За год первой зимовки познал людей больше, чем за всю предыдущую жизнь. В обычных условиях, выяснил он для себя, сущность человека скрыта, и нужны чрезвычайные обстоятельства, чтобы она проявилась. Так, Семёнов и в еще большей мере Гаранин отнюдь не кажутся сильными. Общаться с ними просто, они доброжелательны, слушают других не перебивая, охотно оказывают разные бытовые услуги, узнав, что доктор получил новую квартиру, пришли и два дня приводили ее в порядок, помогли перетащить мебель. А Гаранин и вовсе мягок, хоть узлы из него вяжи – одолжит деньги, доподлинно зная, что не получит их обратно, отдаст накопленный на зимовках научный материал наглецу–аспиранту и прочее. Но в чрезвычайных обстоятельствах обнаруживается, что эти, казалось бы, нехарактерные для сильных личностей поступки нисколько не мешают и Семёнову и Гаранину быть твердыми, жесткими, а порой и жестокими. Взять хотя бы тот аврал в полярную ночь, когда пурга разнесла аэропавильон, или случай во вторую зимовку, когда – это было тоже в полярную ночь – радист Костя Томилин заболел воспалением легких, а баллоны с кислородом опустели. Коля задыхался, без кислорода он мог погибнуть, и Белов рискнул вылететь из Мирного на Восток. Покрутился над станцией и сбросил баллон, как торпеду, – садиться в семьдесят с лишним градусов нельзя, не взлетишь. Искали всей станцией, поморозились, измучились… Группа за группой уходили и возвращались, падали на нары и засыпали. Костя молил: "Мне уже лучше, черт с ним, с баллоном", а Семёнов с Гараниным сутки не спали и никому спать не давали: "Ищи, как хлеб ищешь, – тогда найдешь!" Специально взвешивал потом людей – в среднем на три килограмма похудели, но ведь нашли баллон! По привязанной к нему длинной ленте, кончик из снега торчал. Выкопали баллон – тоже работы на полсуток хватило, метра на три под снег ушел, и спасли Костю.
Вот это и есть внутренняя сила, скрытая, как скрывается она в ласковом штилевом море или безобидном на вид вулкане. И еще: Семёнов и Гаранин оставались самими собой перед самым высоким начальством. Уважали его за должность и заслуги, но не суетились и милостей не выпрашивали – ни словами, ни поведением. А надо было – возражали, отстаивали свое и в обиду своих ребят не давали. И оттого характеры их приобрели цельность, без которой подлинно сильным человек быть не может.
Цельность – в этом все дело! Вот, например, Макухин. Властен, суров и груб – с нижестоящими. А для начальства – податливое тесто, лепи из него что хочешь и клади в любую форму. Нет в нем цельности, значит, нет ему и настоящей веры и сила его – показная, бенгальский огонь…
– Погоди–ка. – Семёнов забрал у Бармина клещи с зубилом, отбросил. – Попробуем такой американский способ…
Семёнов взял топор, сунул лезвие в щель:
– Бей!
Бармин с силой обрушил кувалду на обух топора. Совсем другое дело! А ну–ка, еще разок! Бац по обуху, еще и еще! Днище провалилось. Провалилось, будь оно трижды проклято! Всхлипнув, Бармин уронил кувалду на унты, но даже не ощутил боли. Емкость была готова! Ну, еще приделать сверху и снизу два патрубка, ерунда.
Бармин оглянулся. Филатов, у которого носом пошла кровь, уже минут пять лежал в спальном мешке, Дугин и Гаранин раскрутили гайки и снимали крышку цилиндров с первого дизеля.
– Помоги выбраться, – попросил Филатов.
Бармин подсел к нему, опустил подшлемник: кровотечение остановилось, но резко осунувшееся лицо было мертвенно бледным.
– Разотри ланиты, детка. – Бармин похлопал Филатова по щекам. – Голой ручкой, она у тебя тепленькая.
А Гаранин тоже на пределе, подумал Бармин. И у Семёнова подшлемник в крови, как это раньше не заметил. И все–таки полдела сделано!
Откуда Бармин мог знать, что самое тяжелое испытание еще впереди?
Нужно спешить
Семёнов пожалел о том, что последнюю ночь в Мирном не спал.
Полночи просидел за делами с Шумилиным – утрясали план дальнейших рейсов на Восток, а потом до утра писал домой письмо, с подробностями, которые любила Вера: о морском переходе, встрече со старыми друзьями в Мирном, о разгрузке "Оби", погоде и пингвинах. Это письмо Вера будет перечитывать много раз, и Семёнов не поскупился, накатал десять убористых страниц.
А теперь того сэкономленного сна не хватало, двое суток без отдыха – многовато для человека на куполе. Кажется, лежишь себе в полном покое, а сильными толчками бьется, не успокаивается перетруженное сердце, нестерпимо болит голова, и ноет измученное тело, будто не по днищу – по нему били кувалдой. Семёнов нащупал в кармане куртки пачку анальгина, вытащил таблетку и сунул ее в рот, но проглотить не сумел: и слюна не вырабатывалась, и язык, требуя воды, царапал пересохшее небо. Обычно, прежде чем лечь спать, восточники смачивали в воде простыни и сырыми развешивали их наподобие занавесок у постелей. Через несколько часов простыни становились совершенно сухими, но поначалу люди всетаки дышали увлажненным воздухом и засыпали.
Дрожа от набросившегося на него холода, Семёнов вылез из спального мешка, быстро сунул ноги в унты, налил из термоса чашку теплой таяной воды, запил таблетку и юркнул в мешок. Не сразу, но боль в голове приутихла, зато вновь появилась тошнота, самая гнусная и ненавидимая восточниками примета горной болезни. Таблетку валидола под язык, пососал – и вроде бы полегчало. Теперь бы в самый раз хоть на часок вздремнугь. Семёнов прикрыл воспаленные веки и приготовился к быстрому забытью, но услышал какие–то хлюпающие звуки и высунул голову. Возле нар, прибитый и жалкий, тихо скулил Волосан.
– Ш–ш! – Семёнов высвободил руки, привлек Волосана к себе на нары и набросил на него два одеяла. "Эх ты, охотник ,за пингвинами! – ласково подумал он. – Вот, говорят, собачья жизнь на Востоке. Нет, Волосан, жизнь тут у нас совсем не собачья, плохо здесь вашему брату… Теперь близко к пингвинам не подойдешь? Ну, терпи, скоро очухаешься, гипоксированный элемент…"
Семёнов взглянул на светящийся циферблат: люди спят полтора часа. А может, притихли с закрытыми глазами, здесь это бывает, когда спать хочется до невозможности, а сон не приходит. Но даже такой неполноценный отдых очень важен для сердца и сосудов, которым трудно долго выдерживать натиск бунтующей крови. Человеческий организм – машина хрупкая и капризная, и когда начинают рваться сосуды, следует немедленно выключать двигатель. Потому и легли отдыхать: все, даже богатырь Саша, перемазались кровью. Но что ни говори, а за тридцать часов перевернули гору работы: сняли обе крышки цилиндров, подготовили емкость для охлаждения, промыли в керосине форсунки и гайки. Всех делов осталось часов на десять: смонтировать крышку цилиндров на блок–картере второго дизеля, подключить аккумуляторы – и поздравить себя с воскрешением. Генератор даст ток и тепло, задействует передатчик, и тогда, дорогой друг Коля Белов, будем поднимать флаг.
Не только я, подумал Семёнов, наверняка не смыкает глаз и Шумилин. "Восток, я Мирный, слушаем вас на всех волнах…"? С тех пор, как Белов удачно приземлился, прошли сутки, а Восток молчит, как воды в рот набрал, и кое–кто в своем воображении начинает сочинять на первую пятерку похоронку. Пойдет – уже пошла, не иначе – шифровка Свешникову, скоро начнется сыр–бор, что, как и почему… У кого–то язык на привязи не удержится (один болтун на коллектив – в порядке нормы), жены узнают и спать перестанут…
Как можно быстрее выходить в эфир! "Восток, я Мирный, у нас пурга, ветер южный двадцать пять метров, видимость ноль…" Хорошо сказал Андрей: "Ты забыл, Саша, что пурга в Мирном продлится три недели" – это когда сам Андрей Гаранин умылся кровью и доктор вторично (на сей раз не для всех ушей) закинул удочку: попытаться сделать печку–капельницу и дождаться Белова в тепле. Три недели, конечно, вряд ли, хотя и такое случалось, а дней десять – вполне возможно. Разницы, впрочем, особой нет, уже сегодня ночью столбик опустился до отметки минус пятьдесят и с каждым днем будет падать все ниже. Капельницу, пожалуй, сделать можно, а что дальше? Если станция не выйдет на связь еще день–другой, Белов будет забивать "козла" и ждать у моря погоды? Очень это на него не похоже. А похоже другое: Коля махнет рукой на пургу и попробует взлететь, но не станет ли этот полет для него последним?
Семёнов встрепенулся: как это раньше он не подумал о столь очевидной перспективе? Обязательно попробует, это в его характере, и сомневаться нечего! Нет такой ситуации, в которой Коля не усмотрит шанса. Припомнит, как взлетал на святом духе с "волейбольной площадки" и вслепую садился на "баскетбольную" (его словечки), постучит по дереву от сглаза, трижды через плечо плюнет – и попробует. Как тогда, в тундре, тоже ведь никто не верил, а взлетел!
Лет пятнадцать назад произошел с Беловым такой случай. Летал он тогда на дряхлом У–2 и сел на вынужденную, километров восемнадцать не дотянул до Скалистого Мыса. Дело было в июле; в это время года тундра бурно расцветает, покрывается ягелем и цветочками вроде лютиков и маргариток и вообще становится необыкновенно живописной. Но красота эта для глаза, а путнику ходить по летней тундре – одна мука: почва оттаивает сантиметров на двадцать пять, амортизирует, словно резина, ноги вязнут по щиколотку, с непривычки того и гляди вывихнешь. Взял с собой Белов рюкзак с едой, ракетницу и только отошел от самолета, как появилась белая медведица с двумя медвежатами. Прыгая, как заяц, с кочки на кочку, Белов домчался до самодета, залез в кабину и задраил люк. Медведица подошла, понюхала рюкзак, который беглец с перепугу уронил, разодрала когтями и в две минуты слопала трехсучочный запас продовольствия. Понравилось. Взглянула на Белова очень выразительно, так что у него мурашки по телу пробежали, и улеглась спать. А медвежата, необыкновенно довольные такой редкостной игрушкой, вскарабкались на самолет и стали рвать обшивку. Белов выстрелил из ракетницы, напугал их, побежали ябедничать матери. Та проснулась, задала им трепку и снова улеглась. Тогда Белов выстрелил в медведицу – чуть в сторону, конечно, чтобы не поранить, а то обозленная зверюга разнесла бы легкую машину вдребезги. Медведица смахнула ракету лапой, облизала ее и кивнула давай, мол, еще. Снова пальнул – медвежата с визгом побежали за ракетой, в жизни еще так весело не играли. Голодный, вне себя от злости, Белов чуть не сутки безвылазно проторчал в кабине: совестил медведей, обзывал их всякими словами. Да разве они, мерзавцы, поймут?
Когда они наконец, ушли, Белов еще полсуток добирался до станции и пришел туда еле живой. Набросился на еду, отдохнул, посмеялся с друзьями над своим приключением, и все стали думать, как выручить самолет. Проще всего было бы дождаться осени, когда тундра подмерзает, но это еще два–три месяца, и Семёнов, который замещал начальника, вместе с Беловым придумал хитроумный план. Несколько дней всем коллективом к самолету таскали доски и соорудили этакий двухдорожечный тротуар длиной метров двадцать пять – будущую взлетную полосу. Потом разгрузили самолет – сняли вспомогательный движок, спальные мешки, слили почти весь бензин – и вкатили У–2 на дорожку. Теперь успех зависел от слаженности, синхронности общих действий. Человек десять взялись за хвост и за крылья, Белов запустил мотор, а Семёнов стоял впереди с поднятой рукой и ждал сигнала. Предприятие было рискованное и требовало от летчика поистине ювелирной работы: в случае неудачи самолет мог скапотировать – и тогда неизбежна тяжелая авария. Самолет трясся, люди с трудом его удерживали, а Семёнов неотрывно смотрел в лицо Белова, чтобы не упустить кивка. Не забыть ему его лица, сколько эмоций было на нем написано! Будто все существо свое Белов подключил к мотору, набиравшему максимальные обороты, душу свою прибавляя к подъемной силе самолета! Кивок, Семёнов резко опустил руку, люди мгновенно упали на землю, а самолет бешено рванулся но дорожке и взмыл в воздух! Дальше было просто. В полутора километрах на склоне пологого холма заранее подыскали площадку из выветрившихся камней, и Белов благополучно там приземлился. Подтащили туда движок, мешки и бензин, привели самолет в порядок, и Белов улетел – веселый, уверенный в себе и в своей неизменной удаче.
Таких удач у него было много. Однако, напомнил себе Семёнов, еще никто не улетал из Мирного в сильную пургу. Он воссоздал в своей памяти план аэропорта Мирный, его взлетно–посадочную полосу. С трех сторон зона ледниковых трещин, с четвертой – ледяной барьер высотой в несколько десятков метров. И стоковый ветер с купола, двадцать пять метров в секунду. Возможно, такой летчик божьей милостью, как Николай Белов, и здесь может усмотреть свой шанс. Но очень возможно и то, что самолет, будто спичку, подхватит воздушный вихрь, изломает и выбросит либо в зону трещин, либо с барьера в море.
Кровь из носу и отовсюду, откуда она может прорваться, но от этого полета Колю нужно уберечь!
Семёнов согрелся, в блаженной истоме замерло тело, так бы и лежал, скорчившись калачиком, в этом тепле. Не возникни тревожная мысль о Белове, провалялся бы, наверное, еще час или два, а теперь медлить преступно, гонит она кнутом на работу, как старую, измочаленную жизнью лошадь, которой уже и овса не надо, дали бы клок сена и оставили в покое.
Семёнов вздохнул, пожалел напоследок самого себя и стал выбираться из мешка.
Запуск
Хотя Семёнов объявил подъем раньше, чем обещал, никто не жаловался и не бросал исподтишка взглядов на часы. По–настоящему заснуть ухитрился лишь один Бармин, и теперь он выглядел свежее других. Пока товарищи натягивали унты, Семёнов поделился своими опасениями.
– Реальное дело, – согласился Гаранин. – Не усидит, попробует взлететь и сломает себе шею.
– Ногу, куда ни шло, – проворчал Дугин, поднимаясь во весь рост и с хрустом потягиваясь. А шейные позвонки наш док ремонтировать не умеет.
Семёнов взглянул на товарищей. Их лица заросли щетиной, с пробивающейся сединой у Гаранина, рыжеватой у доктора. Филатов бодрился, хотя горная болезнь явно действовала на него сильнее, чем на других, а глаза сильно покраснели и слезились: выходя на улицу, он забывал надевать темные очки.
– Надо – значит, надо! – сказал он, и Дугин одобрительно кивнул. – Пошли, Женька, поищем лесу для треноги.
К ним присоединились остальные. Обшарили станцию, свалку и холодный склад, разыскали несколько рудстоек и сколотили из них треногу, установили над дизелем, оснастили ее блоком с капроновым шнуром и с превеликой осторожностью подвесили крышку цилиндров – два пуда чугуна. Теперь ее следовало опустить на шпильки блок–картера – предельно точно, чтобы не сбить резьбу. Эту ответственную операцию механики никому не доверили, опускали крышку вдвоем. Под ее тяжестью шнур натянулся струной, и Семёнов с беспокойством подумал, что ни только треногу, но и капрон нужно было испытать на прочность. Тот самый штормтрап, который когда–то оборвался в шурфе, тоже был из капрона, и Семёнов тогда пришел к выводу, что при сильных морозах много надежнее обыкновенная пеньковая веревка, не говоря уже о манильском тросе. А синтетика есть синтетика, искуственные волокна холода не любят, становятся хрупкими и ломкими.
– Перекос!
Дугин приник всем телом к крышке, выравнивая ее на шпильках, а Филатов вцепился в шнур и напрягся, чтобы чуть–чуть ее приподнять. Дугин кивнул – опускай, мол, все в порядке. Удовлетворенно вздохнул, выпрямился.
– Можно убирать механизацию, Николаич.
Семёнов и Бармин уволокли треногу в сторону, а механики слегка, пока что вручную, стали наживлять гайки на торчащие сквозь отверстия крышки шпильки.
– Сервируйте стол, друзья!
Паяльной лампой Гаранин раскалил добела стальной лист и швырял на него отбивные бифштексы. Способ старинный, в Арктике и по сей день любители так готовят оленину. Может, гурману такая пища и не пришлась бы по вкусу, зато для ее приготовления ни печки, ни сковороды с жиром не надо, мясо испекается в одну минуту.
– Обедать – не работать, – Филатов с готовностью присел на скамью. – Знаешь, Женька, чем трудовой день красен?
– Ну?
– Перерывом на обед и перекурами. Это не я, это в Древнем Риме один башковитый мужик придумал, по имени Сократ. Верно, док?
– Никогда такой ерунды Сократ не говорил, – засмеялся Бармин, присаживаясь – Кстати, он жил и мыслил в Древней Греции.
– Пустобрех, – неодобрительно произнес Дугин.
– Сократ, древний гений и мудрец, – пустобрех? – оскорбился Филатов. – Знал, что ты неуч, но не думал, что такой глухой. Отец–командир, предлагаю организовать на Востоке курсы по ликвидации безграмотности, для Дугина и Волосана.
– Звонарь с глухой колокольни, – буркнул Дугин и тут же внес ясность:
– Ты, а не Сократ.
Посмеялись, повеселели. Все–таки дело ощутимо идет к концу. Без особого аппетита поели (какой там аппетит, когда чувствуешь себя, будто после тяжелого похмелья!), с наслаждением опустошили двухлитровый термос крепкого чая и принялись за второй.
– Начнем зимовать, – размечтался Дугин, – повар поставит в кают–компании на тумбочку бак с компотом, подходи и пей, сколько влезет. Или ваш любимый клюквенный морс, Андрей Иванович, которым Михеич баловал.
– Михеич… – Бармин фыркнул. – А кто, рискуя своей безупречной репутацией, бочонок клюквы раздобыл, чтобы ваши хилые организмы витаминизировать?
– Ты, Саша, ты, – улыбнулся Гаранин. – Этот бочонок, кажется, всю зимовку искали в Мирном?
– У них было еще два, – оправдался Бармин – А если от многого взять немножко..
– Житуха настанет, – продолжал мечтать Дугин. – Отстоишь вахту, купнешься в баньке – эх, без парной наша банька! – разденешься до трусов и в постельку, на полных восемь часов, да еще после обеда два часа для здоровья. Житуха!
– Нос у тебя побелел, фантазер, растирай! – прикрикнул Бармин. – Нужно же такое придумать – банька, постелька… Ты что, отмываться и спать без задних ног сюда приехал?
– Как в санаторий, – с негодованием поддержал Филатов.
– А ты? – возмутился Дугин.
– Лично я приехал сюда героическим трудом завоевывать Антарктиду.
– Тоже мне завоеватель… Краше в гроб кладут.
– Пусть тех, кто краше, и кладут, – возразил Филатов. – А мне торопиться некуда, молодой я очень, среднего комсомольского возраста. Я, может, еще "Москвича" купить желаю и махнуть на юг с одной забавной крошкой. Есть одна на примете, художественная гимнасточка.