ЖИВЫЕ ПРОВОДА
Рассвет наливает провода синевой, и те еле видны на фоне неба. Заря делает их медными, и кто-то сильный, проснувшись от крепкого сна, гонит по проводам неспокойные требовательные слова.
В летний полдень провода черны. Они гудят. От деревни к деревне сидят на столбах ястребы и сизоворонки. Они как бы прислушиваются к торопливым голосам, в которых бьет и упорствует сила.
Вечером в темном воздухе провода не видны. Но ты знаешь, что в них живет движение, и почему-то кажется, что по ним плывет музыка.
Одетые инеем, провода тяжелеют. С них осыпается изморозь. Красные дали заката тончайшей зеленью подергивают иней проводов, и тогда похоже, что в деревне карнавал.
Столбы уходят все дальше. Редеют и совсем исчезают деревни. Впереди леса. Линия оборвалась. Но высоко в глубине неба пролегли ровные белые полосы, совсем как провода, густо утяжеленные инеем. Они полукругом висят над землей.
Они сотканы из гремучего тумана. В них гул. Я знаю, что там, среди гула, в мягких креслах устроились люди. Они разговаривают, берут друг друга за руку, смотрят в глаза и смотрят вниз, за окно. И кто-нибудь из них, может быть, сейчас вспоминает обо мне или о ком-то другом - над землей среди неба.
ОКНО В ПОЛЕ
Рабочие ставят дом из бревен, налитых смолой, словно плавленым льдом. На заре, когда бревна становятся алыми, они светятся.
В первом этаже настилают полы, а во втором рубят стены, прорезают окна и двери. Снизу похоже, что рабочие топорами рубят небо. И солнце смотрит им в глаза.
В полдень рабочие сидят верхом на стенах, курят и припоминают всякие небылицы.
Вечером дом пустеет, над ним поднимаются звезды. Звезды смотрят в некрытые комнаты, в пустые окна и двери.
Вечером по свежему настилу тротуара приходит к дому девушка на длинных каблуках, в синем узком пальто, под белым прозрачным платочком, наброшенным на тонкие, высоко уложенные волосы.
Она ходит по дому, по лесам, по переводам. Девушка ходит как человек, уже знающий, что в одной из этих комнат она будет жить. Потом девушка останавливается у окна, что смотрит в степь. Она сметает опилки, стружки, щепки и выносит все во двор. Потом возвращается к своему окну.
Она садится на смастеренную рабочими лесенку-скамейку и долго смотрит в поле. В поле кто-то жжет костер и ходит у костра.
Я не вижу лица ее. Я только вижу, как идут над домом звезды. Я чувствую, что она все сидит и сидит и смотрит то в поле, то в небо.
По-моему, она педагог. И всего только месяц в селе, и в этом году окончила институт.
В доме гулко разносятся близкие звуки села, ходит ветер, и над домом все сыплются, сыплются звезды.
И приходит сладкое ощущение, что в доме напротив живут, что в доме уже поселились, и вот-вот в доме вспыхнет огонь, и девушка встанет на подоконник и станет мыть стекла.
ПОЧИНОК
Стоят спокойные, прохладные, пожилые. И ветер поигрывает раскрытыми створками окон. И пахнет в них смолой, окрошкой, глаженым бельем. Солнце и ветер давно уже вытопили смолу из всех стен, половиц, косяков. Но в избах смолой еще пахнет сухо и тепло.
Дома стоят на поляне. Вокруг подремывают ельники, неистово пенит кипрей длинные шапки соцветий, под самыми окнами рассыпались гвоздики. И ласточки, ласточки вьются весь день. Детишки где-то в кустах собирают в лукошки бруснику. Взрослые в поле теребят лен.
У окна крайней избы - старик в зеленой кепке. Старик покручивает батарейный приемник. Приемник маленький, как детский чемоданчик. Старик слушает музыку.
В каждой избе по чуланам бродит в лагунах холодный острый квас.
Вот он, Починок. Трошин Починок. Поставил его, первый дом срубил здесь какой-то Троша сотню лет назад. Почал. Почин заложил деревне.
Ласковым словом определил работу - починок.
У каждого есть в жизни починок, который на долгие годы будет связан с его именем. А если нет у человека своего починка, то он - и без крыши над головой, и без людской памяти, и без родной поляны.
1962-1964 гг.
КОЛЫБЕЛЬНЫЕ РУКИ
ЕГОРА
Низко под берегом стояла тихая черная вода. Поперек старицы, растянутая пожелтевшими берестяными поплавками, покачивалась сеть. Сеть была двойная и тоже черная. Течение замерло, но сеть покачивалась, словно в ней неспокойно дремала рыба.
Над берегом горел костер. Сашка лежал в траве, расстегнув свой синий китель и заложив руки за голову. Он смотрел в небо. В небе осторожно держались зеленоватые летние сумерки.
Над рекой в темной прохладе березняка тонко бил соловей. Временами он смолкал и прислушивался к собственному голосу.
- Егора, - позвал Сашка.
- Чего тебе?
- Кто это такое имя для тебя придумал?
- Отец.
- Чудак он у тебя. - Сашка повернул голову и пристально посмотрел на Егору. Веснушчатые тонкие щеки Егоры покраснели от близкого огня. Егора взяла с плеча красную горсть густых прохладных волос и прижала их к щеке.
- Или чудной? Друг у него был, Егором звали. На фронте он отца спас. Вот отец и решил сына родить да и назвать Егором. А родилась-то я.
Сашка улыбнулся и снова стал глядеть в небо. Сквозь сумерки звезды не просвечивали, только низко над лесами горел один желтый неподвижный огонек.
- Полночь-то какая, - сказал Сашка, приподнимаясь на локте и прищуренно, сквозь тонкие синеватые ресницы, глядя на Егору.
- Какая? - улыбнулась Егора. - Ишь, уставился. Чего глядишь-то?
- Да так.
- Так, так. Пойдем сеть вынимать.
- Да ведь сеть-то чужая.
- Говорю тебе, не чужая. Отцова она. Я ведь знаю. Он здесь каждый год сеть держит. Пошли.
От воды поднимался густой синий пар. Сашка и Егора вошли в этот пар с противоположных берегов, так что еле различали друг друга сквозь толщу тумана.
Прямо в платье Егора забрела в дымящуюся воду, и платье поплыло вздутым синим пузырем. Егора локтями втиснула платье в воду, присела и стала отцеплять свой конец сети глубоко под корягой. Отцепив, она с сетью пошла по грудь через старицу к Сашке.
Вода была теплая, на каждом шагу пузырилась и булькала. Ноги грузли в легкий податливый ил.
Сашка стоял на берегу у самой воды и широкими рывками тащил сеть. По мелкому слою сети здесь и там поблескивали пузатые карасики. Сашка брал их в горсть и швырял назад в старицу. Карасики гулко шлепались в воду.
Скоро в крупном слое сети повисли большие черные окуни, словно выкованные из темной прозрачной стали. Окуни надували горбатые спины, топырили плавники, бились и, казалось, позванивали чешуей.
Егора прямо с середины старицы широкими шагами бросилась к берегу. Она обеими руками на ходу выдирала окуней из сети, натыкалась на плавники и то и дело слизывала с исколотых пальцев кровь. Потом, пригнувшись, она со смехом бегом потащила окуней в мокром грязном подоле к костру.
Бросив рыбу в траву, Егора остановилась над огнем и, поеживаясь, принялась сушить платье, Сашка опять лежал в траве. Сквозь легкие остатки сумерек он смотрел на Егору снизу вверх.
- Ну, теперь бы и ухи… - сказал он наконец.
- Ухи, ухи. Возьми вон чугунок. - Егора показала рукой в ивняк над старицей. - У отца вечно там чугунок стоит, Чего глядишь-то?
Сашка неохотно поднялся, побрел в кусты и вернулся с чугуном, похожим на огромную печеную луковицу, Егора взяла чугун и направилась к реке, мимо старицы, по сухой прохладной траве.
Вернулась она не скоро. Шла, прижав обеими руками полный чугун к животу и широко расставляя ноги, Еще издали она весело закричала:
- Фу ты, леший понеси! Чего глядишь-то? Хоть бы рыбу обдирал. Мужики же пошли…
В это время далеко в лугах послышался быстрый конский топот. Потом топот оборвался, и кто-то молодым, почти мальчишеским голосом завопил:
- Сашка! Саш-ка-а-а!
Сашка насторожился. Крик раздался снова, далеко отдаваясь в лугах и вдоль сосняка. Егора замерла и с тревогой смотрела в сторону, откуда донесся крик. Сашка набрал в грудь воздуха, отвел руки назад, словно собрался взлететь и ответил:
- Эй-я-я-я!
Вскоре из-за ивняка вывернул парнишка на черной маленькой лошадке. Он поскакал берегом к костру, вопя во все горло, словно за ним гнались: "Сашка!" Конь под парнишкой был какой-то лохматый, с вывернутыми ногами, бежал приседающей рысью - ни дать ни взять леший. Леший остановился возле Сашки, косясь в траву на окуней бурыми глазами с синеватыми жилками.
- Сашка! - закричал парнишка опять. - Побегли в село, у ваших геологов ктой-то ногу ли, что ли, сломил. Лететь врача надо…
Парнишка бешено вытирался рукавом, поводя под синей широкой рубахой угловатыми плечами и облизывая губы.
- Что ж, - сказал Сашка, глядя на Егору, - так уха и не вышла. - Он застегнул китель и шагнул к ней, - Вечером увидимся.
- Вечером так вечером, - ответила Егора, тоже глядя на Сашку и отступая от него. - Чего глядишь-то?
Парнишка тронул поводья, и Сашка зашагал рядом с конем за старицу, к селу. Егора поглядела им вслед, потопталась на месте, крепко сжала ладонями веснушчатые холодные щеки и крикнула:
- Смотри, а то доброшу! Мне заворотить недолго.
Сашка оглянулся и помахал рукой.
- Ничего. Ты уж давай на пристань. Вечером встретимся.
- Смотри, - сказала Егора и стала заливать костер водой из чугуна.
Утренняя заря широко обдала небо белым предсолнечным светом. Соловей давно уже молчал. Только иногда вдруг чудилось, что он все поет. За лесами то здесь, то там начал раздаваться прозрачный быстрый звон, Это на ночлегах готовили косы к травам.
Егора скатала сеть, спрятала ее в кустах над водой, где обычно ее прятал отец, вернулась к кострищу и задумалась, глядя в землю. Окуни мутно посвечивали в траве прозрачной черной чешуей. Егора перешагнула через окуней и широкими шагами сквозь кусты направилась к дороге, где стоял ее лесовоз.
Машина грузно дремала обочь наезженной бревенчатой дороги, что вела от села к реке, на пристань лесосплава. Прицеп накренился и осел, приплюснутый тяжкими рыжими бревнами. От бревен сухо тянуло сосновой смолой, смола застыла на срезанных сучьях желтыми спекшимися потеками.
Егора обошла вокруг прицепа и влезла в кабину. Она включила мотор и осторожно вывела покачивающуюся, словно сонную, машину на бревенчатую колею. Потом Егора резко взяла скорость. Медные сосны о крошечными зелеными верхушками замелькали по обеим сторонам дороги, как спицы в велосипедном колесе. Сухой резкий ветер упрямо бил в кабину и разворачивал тяжелые Егорины волосы с затылка на глаза. Егора сняла с верхнего края ветрового стекла шелковую мелкую сетку для волос. Егора ухмыльнулась, вспомнив, что эту шелковую сетку забыл в кабине Сашка. Она положила на руль голые локти и, придерживая баранку локтями, надела сетку себе на голову и спрятала под нее волосы.
На одном из поворотов Егора увидела, как позади, там, где осталось село, поднялась в небо машина, похожая на раздутую ящерицу. Машина покачнулась в воздухе и, поблескивая на солнце огромным горизонтальным винтом, пошла над лесами. Потом машина замерла на месте, как бы приглядываясь к земным дорогам.
- Лети, лети, чего глядишь-то, - сказала Егора той машине и, больше не оглядываясь, погнала лесовоз дальше.
НИКИТА ГЕНЕРАЛ
Никита ехал в бричке лесной ночной дорогой и уже сворачивал к ближнему хутору. Над бричкой низко пролетела сова. Сова чуть не задела крылом дугу, конь присел на задние ноги и шарахнулся. Сова ушла к хутору и села на огородный шест, перед самой избой. Никита тоже подъехал к избе, вылез из брички, замахнулся издали на сову вожжами и громко сказал:
- Ишь, мгла!
Сова не шелохнулась.
За окнами хуторской избы горел свет, и двигались люди, и что-то носили в руках от печки к столу. Никита взошел на длинное высокое крыльцо, оскреб сапоги на верхней ступеньке, еще раз оглянулся и еще раз проворчал:
- Ишь, мгла глазастая.
На мосту пахло солодом, солеными огурцами и копченной над вересом рыбой. Никита отворил дверь, вошел в избу и расстегнул фуфайку. В избе густо стоял запах горячей печки, сдобного теста и разных мясных приправ.
- Видно, вовремя заехал, - сказал Никита, прошел вперед и сел на лавку.
- Здравствуй, Генерал, - сказала, выходя из-за перегородки, огромная, красная от печного жара, беловолосая и уже немолодая женщина.
- Здравствуй, Авдотья Степановна. Вишь, говорю, ко времени завернул.
- Теперь к нам всякий ко времени, - улыбнулась женщина, сняла с двери холщовое полотенце и вытерла руки.
Другая, черная, сбитая, тоже красная и тоже немолодая, вышла следом. Она вынесла большой деревянный ковш пива и подала Авдотье Степановне. Та чистыми руками взяла ковш и поднесла Никите. Никита ковш принял, подержал перед собой и опустил на стол.
- Ты, Катерина Степановна, из Саратова, что ли, приехала?
- Из Саратова, Никита, - сказала вторая. - Свадьбы-то я мастерица разгуливать. Не помнишь разве, как еще твою-то свадьбу всю переплясала?
- Помню, помню, - сказал Никита, - мастерица-вентерица.
- Ты что же, Генерал, пиво об стол морозишь? - сказала Авдотья Степановна.
- Кольку, что ли, женишь? - спросил Никита.
- Кольку, Кольку, кого же еще. На свет пускаю, в люди.
- А я чего-то не слыхивал про эту свадьбу.
- Так ведь он враз решил. Решил - воля твоя. Женись. Ты чего пиво-то морозишь?
- Не Катерина ли невесту привезла из города?
- Куда там Катерина! На Шурке Настасьиной враз решил жениться. С руками и с ногами у Митьки оторвал. Пиво, говорю, чего сторонишь!
- Что же, Шура девка куда тебе! - сказал Никита, помолчал и добавил: - Я, Авдотья, пива пить не стану. По делу заехал.
- Выпей кружку и за дело говори.
- Какое уж тут дело будет: мне ведь что кружка, что десяток. Стало быть, при деле напиваться не буду. Еще деньги растеряю. Я ведь, Авдотья, скупать картошку езжу для столовой, ты же знаешь. Вот тебе слово, говори, сколько продашь, деньги на стол выложу, квитанцию подпишем, а сельпо потом на машине приедет.
- А сколько тебе надо?
- Хоть всю продавай.
- Всю не всю, а центнера три везите. Не жалко.
Никита расстегнул свою кирзовую полевую сумку, вытащил из нее книжечку квитанций, копировальную бумажку, химический карандаш и пристроился писать на столе.
Распахнулась дверь, и вошел Колька. Вошел он в расстегнутой фуфайке, без шапки, дышал шумно, грудью, и Никита подумал, что парень из бани.
- Здорово, Генерал, - сказал Колька и, не снимая фуфайки, сел к столу.
- Вот кому и выпить после бани, - сказал Никита и пододвинул ковш Кольке.
- Какой бани? Баня впереди. Пей ты. Ты гость.
Колька сидел нетерпеливо, озирался в избе, как в лесу, и то застегивал, то расстегивал фуфайку.
"Жарит парня изнутри", - подумал Никита и усмехнулся.
- Куда бы пойти? - сказал Колька и сильно выдохнул.
Авдотья ласково смотрела на него через стол, пока Никита писал. Колька провел по лбу ладонью, встал и направился к двери.
- Возьму ружье и пойду, - сказал он и вышел.
Никита расписался в квитанции и подал ее Авдотье:
- На той неделе приедут. Жди.
- Ты, Никита, остался бы на свадьбу, - сказала Авдотья.
- Нельзя мне, я ведь на работе, Ну-ко если все вместо работы на свадьбах начнут гулять.
- Так ведь свадьбы-то не каждый день.
- Теперь ведь осень, как раз свадебный срок. Глоток я за молодых отопью и поехал.
Никита взял ковш, отпил глоток, задержался, еще отпил, отсчитал Авдотье пачку троек, положил их на стол и направился к двери.
Катерина взяла пустые ведра и вышла вслед за Никитой, Она спустилась с крыльца и негромко сказала:
- Остался бы, Никита. Помнишь, как я на твоей свадьбе расплясывала?
- Чего же сделаешь, - сказал Никита, - что было, то было.
- И никого-то уж и нет, ни твоей бабы, ни моего мужика, - вздохнула Катерина.
- Чего уж об этом говорить, - вздохнул Никита.
- Поплясать бы хоть. На деревенской свадьбе давно уж я не гуливала.
- Поеду я. Не молодые уж мы.
- А на свадьбе на твоей я со зла плясала. Обидно было мне, что ты на Капке поженивался.
- Знаю я, - сказал Никита.
- А парень-то ты и вправду был что генерал.
Никита стоял, глядя в землю, и, глядя в землю, надевал через голову на плечо свою кирзовую сумку, Помолчали.
- Ты Шурку-то саму знаешь? - спросила Катерина.
- Хорошая девка. Любому мужику такую. Был бы молод, сам женился.
- Знаешь, значит, ее, - сказала Катерина с расстановкой.
- Знаю, - сказал Никита и пошел к бричке. - Здоровья тебе, Катерина.
Никита забрался в бричку, кашлянул и тронул коня. Сова все сидела на шесте и медленно водила головой.
- Ишь, мгла, - с сердцем сказал Никита, хлестнул коня и поехал.
Никита ехал полулежа, натянув на голову фуфайку и размышляя о том да о сем. Конь шел сам, не вслушиваясь в вожжи, а чуя дорогу, не спешил и почти не раскачивал бричку. Иногда он глухо ступал на перехлестнувший дорогу корень старой сосны, и удар этот пусто уходил по корневищу в лес и там отдавался в темноте, тоже глухо, но внятно.
В стороне зашумели сучья и послышались шаги. Кто-то шумно дышал на опушке, словно за ним гнались. Потом он остановился и долго стоял. Потом тихо, ласково проговорил: "Гу-у…" И чувствовалось, что человек произносит это, наклонившись к земле, сложив ладони вокруг рта, и говорит не кому-нибудь, а просто так, тишине и лесу.
"Колька, - подумал Никита, - места ему нынче на свете нет. Ночи не прожить. Не знает, телепень, что самое у него сейчас дорогое время".
Никита улыбнулся. На опушке ударил выстрел. За ним - второй. И не послышалось больше никакого движения, только можно было различить, что щелкнула переламываемая двустволка.
"В небо палит, - улыбнулся Никита. - Терпежу нет. В месяц палить готов".
Никита устроился поудобней, закрыл глаза и так поехал дальше, размышляя о том да о сем и припоминая, как сам он когда-то томился счастьем перед свадьбой. Так он ехал долго, пока не почувствовал в воздухе запах дыма, легкого, осинового, холодного. Открыл глаза. Бричка шла, под гору, дорогой вдоль жнива, к узеньким оконным огонькам большой избы.
Никита вылез из брички и направился в высокую тесовую ограду сквозь маленькую калитку в больших воротах. В ограде в темноте кто-то внушительно и с расстановкой произносил:
- Ирод. Чего молчишь? Привет.
За словами последовал удар, и Никите показалось, что кто-то всхлипнул. И опять прежний голос проговорил:
- Ирод. Чего молчишь?
Никита подошел к крыльцу и увидел в глубине двора человека. Человек сидел на корточках. В одной руке у него горела папироса, другой рукой он держал за морду собаку. Собака была огромная, мглистая, и умные глаза ее дымчато горели в темноте не то страхом, не то обидой.
- Дома отец? - спросил Никита.
- Дома, - ответил человек.
- Здорово, - сказал Никита и пошел в избу.
Отец сидел за столом при лампе и перебирал грибы. Грибами сильно пахло в избе, запах был стыловатый, сладкий, осенний.
- Здорово, Аверьян, - сказал Никита, снял шапку, прошел к столу и сел на лавку.