В ловушке; Трудно отпускает Антарктида; За тех, кто в дрейфе! - Санин Владимир Маркович 24 стр.


– Вот видите. – Груздев взглядом поблагодарил за поддержку. – Мы, доктор, ударились в философию. Или, если менее торжественно, спорим о терминах. Я вслед за Декартом утверждаю: жить – значит мыслить, а мой оппонент главным признаком жизни полагает действие.

Я зажег спиртовку и поставил на нее стерилизатор.

– Да, я именно так считаю, – подал голос Андрей Иваныч. – Это не пустой спор о терминах, Саша. Пока я дышу, я хочу чувствовать себя живым среди живых, хочу двигаться, говорить, хохотать во все горло, как Веня и Костя, если мне смешно. Ведь это – право каждого живого человека, понимаете?

– Беспокойного больного вы заполучили, доктор, – заметил Груздев.

– Ну, какой я беспокойный, – с извинением в голосе сказал Андрей Иваныч. – Просто хочется… помечтать.

– Это мне понятнее, – кивнул Груздев. – В каждой мечте, если она реальна, есть шанс.

– Вот именно он–то, этот шанс, мне и нужен, но не нужно мне шанса, ради которого придется следить за каждым шагом, ежечасно щупать пульс, прикидывать, что можно, чего нельзя. Разве только продолжительностью измеряется ценность человеческой жизни?

– И этим тоже, Андрей Иваныч.

– Может быть… Хотите притчу? Сережин и мой старый товарищ, Иван Гаврилов, как–то рассказывал, какая странная мысль однажды пришла ему в голову. Случилось это при таких обстоятельствах. Он перегонял с Востока в Мирный санно–гусеничный поезд… да вы сами помните тот поход, когда они чуть не погибли; Гаврилова тогда приковала к постели сердечная недостаточность, а ему очень важно было прожить хотя бы месяц, чтобы довести поезд. И он подумал: вот бы человеку жить так, как живет электрическая лампочка, гореть вовсю – и сразу погаснуть, когда придет время… Этот принцип и мне по душе, никакого другого мне не нужно.

– Предпочитаю гореть вполнакала и дожить до пенсии, – пошутил Груздев.

Андрей Иваныч шутки не принял.

– В вас, Георгий, словно сидят два человека, – после короткой паузы проговорил он. – Один – готовый в любую минуту броситься в горящий магнитный павильон, чтобы спасти приборы, – вот они, следы ожогов на ваших руках! – и другой, который без приказа не напилит снегу для воды.

– Одно другому, кстати, не мешает, – хмуро ответил Груздев. – И все это определяется математически емким понятием: целесообразность. Все, что вы говорите, Андрей Иваныч, – это всего лишь слова, простите, и не более того. Но мы живем в мире реальных фактов, и поэтому факты и только факты должны определять логику поведения человека. У меня впереди защита диссертации, ее результаты, надеюсь, могут оказаться полезными. Именно поэтому я и старался спасти приборы и документацию во время пожара. А теперь посудите сами, что важнее для общества: моя малоквалифицированная работа по заготовке снега, которую могут успешнее выполнить другие, или практическая реализация моей научной деятельности?

– Опасная логика… Вы страшный человек, Георгий.

– Скорее трезвый.

– Иногда это одно и то же.

Я снаряжал шприц и не вмешивался в разговор. Черты лица Андрея Иваныча все больше искажались, его терзала сильная боль. Он прикрыл глаза, и по моему знаку Груздев покинул комнату. Когда он приоткрыл дверь, из кают–компании донесся смех, показавшийся мне кощунственным. Я сделал укол, и Андрей Иваныч задремал.

– Спит?

Я вздрогнул, за моей спиной стоял Николаич. Я кивнул.

– Дотянет, Саша?

– Надеюсь. – Я не мог смотреть ему в глаза. – Во всяком случае должен.

– Сделай, Саша, чтобы дотянул! – по–мальчишески, умоляюще прошептал Николаич. – Сделай!

– Надеюсь…

Николаич отвернулся.

– Что вы можете, доктора!

– Пока немного, друг мой, но наше "немного" – это тоже кое–что.

– Кое–что… – Николаич махнул рукой. – Эх ты, наука!.. Иди, Саша, я с ним побуду.

– Николаич, Веня…

– Знаю, допросил Дугина.

– Скажи Вене два слова…

– Уже сказал. Сегодня такой день, когда все грехи списываются. Ладно, Саша, иди.

– Помогите–ка мне встать, – послышался голос Андрея Иваныча. – Навалили тут центнер одеял… Пошли к ребятам, там веселее.

В кают–компании шло чаепитие. Валя щедро выставил на стол всю свою "заначку": копченую колбасу, несколько банок крабов, шоколад и вишневое варенье.

– Когда я в первый раз шел в Антарктиду, – прихлебывая чай, басил Нетудыхата, – соседи пытали Оксану: "Куда это твой собрался?" "Куда–то, – говорит, – вниз, на самый юг". А они: "Смотри, на юге завсегда баб много!"

– Хочешь, подарю из моей галереи? – Веня окинул любовным взглядом красоток в бикини, насмехавшихся над нами со стен. – Похвастаешься!

– Разве это девки? – Нетудыхата пренебрежительно отмахнулся. – Ноги как ходули. Вот у нас в селе девки так девки, от одного бока до другого ходить надо.

– Иван Тарасович, – Пухов поморщился, – разве можно оценивать женщину на вес?

– Тише, – воззвал Костя, – послушаем настоящего знатока!

– Какой я знаток, – заулыбался Пухов, – уступаю эту честь Вене. Лично я превосходно обхожусь без их общества. Вот доктор подтвердит, что отсутствие раздражителя, каковым является женщина, вносят особый колорит в жизнь полярников.

– Не подтвержу, – честно глядя на Пухова, возразил я.

– Как так? Ведь это ваша точка зрения, вы ее сами развивали!

– В начале зимовки.

– Ну, знаете ли, – возмутился Пухов, – на мой взгляд, принципы должны оставаться неизменными в течение всей зимовки.

– Только не в отношении женщин.

– Оставьте, доктор, я всерьез.

– Вы когда–нибудь видели меня несерьезным, Евгений Палыч?

– Простите, Саша, тысячу раз. Вот и сейчас вы серьезное обсуждение вопроса о женщинах превращаете в балаган.

– Разве я шучу? – Я мысленно представил себе Нину, услышал топот ее каблучков по асфальту причала и продолжал с веселым вдохновением: – Женщина! Ведь это же прекрасно, Пухов! Разве вы не чувствуете себя другим человеком, когда в вашу жизнь входит женщина? Разве в эту священную минуту вы не осознаете себя сильнее, умнее, красивее? Разве у вас не появляется ощущения, что вам под силу великие дела и гениальные открытия? А какие замечательные порывы рождаются в вашей душе рядом с женщиной, какие слова приходят на ум, какие мелодии! Скажите мне, что это не так, и я возьму свои слова обратно, Пухов!

– Демагог вы, доктор, – проворчал Пухов и добавил под общий смех: – Никогда больше не буду вступать с вами в серьезный разговор.

– Вот вам и "особый колорит", – передразнил Веня. – Может, для вас, Палыч, это колорит, а для нас сплошная мука. Андрей Иваныч, а долго будет это безобразие продолжаться?

– Какое безобразие? – Андрей Иваныч явно повеселел, ожил, и я порадовался, что мы привели его сюда.

– Ну, мужской континент и этот самый колорит.

– Долго, Веня. Давай сначала обживем Антарктиду, а потом уже пригласим сюда наших жен. Придет время, и мы построим здесь дома, школы, больницы…

– Пингвинам аппендиксы вырезать, что ли?

– Смотри шире, Веня, смотри шире! Человечество не столь богато, чтобы швыряться четырнадцатью миллионами квадратных километров суши. Когда–нибудь на месте наших крохотных станций вырастут города, и наши потомки вспомнят о тех, кто обживал этот материк, кто был первым. Вспомнят тебя, Веня, и помянут тихим, добрым словом.

– Меня – сомневаюсь, – Веня хохотнул, – а вот Костю наверняка. На тысячелетия память о себе оставил.

– Брось трепаться, – испуганно пробурчал Костя.

– Когда мы пришли на озеро Унтерзее, – продолжал Веня, – пообедали, гляжу: Костя куда–то исчез. Пошел искать. Слышу стук какой–то, иду на шум: стоит Костя, от усердия язык набок свесил и зубилом на скале высекает: "Здесь был Костя Томилин!"

Из радиорубки высунулся Скориков, пошарил по кают–компании глазами, кивнул Николаичу. Тот спокойно встал и не торопясь пошел в рубку.

Мы переглянулись. Никто ничего не сказал, но лица у людей вытянулись. Мы стали необыкновенно чуткими к нюансам. Ну, позвал Димдимыч начальника на связь: что здесь такого? Раз самолеты летят, связь должна быть непрерывная… Погода отличная, полоса – как танцплощадка, хоть пляши на ней! Ничего вроде бы произойти не может, а лица вытянулись, улыбки замерзли.

В коротком кивке Димдимыча, в спокойной, даже чересчур спокойной походке Николаича мы уловили тревогу.

Веня хотел было повторить свой фокус – подсунуть под дверь рукавицу, но Андрей Иваныч сказал:

– Не надо, Веня. Потерпи, скоро узнаешь.

– Кто еще чай пить будет? – излишне бодрым голосом спросил Горемыкин. Ему никто не ответил.

– Чего они там? – не выдержал Пухов.

– Наверное, играют в шахматы, – попытался пошутить Груздев.

Семёнов тщательно прикрыл дверь и взял микрофон. Слышимость была хорошая, и разговор шел по радиотелефону.

– Слушаю тебя, Петрович, прием.

– "Аннушки" в полете, Сергей, "Аннушки" в полете… Машина Крутилина барахлит, машина Крутилина барахлит… Настраивайтесь на УКВ, на их волну… Настраивайтесь на ультракороткие… В случае чего примите возможные меры… возможные меры…

– Понял тебя, Петрович, понял… Что с Крутилиным?

– Что–то с двигателем, Крутилин теряет высоту, теряет высоту… Трудно отпускает Антарктида, Сергей, трудно… До связи.

Белов

До чего ж она тонкая и ненадежная – ниточка, на которой раскачивается человеческая судьба! Как подумаешь, от каких случайностей она зависит, – даже весело и страшно становится. Ну, бывают обстоятельства, которые сильнее нас и против которых не попрешь – скажем, такие явления природы, как ураган, цунами, землетрясения и тому подобное: здесь от тебя требуется только надеть чистое белье (если успеешь) и верить в счастливую звезду. Но ведь случается, что от пустяка – от взгляда, одного лишь вскользь брошенного взгляда, судьба зависит! Покосился налево – одна судьба, направо посмотрел – совсем другая…

Летел я однажды на ЛИ–2 из Хатанги в Певек и приземлился на ночлег в Чокурдахе. Устроились мы в летной гостинице, пошли ужинать и услышали в столовой разговор: где–то в районе Хромской губы на берегу Западного залива попала в беду группа геологов, с которыми три недели назад прервалась связь; летал туда ПО–2, но сел на вынужденную, еле вытащили экипаж; много раз летали другие, но не нашли. А шесть человек геологов недели две сидят без продовольствия и топлива, если еще живы, конечно. Послушали мы, переглянулись и единодушно решили влезть в эту историю: во–первых, потому, что был у нас не какой–нибудь "кукурузник", а ЛИ–2, а во–вторых, район Хромской губы я знал, как свою биографию: два сезона проработал там с изыскателями и так им угодил, что одному озеру, в котором было рыбы больше, чем воды, присвоили мое имя. Геологическое начальство чуть не в слезы: "Братцы, родные, выручайте!" Запросили разрешение, изучили обстановку, полетели.

Э, думаю, провожают нас объятиями и поцелуями, а как встречать будут? Знал–то я Хромскую губу в марте–апреле, а нынче на дворе декабрь – очень, товарищи, большая разница. Полярная ночь, луна светит на все конфорки, а внизу темень, глухая и непробиваемая. Полетали часов пять, запас осветительных ракет истребили, все глаза проглядели – никого и ничего, а ведь если б услышали геологи самолет, костер бы развели, на то весь расчет был… А может, не из чего им тот костер жечь? Делали поисковые галсы до последней копейки, а когда бензина в баках осталось прилететь домой, взяли курс на Чокурдах. Летим в отвратительном настроении, рычим друг на друга, и вдруг мне померещился внизу светлячок. Круто развернулся, прошел обратно – тусклый, крохотный, но светлячок! Запустили последнюю ракету – они! Бегают по берегу, руками размахивают – показывают, куда мне садиться. Ракета погасла, пошел на посадку почти что вслепую, машину затрясло, стало швырять туда–сюда, ну, думаю, погубил самолет. Плохо дело, но зато рация имеется, неприкосновенный запас продовольствия, как–нибудь выкрутимся и людей спасем. Сделал два десятка "козлов", удержал машину, глянул на след – батюшки! Камни, выбоины, ропаки – на что садился?

А геологи дошли окончательно, двое уже не вставали, а остальные еле ноги передвигали: продовольствие и топливо давно кончилось, жевали ремни и принялись за унты. Оборвались, обморозились, прощались с жизнью. Когда услышали самолет, последние остатки топлива слили в консервную банку и подожгли – тот светлячок я и увидел… Соорудили мы с грехом пополам подобие полосы, усадил я их, заросших, черных, привез в аэропорт, там их встретили, обогрели и отмыли… Ну, а все остальное уже неинтересно, пошла лирика. Только ребята потом смеялись, вспоминая, как Белов садился… по консервной банке.

Так случилось и у нас на "Оби": не усмотри Петрович среди тысячи айсбергов тот обломок шельфового ледника, проскочи мимо – зимовать бы Сереге и его братве второй год от звонка до звонка. И еще повезло: море было как скатерть, ветер упал почти что до нуля – тоже один раз в високосный год бывает в этих широтах. Подошла "Обь" к айсбергу впритирку, прижалась к нему, как жеребенок к кобыле, при посредстве ледовых якорей, и мы, ловя миг удачи, быстренько выгрузили стрелами "Аннушки" на природой созданный авианосец длиной метров четыреста и шириной полтораста. В буйных мечтах лучшей полосы не вообразишь, во сне не увидишь!

– Поторопись, пока черт спит, – напутствовал меня Петрович. – Учти, ежели заштормит, убегу я от этого айсберга так, что пятки засверкают! Зимовать тебе тогда со своим другом Серегой.

Честно говоря, очень нам не хотелось торопиться – бортмеханики спали и видели в моторы залезть, поправить сбрую. Дело прошлое – открою вам один секрет, про который знали только мы с Ваней Крутилиным да наши экипажи.

Прошедший сезон был для "Аннушек" на износ: месяца три без выходных мы обслуживали геологов и гляциологов, возили их по куполу из одной географической точки в другую, каждый день производили аэрофотосъемку, садились куда придется и взлетали па святом духе. Словом, досталось "Аннушкам" на орехи; бортмеханики в ногах валялись, клянчили хоть неделю на профилактику, а я им не то что неделю, дня дать не мог: полетела бы к черту программа. Понадеялся, что займемся профилактикой в море, подчистим двигатели и подтянем упряжь – куда там! Что ни день, штормило, экипаж – в лежку, да еще мело, било сырой крупой: не только моторы, лица открывать не хотелось.

Вот вам и наш секрет: ресурс у "Аннушек" был на исходе, а по документам часов сорок назад кончился, и не профилактика уже была нужна, а капиталка. И прикажи нам лично сам господь бог лететь, скажем, на аэрофотосъемку или с геологами на россыпи драгоценных камней (не ухмыляйтесь, сам на Беллинсгаузена и Новолазаревской подобрал горный хрусталь, гранаты и аметисты), мы бы в ответ зевнули с подвыванием: нате, взгляните на документы своим всевидящим оком, вылетали мы ресурс. Но совсем другое дело – вытащить ребят с Лазарева, здесь нам с Ваней документы обнародовать не обязательно. Тем более что пошел по кораблю скверный слушок, что Андрей схватил то ли чахотку, то ли еще похуже: тут уже вместо двигателя примус поставишь, а полетишь. Так что вопрос "лететь или не лететь", как говорится, на повестке дня не стоял. Ну, конечно, скребли на душе тихие кошки, но если к ним, сволочам, прислушиваться, лучше тогда сложить крылышки и продавать в киоске газеты. Когда собираешься в полет, все сомнения положено оставить на земле, там они будут сохраннее. Этой мудрости меня научил мой комэск Спиридонов, который любил рассуждать так: "Лично я всегда уверен, что никакой немец сбить меня не может. Даже подобия такой мысли не допускаю! Как это так, меня – и вдруг сбить? Ерунда собачья! Так что, гаврики, признавайтесь, пока не поздно: если у кого есть такое предчувствие – оставайся сегодня на земле; раз боишься, будешь строить из себя такого зайца, что обязательно приложат". Подожгли все–таки Мишу Спиридонова над Таманью – вечная память, – но к этому дню было у него на фюзеляже девятнадцать звездочек, дай бог всякому!

Ладно, ничего не поделаешь, будем спешить. Залили мы полные баки, прогнали моторы, полетели на высоте четыреста метров – курс на Лазарев. Гриша Самохин, мой бортмеханик, как всегда в начале полета, отрешенно прислушивался к двигателю и озабоченно чмокал губами, демонстрируя работу мысли. Чмокнув в последний раз, он показал мне три пальца и один полусогнутый – значит, по мнению этого перестраховщика, двигатель за свое поведение заслуживает тройки с минусом. Я тут же скорректировал минус на плюс, обменялся свежими новостями с Ваней, который своему тяглу тоже поставил твердых три балла, и стал спокойно делать законные два с половиной километра в минуту.

Всего этих километров до Лазарева было триста семьдесят. Сначала шла полоса дрейфующего льда, через которую "Обь" продралась несколько часов назад, дальше минут пять мы летели над чистой водой, а потом началось то самое гигантское ледяное поле, километров на двадцать пять в поперечнике. Для ради удовлетворения любознательности я снизился до ста метров и пролетел над теми местами, где Петрович калечил "Обь", – они запомнились по двум пирамидальным айсбергам, которые вмерзли в поле и возвышались наподобие рыцарских замков. Петрович был абсолютно прав: пробить такое десятибалльное поле мог разве что атомный ледокол, да и то в случае крайней нужды; северная часть образовалась из смерзшихся несяков, и, сколько хватало глаз, поле щетинилось торосами. И лишь далеко южнее, куда "Обь" ни за что бы не пробилась, оно стало более или менее ровное, пригодное для сооружения полосы. Нужно будет Мастера порадовать, решили мы с Ваней, пусть знает, что он гениальный. И еще одна догадка Петровича подтвердилась к нашему превеликому сожалению: все это поле оказалось оторванным от материка припаем, потому что дальше пошла чистая вода.

Вот чего я в самом деле не люблю, так это лететь на одномоторном самолете над открытым морем. Не потому, что я такой изнеженный и капризный, а просто не лежит душа из–за одного обстоятельства: откажет единственный мотор – и некуда сесть, товарищи пассажиры. Если по той или иной причине "Аннушка" захочет перевести дух и отдохнуть, на поверхности она пробудет не больше, чем булыжник, ибо плавучесть ее равна нулю. Когда в сорок третьем мой ЯК задымил над Черным морем и категорически отказался планировать, я плюхнулся на парашюте в соленую воду и пропитывал ею организм до тех пор, пока морячки не втащили меня в катер. С того случая я испытываю, быть может, не всем понятное, но исключительно стойкое отвращение к чистой воде, которое тем сильнее, чем дальше ближайшая суша. Поэтому, как только началось открытое море, я то и дело поглядывал на Самохина, который сидел на месте второго пилота, чмокал губами и на слух прощупывал у двигателя пульс. Три пальца с двумя закорючками – и на том спасибо!

Назад Дальше