"Милый Лёсик! Как грустно мне без тебя! Я никогда не думала, сколько ты для меня значишь, как старший брат и верный друг. Я только в разлуке это поняла. И только опасность, которой ты ежечасно подвергаешься на этой ужасной войне, показала, как ты мне дорог. Сражайся, Лёсик, но не погибай.
После Бородина у нас здесь ужасно много раненых, с ужасными ранами. Я никогда не думала, как ужасна война, как беспощадна она к людям. Я видела раненых без рук и без ног, с рассеченными надвое головами, с выбитыми глазами, с оторванными ушами. Они все стенают, кричат, бредят и ужасно пахнут. Мы с девицами изо всех наших слабых сил ухаживаем за ними - перевязываем раны, даем напиться и меняем на лбу мокрые повязки.
Одна только твоя возлюбленная Мари не берет в них участия. У нее другое дело. Она совершила человеколюбивый подвиг. Никто, кроме меня, об этом не знает. И я пишу тебе об этом за тайну. Мы с Мари даже скрыли об этом от батюшки. Они с матушкой все время бранятся. Батюшка топает ногами и кричит на маменьку: "Не забывайся, Таша, - я князь, а ты всего лишь княгиня. Да и натура у тебя кошачья. Все глядишь, где что плохо лежит!" От таких намеков маменька почему-то краснеет и уходит к себе.
Не сердись, Лёсик, что я все время скачу с мосточка на жердочку. Столько всего есть тебе сказать, что все у меня в голове разбегается".
Алексей читал, улыбаясь с грустинкой. Милый дом, милые домочадцы… И где вы теперь? Что с вами? Куда загнал вас войны злой ветер?
"…Совсем забылась, с чего начала. Мари не писала тебе про свой поступок, достойный Орлеанской девственницы? Я совсем другим глазом стала смотреть на нее. Как младшая, негодная, на старшую - решительную. Однако возьмем все по порядку. Мужики у Гагариных взбунтовались. Стали требовать воли. Ты помнишь, учителя для Мари, этого симпатичного Жана с такими острыми усиками? Он однажды поцеловал мне руку, так было то, будто муравей укусил. И с того раза я ему своей руки не даю. А Мари не отвергает. Опять я забежала в сторону. Если у тебя, среди сражений, нет времени читать мои глупости, то брось это письмо в огонь. А если не бросишь, читай дальше про несчастного Жана. Мужики взбунтовались и стали требовать казнить несчастного француза Жана, как шпиона и антихриста. Они пришли ко двору с вилами и косами. Мари говорит, что это было страшно.
Но она, наша храбрая дева, не испугалась. Она вывела Жана задним крыльцом, взяла на конюшне двух лошадей, и они поскакали чистым полем прямо к нам, в Братцево".
Алексей в который раз подумал - и впрямь самое время бросить письмо в огонь. Но он во многом изменился за это время. Он знал, что горькую чашу нужно пить до дна, до последней капли.
"…Это было так романтично, Лёсик. Полночь. Я в своей светелке, убравшись на ночь, читаю при одной свече увлекательный роман… и вдруг… в мое окошко раздается легкий стук. Кто-то бросает в него камушки. Мне стало страшно, Лёсик. Мне стало так жаль, что тебя нет рядом с твоей саблей. Я отворила окно и выглянула. Под окном, все в лунных тенях стояли две лошади, трясли гривами, а возле них два всадника. Это была Мари и это был спасенный ею Жан. Они просили приюта. Что делать, Лёсик? Ты прости, но мы спрятали его в твоей комнате. Мы носим ему пищу и вино, книги и свечи. Один Бурбонец знает об этом и помогает нам сохранить эту жуткую тайну…"
У Алексея похолодела рука, потянулась к рукоятке пистолета. Что за Оленька? Что за Мари? Как они могут ничего не понимать? Да еще в его комнате!
"…Днями мы отправляем его в Москву. Мы уже и сами один раз было уехали. Собрались совсем-совсем. Слухи ходят всякие, страшные и ужасные. И мужики стали дерзкими. Батюшка устроил сборы, нагрузили четыре воза, даже многое из мебели взяли. И мы поехали. Так было грустно! Я все оглядывалась на наши окна. На наши липы. А когда выехали на дорогу, вдруг поперек нее промчалась кошка. Маменька вся задрожала:
- Уж не вернуться ли нам?
Батюшка отвечал:
- Кошка, матушка, не заяц. Кошка - к доброй встрече в добром доме. Где и вина поднесут, и попотчуют, и спать уложат в теплое и на мягкое. Сиди спокойно.
Но матушка настояла, ей стало дурно, и мы вернулись. А потом примчалась Мари со спасенным Жаном".
Письмо жгло руки. Алексей, держа дрожащие листы в руках, ходил от окна к столу. Почему-то вспомнился ему Сашка Фигнер. Уж тот сумел бы решить.
"…Самое ужасное, Лёсик, что батюшка решительно намеревается ехать в Москву один, вступить в ополчение…"
Еще одно письмо, из последних, самое тревожное.
"Не знаю, Лёсик, как описать тебе наши беды. Батюшка во всю ширь натуры своей развоевался. То он все воевал с матушкой, а теперь вздумал схватиться с самим Наполеоном. "Не потерплю! - топал он ногами и размахивал своей старой шпагой. - Нет ему места на нашей земле! Своей рукой погоню супостата обратно в Европу!"
Словом, несмотря на слезы матушки и мои уговоры, папá отправился в ополчение. И увел с собой нескольких дворовых. И среди первых пошел наш конюх Кирилла. Помнишь его? Громадный мужик, все время с вилами и с непокрытой седой головой даже в зиму; чем-то похожий на грозного Нептуна. Он шепнул мне, что от батюшки ни на шаг не отступит. Дай-то Бог…
Усадьба опустела, и мы чувствуем себя покинутыми и обездоленными. Особенно страшно по ночам. Запираемся на все засовы и гасим везде свечи. И чуть не до света сидим с матушкой в ее светелке. Дрожим, плачем и все думаем о вас".
Тревога за родных, особливо за петушливого батюшку черно лежала на сердце. А поверх этой тревоги - поступок Мари. Что за ним? Милосердие или сердечная любовь?
Стукнула дверь, вошел Волох с красным носом.
- Алексей Петрович, корнет до вас прибыл. С донесением от Давыда.
Донесение было обычным: по сведениям разведок и сообщениям крестьян в таком-то месте, таким-то путем, на такой-то версте перехватить обоз неприятеля, имеющий в себе и оружие, и трофеи, и наших пленных. Но в конце приписка: "Ввечеру тебя, Щербатой, увижу и похвалю".
Алексей обрадовался - Давыду все бывали рады. Открытый душой, радостный и в пиру и в бою. Верный товарищ, совершенно не светский человек, искренний и в дружбе, и в любви, и в ненависти. Такого человека мечтательно иметь другом, но и врагом получить каждый за честь бы почел.
Алексей прочел бумагу, улыбнулся, взглянул на Буслаева. Тот, сидя у стола, теребил свои нежные усики, опустив глаза.
- Что еще имеете, корнет? - спросил Алексей.
- Дурные вести, поручик. - Поднял виноватый взгляд, будто сам по себе был виновником этих вестей. - Имею сведения, до вас лично относящиеся. Дозволите?
- И что тянешь, не девке сообщаешь. - Слова получились резче, чем хотелось. Но, пожалуй, сердце их подсказало, ударив куда-то в горло. - От домашних весточка?
- Угадали. - Корнет как с горки на санках покатился. - Имение ваше француз захватил. Постоем стал… Семейство ваше отбыло в дальнюю губернию. А батюшка ваш сейчас на Москве, с ополчением.
- На Москве? - Алексей привстал, упер кулаки с побелевшими костяшками в столешницу. - Там же неприятель!
- То еще плохо, что в ополчении том, по распоряжению графа Ростопчина, большое число поджигателей. А их жаловать не станут.
Это так. Неприятель не свободу несет, а добычи алчет. Если у него из-под рук ее отбивать станут, зубами вгрызется. Тут тебе и штыки, и расстрел, и виселица.
- Буслаев, - Алексей в растерянности потер лоб, - что делать, Буслаев?
- Так война, господин поручик, стало быть, воевать.
- А ведь ты прав! Сегодня Давыд здесь будет, стану его просить. А не отпустит - своей волей на Москву уйду.
- Коли так получится, дозволите с вами пойти?
Алексей взглянул на него. Юный, совсем отрок, но уже опален войной, давно уж не коню уши срубает, а вражьи головы. Надежный. Протянул через стол руку - корнет просиял. Он в своем командире души не чаял, во всем старался походить, особливо в схватке. Улыбнулся благодарно.
Очерствел Алексей. Ему бы сейчас обнять корнета, как младшего брата, ко груди прижать, но он только рукой в пожатии и благодарным взглядом ответил.
- Ступайте, Буслаев. Если дело выйдет, я вам сообщу. И людей отберите, чтоб лихие были и находчивые.
- Так точно, господин поручик. - Буслаев радостно улыбнулся. А что еще молодости надо? Опасность, риск, геройство. Об смерти думать рано, да и не пристало гусару об том печалиться - у него вся жизнь, вся судьба на коне да с саблей.
Давыд прибыл со взводом казаков. В малахае, в армяке, перепоясанном офицерским поясом, с седельными пистолетами за ним и с длинной саблей. Прежде всего распорядился из телеги с сеном достать и бережно внести в избу плотный тюк.
- "Клико", Щербатой. Твои победы отметим. А уж государь, я чаю, их Георгием означит.
Расцеловал Алексея обветренными губами, дружески толкнул в грудь.
- Ну а уж за помещика ответишь! Как же ты, князь, сплошал, а? Реляции мои нешто не читал? Там ведь все прописано для темных людей, как с врагом не чиниться. А ты ведь, светлый князь, не темный. Ну, веди за стол. За столом-то и дружеская беседа, и строгий разговор куда как ловчее идут.
Давыд, как опытный и в бранях, и в брашнах, кроме шампанского прихватил и краснорыбицы и дичи, уже готовой к столу - разогреть только.
Сел за стол, посмотрел, как казаки сноровисто его накрывают, весело сказал:
- Офицеров своих зови - и стол, и поле нам поровну. А есаулу шепни, что в крайней телеге твоим гусарам манерки с водкой доставлены.
Застолье пошло по-гусарски. Хлопали пробки, звенели стаканы, вино рекой лилось в алчущие глотки, слова радостные рвались наружу, грузным облаком вперемешку с трубочным дымом клубились над столом, вновь рушились в радостных тостах во славу Государя, русского оружия, на полную погибель супостата.
Веселье в самом расцвете. Давыд, выйдя из-за стола, увлек Алексея к окну, на лавку, усадил рядом.
- Ну, сказывай, Щербатой, как отличился? Да только не ври. Врать и сам умею. Однако в одном случае. Как говаривал наш незабвенный вождь Лександра Василич: ври токмо для спасения живота своего, да и то - в меру. - Посерьезнел. - История нехорошая, до государя как бы не дошла. Поспешили завистники доложить. Да присовокупили, будто дуэля эта из-за дамы случилась. Будто ты его супругу в ейной спальной посетил.
- Ложь! - вспыхнул Алексей.
- Не посетил? - лукаво улыбнулся Давыд. - А хороша дама?
- Хороша, да не на мой вкус.
- Эх, Щербатой! Совсем ты справный гусар, но со щербинкой. На войне зевать не приходится. Хватай врага за горло, а любушку за… талию. Ну а всерьез спрошу: как дело было? Генералу сам с твоих слов доложу. Но не обессудь: вру токмо на виду погибели.
Алексей, ничего не утаив, рассказал, как было дело. Давыд сердито посмеялся. И не понять было: кому смеется, кому сердится.
- Было у меня такое, - сказал он, принимая в руку чарку. - Мразь одна, из помещиков. Получил бумагу от французов, чтобы его имение не разоряли, а взамен обязался поставлять продовольствие и фураж неприятелю. И отряжать крестьян своих на работы.
- Расстреляли?
- Высекли. Перед всем миром. Кому как, а иному порка страшнее казни. Этот, я слыхал, оправился, жалобу на меня написал. Да верные люди ее перехватили и пообещали: коль повторишь, то не полста плетей получишь, а полную сотню; да ждать не станем, пока после первой задница заживет.
- Так мне-то как быть? Ждать решения?
- Я тебя в обиду не отдам. Мое правило знаешь: другу - руку с чаркой, врагу - пуля в лоб. Что до меня касается, многое могу простить, однако Отечеству обиду и отцу не прощу. Реляции мои знаешь?
Алексей кивнул. Воюем вместе - как не знать. Дело началось в селе Токарево. Давыд взял там своей рукой две шайки мародеров-французов. Позволил казакам и крестьянам ровно поделить меж собой добычу, в числе которой - и ружья с патронами. А потом собрал мир и дал наставление крестьянам, как поступать с врагами Отечества, особливо с мародерами.
- Примите их дружелюбно, - говорил Давыд, - с поклонами. Поклон они лучше всяких слов понимают. Поклон он на всех языках ясен. Поднесите с поклонами все, что есть у вас съестного, а особливо питейного. Уложите спать пьяными, а коли точно заснут, бросьтесь все на оружие их. Ведь оно обыкновенно кучею в углу избы составлено. И совершите то, что Бог повелел совершать с врагами Христовой церкви и Отечества нашего. - Словам этим внимали с большим одобрением. - Истребив их, закопайте в хлеву, в лесу, в любом неходимом месте. И чтобы было оно неприметно свежей вскопанной землей. Ибо басурманы будут здесь рыться, полагая, что здесь вы укрыли от них скудное достояние свое. А отрыв тут тела своих товарищей, всех вас побьют намертво и село сожгут. Особливо наказываю: Бог велит православным христианам жить мирно между собою и не выдавать врагу друг друга, особенно чадам Антихриста, кои не щадят и Храмы Божии. Все, что сказал вам, братцы, передайте соседям вашим, от села к селу.
Крестьяне слушали, сняв шапки. Глаза были полны суровой решительности. Русский человек, как и всякий другой, может порой потерять себя в минуту личной опасности, но всегда, когда нависает чужая гроза над родной землей, становится тверд, упрям, находчив и непобедим. Это не только наше мнение, это оценка многих из тех, кто пытался сломить русский народ.
- Ну и еще наказал я старостам, чтоб на дворе у них всякой порой были готовы три, а еще лучше четыре парня, посмелее и посмекалистей. И как завидят многие число французов, тотчас на коней и скакать розно, во все стороны, искать меня с моими молодцами, а уж я приду на помощь непременно.
Давыд отставил стакан, набил трубку, добавил щедрую струю дыма в общее облако, висящее над веселым столом.
- Такую реляцию, - проговорил Алексей, - расписать бы да по деревням повсюду развезти - грамотный-то мужик повсюду найдется.
Давыд усмехнулся:
- А то я так не думал. Да вот нет - нельзя никак. Первое нельзя - что врагу может в руку достаться, и он прознает про мой способ и совет, как укрощать и истреблять мародеров. А второе нельзя еще покруче выходит. И без того враги наши жалуются: мол, не по правилам мы воюем, нарушаем все законы войны. Уж Михал Ларивоныч сколько раз принужден был отговариваться. К солдатам моим, - так он отзывался Наполеону, - к регулярному войску претензий не имеется, оно ведь так. А уж за обиженный народ, за разгневанный простой люд в ответе быть не могу. И я так же рассуждаю. Уж коли ворвался тать в твой дом - круши его, чем подвернется, хоть ухватом, хоть сковородой - все по правилам будет.
Поговорили еще, условились о всяких действиях, однако Давыд, заботливый начальник, понял, что Щербатова что-то острое сердце гложет. Помощь нужна, либо совет добрый. Спросил ласково, руку ему на колено положив.
- Батюшка у меня на Москве, в ополчении. Боюсь, живым не вырвется.
- Выручать надо! - горяч был Давыд.
- О том и просьба. Мне бы ваш приказ - со взводом в Москву войти…
- Ну да, ну да. - Давыд призадумался. - В виде французов, так понимаю? Опасно. - Покачал головой. - Не дай бог, попадешься, да прознают, кто ты есть - тут же тебе расстрел либо виселица. Они партизан не жалуют.
- Понимаю, однако душа не спокойна. Но подумалось - взвод весь из офицеров собрать, по-французски все говорят, не дознаются.
- Слушай-ка, брат Щербатой, - глаза Давыда заискрились. - Будет тебе и разрешение от меня, и помощь. Тут, не так давно, выхватили мои разбойники офицера из ихнего штаба, хотели было срубить сгоряча, да я вмешался, взял его под свое крыло. Благородный человек, сердцем осуждает нашествие, в императоре своем разочаровался. Еще шаг-два - и готов будет нам служить, отважно и усердно.
- Так что же? - Алексей не сразу Давыдову задумку ухватил. - Если батюшку схватят, обменять задумал?
- Это последнее дело. Я его с твоим отрядом отправлю. Офицер он известный, заместо пароля и пропуска тебе будет.
Алексей задумался. Мысль заманчивая, да не предаст ли, когда среди своих окажется? А Давыд уже увлекся.
- Скажет повсюду, что казаки его захватили, да вот, к счастью, этот молодец, капитан-кирасир, со своими молодцами его отбил. Ладно ли? Да ты постой, сей минут за ним пошлю. И за злодеем Сашкой.
- Что за злодей такой?
- Да тебе он известен. Сашка Фигнер, злодеем его прозвали.
"Вот уж он-то ни к чему", - подумал Алексей, но вслух не сказал.
Фигнер был знатный партизан. Его отряды наводили ужас на неприятеля. До того ужас, что, как и за Давыдову, так и за его голову сулилась от французского командования большая награда.
Отважен Фигнер, дерзок, находчив. В тыл к французу, как в свой дом, ходит. То офицером, то монахом, то купцом, то мужиком. Ценнейшие сведения доставлял. А уж по большим дорогам разбойничать - не было ему равных. Разгонял конвои, брал трофеями не только фураж да награбленное завоевателями, но больше всего ружей, сабель, палашей и пушек. Сотнями приводил пленных. И - война есть война, она в людях и лучшее будит, и самое дурное. Сотнями приводил и сотнями же расстреливал, порою и своей рукой, без жалости и без злобы. Однако эта злоба все-таки в нем сидела. И знать, очень глубоко. Наружно не кипела, а внутри стремилась взорваться. Не раз и не два пенял ему на то Давыд, да от Сашки один ответ:
- Да, помилуй, куда ж мне их девать? Кормить нечем, отправлять в армию - так у меня людей вчетверо меньше пленников. На волю отпустить - сам же плетью приголубишь.
Ну что с ним делать? А партизан лихой. И товарищ надежный. Не скуп на помощь, себя не щадя на выручку придет. Да и за пуншем не из последних, весел и остроумен. Но дружески близок с ним никто не был. Отвращала от дружбы его жестокость. И, что надобно заметить, зол и беспощаден Сашка был только к французам. Сброду всякого, со всей Европы, в Великом войске Бонапарта было сверх всякой меры. Тут тебе и австрийцы и прусаки, баварцы, саксонцы, голландцы, швейцарцы, итальянцы, поляки - отовсюду набрал. Так вот к ним, хоть того они и не стоили, Сашка Фигнер был не только снисходителен, но и братски добр. И кормил, и даже из своего кармана деньгами оделял. Загадка… Сильная загадка. Промеж офицеров, однако, разгадка мелькала. Поговаривали, что совсем незадолго до войны женился Сашка по любви, не из расчета на приданое. Но вдруг - месяц, два - без сожаления расстался с юной супругой и ушел в действующую армию. И вот тут досужие вояки стали осторожно сплетаться языками, сопоставляя неожиданный разрыв и ненависть к французам. А не вмешался тут в семейное счастие какой-либо хлыщ с Кузнецкого моста, либо гувернер в барском доме? Кто знает? Стреляться с ним Сашке, дворянину, было не с руки. Побить его канделябром - может, и побил. А как быть с неверной (возможно) супругой? Не перенес ли Фигнер свою ненависть к сопернику на всю французскую нацию?
Трагедия, темная и неразрешимая. Алексей, слыша об этом, сочувствовал Фигнеру своим ревнивым сердцем, но вымещения ревнивой злобы на французах одобрить не мог. И чем-то внутри противился принять от него помощь.
Давыд понял его сомнения.
- Послушай, Щербатой, на сердце, конечно, сапогом наступать нельзя, но в кулак его зажать можно. Коли нужно.
Что ж, поэт он и есть поэт, даже если он гусар.
За окном, в темноте, зазвенели лихие бубенцы.