до утра будешь ждать? - повышает голос бабушка.
- А вот и буду! - не сдается Виктор. - Не мешай, мы слушаем радио, понимаешь - ра-ди-о-о-о!