Я сильно прижимаю наушник к вспотевшему уху, но незнакомая речь уже не слышна.
Мы разочарованно переглядываемся, и Виктор говорит:
- Теперь попробуй ты поискать.
Я берусь за рычажок и осторожно накалываю концом, напоминающим примусную иголку, кристаллик детектора. Еще раз, еще, еще… И вдруг - опять какой-то писк раздается в наушнике.
- Может, это Австрия? Вена? - с нарочито серьезным видом спрашивает Виктор, и теперь я понимаю, что он просто выдумывает названия станций, хотя ничего не слышит в наушнике.
Но я боюсь раскрыть рот, шелохнуться, чтобы не сдвинуть с кристаллика рычажок. Разве это так важно - откуда говорят, что говорят, говорят ли вообще? Главное ведь - приемник работает, в наушнике что-то слышится.
- Позовем кого-нибудь из соседей?
Виктор выбегает на балкон, я за ним, но навстречу нам идет Тимофей Миронович.
Виктор радостно хватает отца за руку, тащит в "кубрик", сует ему в руку наушник, второй прижимает к своему уху, но радио молчит.
- А совсем недавно еще говорила Вена! - говорит Виктор и тычет рычажком по всему кристаллику. Но "Вены" нет и нет. - Правда, Гарегин, Вена была лучше слышна, чем Париж?
- Правда, - отвечаю я, краснея.
- Да ну? - смеется Тимофей Миронович. - Вы слышали Вену? И даже Париж? На каком таком чудо-приемнике вам удалось их поймать?
- А что, разве наш не может?
Тимофей Миронович снова смеется. Потом говорит:
- Дай бог вам бакинскую станцию поймать, а вы - Вена и Париж! Ай, Витя, Витя! - Он гладит сына по голове, просит без его разрешения не трогать приемник, в нем много еще всяких недоделок.
Виктору теперь хочется скорее замять разговор о радио, и он тащит отца в комнату, выхватывает из его рук чемоданчик, сдирает с плеч брезентовый плащ, самого сажает на табуретку и, ловко шлепнувшись на пол, берется за сапог, тянет его из всех сил.
Я шлепаюсь с ним рядом, берусь за другой сапог.
Тимофей Миронович теребит меня за волосы, спрашивает:
- Не приехала мама, Гарегин?
- Нет, - говорю я. - Наверное, приедет завтра.
Сунув отцу под ноги шлепанцы, Виктор относит его пропахшие нефтью сапоги в кухню, обиженно спрашивает:
- Что ты так поздно, папка? Опять было собрание? Или поезд опоздал?
- Было собрание, Витя. Но како-е! - Тимофей Миронович встает, потягивается, и загадочная улыбка мелькает на его сухощавом обветренном лице. - К нам приезжал товарищ Киров. С планом строительства будущей электрической железной дороги Баку - Сабунчи! Привез с собою даже главного инженера строительства!
Ангелина Ивановна ставит на табуретку тазик с горячей водой, и Тимофей Миронович, засучив рукава, начинает намыливать свои большие мускулистые руки. Вода сразу же становится черной.
Ангелина Ивановна стоит рядом, прижав к животу полный кувшин.
- А что это будет за дорога, сынок? - спрашивает она.
- Ага, папка, расскажи! - просит Виктор и чуть ли не насильно отбирает у бабушки кувшин с водой.
Я тоже горю нетерпением узнать - что это за электрическая дорога?
- Ну вот, мы сейчас ездим на промысел в так называемых рабочих поездах. Им лет пятьдесят, а то и того больше. Придумали их для нашего брата господа нефтепромышленники. Вагоны старые-престарые. Света в них нет, крыша протекает, окна выбиты, пол заплеван. Тащится такой поезд до Сабунчей целый час, часто опаздывает. - Тимофей Миронович берет щетку и тщательно трет руки: запах нефти ведь очень стойкий. - Ездить в этих поездах, конечно, одно мучение, но главное - рабочий человек теряет бесценное время. А это время сейчас ему ох как нужно: и на работу, и на учение. Учиться ведь всем нам надо, - вдруг с мукой в голосе произносит он.
Да, я знаю: Тимофей Миронович совмещает учение на рабфаке с работой на промысле. Но посещать занятия ему приходится редко: он поздно приезжает из Сабунчей, много времени теряет на дорогу.
Павлов тянется к полотенцу, но Ангелина Ивановна прячет его за спину.
- Намыль-ка еще раз руки, воды много в кувшине.
Он послушно намыливает руки, но уже высоко над тазиком, и Виктор тонкой струйкой льет ему воду. Нет, теперь мыльная пена стекает белая и совсем чистая.
Вытирая руки, Тимофей Миронович подходит к столу. Мать ставит перед ним тарелку горячих щей.
- Ну и что предлагает Киров? - очень даже заинтересованно спрашивает она, нарезая небольшими ломтиками хлеб.
- Он говорит: наши рабочие поезда должны быть светлыми, теплыми, уютными - ведь в них ездит хозяин жизни - рабочий класс, создатель всех материальных ценностей. Ма-те-ри-аль-ных!
Хотя я знаю, что ни я, ни Виктор, ни бабушка не понимаем, что это значит, но мы молчим.
- Он и предлагает, - продолжает Тимофей Миронович, - начать одновременно с трамваем в городе строительство дороги Баку - Сабунчи. Электрической дороги! Первой в Советском Союзе. Чтобы по этой дороге бегали такие же красивые составы, как трамвайные: на электрической тяге, без всяких паровозов, копоти и грязи. Чтобы эти составы могли доставлять рабочих на промысел вместо теперешних часа или полутора за десять - пятнадцать минут.
- Ну и что? Решили строить? - нетерпеливо спрашивает Виктор.
Тимофей Миронович загадочно смотрит на него, спокойно хлебает щи и после небольшой паузы говорит:
- Да, решили.
Виктор обхватывает отца сзади за шею.
- Теперь ты, папка, будешь домой приезжать рано? Как все приезжают?
- Ну, для такого нехитрого решения, думается мне, нечего было и народ собирать, - почти сердито говорит Ангелина Ивановна. - Это Киров мог бы и сам решить, самолично. Кто откажется пересесть из грязного вагона в чистый? Да еще в светленький, да еще в тепленький.
Положив ложку, Тимофей Миронович вдруг раскатисто хохочет.
- Что, сказала что-нибудь не так? - настороженно спрашивает Ангелина Ивановна.
- Да нет, мать, Сергей Миронович просто так не станет собирать народ. Не такой человек! Раз вы, товарищи, говорит, не прочь ездить в чистеньких электропоездах, одобряете наши проекты, то тогда вам следует повысить добычу нефти, не срывать промысловые планы. Известно ведь, говорит, капиталисты нам наследства никакого, кроме разрушенных промыслов, не оставили, и нам не на кого, кроме как на самих себя, надеяться. Пора, говорит, смелее переходить на новые методы труда, изгнать с промысла ударное бурение, переходить на вращательное, искать новые богатые нефтью площади. Тогда у нас будут не только новые дороги, но и новые поселки, новые больницы, новые школы и клубы… Вот оно, мать, какое дело. Надо увеличить добычу нефти, стране вот как нужна она. А будет нефть - будет все.
Тимофей Миронович берется за ложку, но Ангелина Ивановна говорит:
- Ну, это я знала и без тебя. Не новое дело!
Тимофей Миронович хотя с виду как будто бы спокойно ест свои щи, но, вижу, думает, как ответить матери. Она старуха с норовом, строптивая.
Вот он отодвигает от себя тарелку и, закручивая цигарку, говорит:
- Дело новое или не новое, мать, а на этом собрании как следует пропесочили заведующего промыслом: большим барином стал в последнее время, совсем не появляется на участках. Давно думали просить снять его с работы, а вчера записали в решение, и Киров нас поддержал. Потом решили от слов перейти к делу, убрать к Новому году с промысла ударное бурение. Лично я вызвался обучить у себя вращательному бурению трех рабочих с отстающих участков. Потом еще решили устроить субботник, поискать на складах насосы, трубы, канаты, - судя по сигналам "легкой кавалерии", всего этого добра порядочно припрятано там. Потом решили еще сдать государству от каждой буровой скважины по пяти тонн железного лома, а таких скважин, как ты знаешь, не одна сотня на промысле.
Ангелина Ивановна смеется, машет руками:
- Хватит, убедил. Киров-то твой, выходит, голова!
- Голова! - Теперь и Тимофей Миронович смеется, - Я-то его хорошо помню еще по Астрахани. Как-никак служили в одной армии. И тезки к тому же по батькам. Правда, он в армии был членом Военного совета, вроде как бы командующим, а я всего-навсего простым красноармейцем.
- Ну и… Узнал он тебя? - затаив дыхание, спрашивает Виктор.
- Ну, всех, конечно, он запомнить не мог, Витя. Нас тысячи, он один. Я сам подошел к нему после собрания. Вспомнили бои под Черным Яром, в Калмыцкой степи, поговорили о том о сем. Вместе и приехали на его машине в город.
Сидя на сундучке, я гляжу на Виктора, а глазки у него блестят, словно говорят: "Вот какой у меня отец, Гарегин!"
"Хороший, - хочу я сказать ему. - Жаль вот, что у меня нет отца".
И я начинаю думать о матери. Где она сейчас? Удалось ли ей выменять что-нибудь на яблоки и каштаны? Не обидел ли ее кто?
Из раздумья меня выводит голос Виктора:
- Пап, а кто у Кирова сидел за шофера? Запомнил?
- Какой-то чернявый парнишка. Киров зовет его Тиграном. Зачем тебе?
- А так просто. - И Виктор широко улыбается, спрятав глаза за чубом.
Глава девятая
"РАДИ БОГА, ДЯДЕНЬКА…"
Сегодня уже четвертый день, как мы ждем мать из Хачмаса.
- Что, маманя твоя еще не приехала? - встретив меня на лестнице, спрашивает Федя и густо дымит толстой папиросой.
- Нет, - отвечаю я, думая, что это уловка с его стороны, что вот-вот он даст мне "бамбушку", и отхожу в сторону.
Но Грубая Сила, к моему удивлению, бросает папиросу в угол, свирепо чешет копну волос и говорит:
- Хочешь, давай вместе зарабатывать деньги? Пока вернется твоя мать. На пендыр и чурек заработаешь. Работа не пыльная.
- А какая? - спрашиваю я.
Он глядит на меня сверху вниз.
- Выходи к девяти часам к парадной, узнаешь.
Без четверти девять я уже стою на улице. Вместо Феди вскоре появляется его мать, становится на свое излюбленное место между воротами и парадным. Она, как всегда, сильно накрашена, затянута в корсет, делающий ее похожей на манекен, во рту папироса. Прическа у "императрицы Екатерины" пышная, красивая. Женщины нашего двора очень завидуют ее умению завиваться, но не решаются прибегнуть к ее услугам, хотя им часто приходится часами торчать в очередях в душных парикмахерских. На плечи "императрицы" накинута большая шаль с затейливыми узорами и тяжелой золотистой бахромой. Говорят - испанская.
"Императрица" играет бахромой шали и, чему-то улыбаясь, смотрит поверх толпы. Не глядя на прохожих, она в то же время разговаривает с ними: еле уловимым кивком головы, движением плеча и главное - глазами. Прохожие удивительно хорошо ее понимают. Вот от толпы отделяются двое мужчин и подходят к ней. Она мило с ними разговаривает, но твердо стоит на своей цене. Те начинают торговаться. Уходят, возвращаются. Но она не уступает. Тогда они уходят совсем. Вот перед нею останавливается высокий сгорбленный старик с палкой в руке. Мило улыбаясь и ему, она называет такую большую сумму, что он, точно ошпаренный, отскакивает. Но вот к ней приближаются два медлительных с виду мужика в огромных папахах. Сразу видно, из деревни. И похоже, что при деньгах. Они не торгуются. "Императрица" бросает папиросу и входит в ворота. Мужики молча, напряженно идут за нею.
И сразу же на улице появляется Федя. Глаза у него злые, ненавидящие. Он даже не смотрит на меня. А ведь сам сказал, чтобы я к девяти часам был у парадного… Я молча иду за ним. Выходим на ярко освещенную, многолюдную Ольгинскую. Народ валом валит в обе стороны. Кто уже нагулялся, кто только еще идет на прогулку. Веет прохладой с Каспия. Вот и Приморский бульвар. Я впервые иду сюда вечером.
Идем вдоль парапета набережной. Хотя нет ветерка и море кажется спокойным, но волны все же гулко рокочут на волноломе. На парапете в ряд сидят молодые люди. Все они торгуют контрабандой. Довольно громко они предлагают гуляющей публике заграничные духи, чулки, губную помаду, кокаин.
Подходим к ярко освещенному "Поплавку". Здесь дразняще пахнет шашлыком.
У самого парапета нацелена в небо труба на треноге, напоминающая самоварную. Вокруг - толпа. Человек в соломенной шляпе зовет охотников посмотреть на Луну. Он требует небольшую плату. Кто-то протискивается в середину круга. Человек в соломенной шляпе объясняет ему, что тот должен видеть в трубу.
- Темные пятна - это дно морское, - говорит он.
Вокруг сдержанно хихикают.
Мы идем дальше. Вот пристань, ведущая к городским купальням. Вдоль пристани стоят большие, освещенные керосиновыми лампами парусные лодки, разукрашенные флажками и цветами, с дорогими коврами на сиденьях. В каждой лодке сидят по три музыканта и играют на своих нехитрых, но звучных дудуках. У некоторых, кажется, вот-вот лопнут надутые щеки. Но нет, не лопаются! То одна, то другая лодка, набрав нужное количество пассажиров, отчаливает от пристани и, подняв паруса, уходит в темную ночь, на прогулку по Каспию. Вскоре вдали начинают мелькать их кормовые огни.
Федя тащит меня в боковую аллею. Она плохо освещена, здесь почти темно. Федя объясняет, что мы будем делать, передает мне электрический фонарик, потом вытаскивает из кармана и показывает на свету две белые отполированные кости.
- Слоновые? - спрашиваю я, беря их в руки.
- Из воловьих ребер, дурак! - зло говорит он. - Откуда в Баку могут взяться слоны?
Мы идем вдоль скамеек по темной аллее. Изредка я свечу фонариком. Идем все дальше и дальше. Вот наконец в луч света попадает нежная парочка. Он норовит не то поцеловать ее, не то что-то шепнуть на ушко.
И тут Федя со страшной силой ударяет зажатыми между пальцами костями и поет ошеломленной парочке:
Ради бога, дяденька…
Сколько можешь, дяденька!
Открывай сундучок, подавай пятачок.
Я маленький чопчик, сел на мосточек,
Люди играют, дудки забавляют.
Маруся, Маруся, ты меня не бойся,
Я тебя не брошу, ты не беспокойся.
Кишмиш, курага, жарено варенье,
Петуха зарезали, завтра воскресенье…
- Хватит, черт тебя возьми! - вдруг рычит мужчина.
Я отбегаю в сторону. Федя продолжает играть. Удивительно ловко и складно звенят в его руке кости. Вот он бьет ими по согнутому колену и поет уже "кавказские куплеты":
На вокзале есть буфет,
На буфете есть патент,
На патенте есть портрет -
Это самый Карапет…
- Хватит, мерзавец! - рычит мужчина.
- Нахалы! - говорит женщина.
Я еще на шаг отступаю назад и направляю луч света на парочку.
Прикрываясь одной рукой от света, мужчина торопливо лезет в карман, выхватывает какую-то бумажку и швыряет нам.
- Пшли вон, мерзавцы! - снова рычит он и топает ногой.
Федя хватает бумажку, и мы убегаем. Потом останавливаемся и переводим дыхание. Федя вертит бумажку в луче фонарика.
- Пятьдесят миллионов… А я-то думал, двести пятьдесят! - говорит он разочарованно. - Считай, десять твои. Можешь купить две ириски.
Снова идем вдоль скамеек, то и дело освещая их фонариком, высматривая во мраке очередную жертву. Вот опять попадается уединившаяся парочка.
Федя стучит костями:
Ради бога, дяденька…
- Пацаны, не старайтесь! - Девушка смеется. - Мы студенты.
Федя сразу же обрывает песню. И мы идем дальше.
- Жмоты проклятые! - говорит Федя. - Ненавижу студентов!
Потом спрашивает:
- Хорошая песня?
- Хорошая, - говорю я.
- Понял что-нибудь?
- Да, - отвечаю я.
- А что?
- Ничего! - Я смеюсь. - Как это понять - "жарено варенье"?
- Дурак! Не все ли равно, какое варенье, жареное или вареное? Главное - "открывай сундучок, подавай пятачок".
Он смеется. Мне тоже становится смешно.
- Хорошо играешь на костях. Вот не думал! - говорю я.
- Я знаю и другие песни. Сейчас услышишь.
На скамейке сидит компания: четверо мужчин и три женщины.
Мы останавливаемся на почтительном расстоянии.
И Федя запевает:
Есть в Батавии маленький дом,
На окраине, в поле пустом.
В этом доме в двенадцать часов
Китаец-слуга снимает с дверей засов.
И за тенью является тень,
И скрипит под ногами ступень,
И дрожит перепуганный мрак
От споров, возни, скандалов
И частых драк…
Голос у Феди тоненький, высокий, и когда тянет: "Дорога в жизни одна, ведет нас к смерти она", - он звенит, как струна, и кажется, что вот-вот лопнет.
Я свечу фонариком. Слушают Федю внимательно, с печальным видом. Вот женщина в широкополой соломенной шляпе с воткнутым в нее ядовито-зеленым пером раскрывает лакированную сумочку и протягивает бумажку.
Федя выхватывает из ее рук деньги, бросает: "Мерси" - и продолжает петь.
Видимо, "мерси" производит большое впечатление. И остальные женщины лезут в свои сумочки и тоже протягивают нам по бумажке.
Федя обрывает песню, и мы вместе, не сговариваясь, гаркаем:
- Мерси!
Женщина с зеленым пером на шляпе мурлычет печальным голосом: "Дорога в жизни одна" - и машет нам рукой, чтобы мы ушли.
И мы уходим.
- Понял, как обращаться с приличной публикой? - спрашивает Федя, шурша деньгами.
- Понял, - бурчу я.
- Это тебе не какие-нибудь там плюгавенькие студентики!
Я свечу фонариком. Федя рассовывает деньги по карманам.
- Сто двадцать миллионов! Считай, что к ирискам ты заработал еще пачку папирос "Египетские". Или порцию мороженого. Или кусок ореховой халвы, - смеясь, говорит Федя. - Хочешь, съедим по порции мороженого?
- У нас дома нет хлеба и сахара, - говорю я.
- Дурак! "Нет хлеба и сахара"… На это мы еще заработаем. До двенадцати часов еще далеко. - Он лихо играет на костях и, приплясывая, идет вдоль скамеек.
Я иду вслед за ним и свечу в темную аллею.
Наши "концерты" всюду проходят благополучно. Раз только я сильно пугаюсь, увидев на скамейке какую-то женщину с девочкой. Девочка мне кажется страшно похожей на нашу Зою Богданову. У нее на груди покоятся такие же две косы, повязанные пышными бантами… Такое же нарядное платье… У меня так и замирает сердце. Но, к счастью, это оказывается не она, а совсем другая девочка, и не из нашей школы.
Но замершее на какое-то мгновение сердце у меня не перестает от этого гулко стучать. Отчего бы это?