Тихая застава - Валерий Поволяев 11 стр.


Памирец со своей группой поддерживал наступление боевиков, пересекающих сейчас Пяндж вброд. Собственно, для этой цели он и был сюда заброшен. Из двух дувалов по заставе били "эресы", памирец при каждом выстреле замирал, вытягивая голову, и выжидательно осматривался, пытаясь по звуку определить, точно ложатся снаряды или нет, и всякий раз досадливо морщился, плевал себе под ноги – ему казалось, что снаряды перелетают через реку, ложатся на том берегу, и по лицу его пробегала тревожная тень: если хотя бы один "эрес" упадет на тот берег, на головы моджахедов, памирцу расстрела не миновать.

Люди, знающие артиллерийскую технику и умеющие хотя бы мало-мальски делать расчеты целей, ценились у моджахедов особенно, – как собственно, и саперы, и водители бэтээров и танков, и оружейники, это были аристократы среди душманов, их головы стоили много, в помощь каждому такому "аристократу" обязательно давали "негров" – чтобы было кому перенести тяжесть, подставить закорки под "эрес" и вообще защитить "аристократа", если в воздухе запахнет жареным.

Памирцу приходилось метаться из двора во двор, от "аристократа" к "аристократу", дергать то одного стрелка, то другого:

– Смотри не промахнись! Если снаряд ляжет по ту сторону реки, знаешь, что с тобой будет? – памирец в угрожающем движении приподнимал ствол автомата. Он мог, конечно, и ударить какого-нибудь стрелка прикладом, но боялся это делать – "аристократы" могли ему отомстить.

Зарево, поднявшееся совсем недалеко, за несколькими каменными взлобками, было тревожным, неровным – пожар на заставе не был виден из кишлака, но то, что застава горела, угадать было нетрудно, и это доставляло памирцу радость. Раз застава горит, значит, "аристократы" бьют точно. И еще: когда у пограничников не станет крыши над головой, их будет проще сковырнуть с пянджского берега.

Памирец в очередной раз вгляделся в зарево и зло ударил рукой о руку:

– Так их! Так их! – на лице его от радости появились слезы.

Иногда он морщился – причиняло боль недавнее ранение, но быстро приходил в себя и снова азартно колотил рукою о руку.

Глянул на часы – скоро должно было наступить время "икс" – то самое время, когда он должен будет повести своих людей в атаку на заставу.

Дорогу пограничники заминировали – и лях с ними, пусть мины гниют в земле, на боковые тропки, по которым гоняют коз, тоже поставлены мины – и к этому памирец отнесся спокойно: во-первых, его люди проторили в камнях новую тропу, о которой пограничники еще не знают, – по этой тропе его группа и пройдет, ударит по неверным с тыла, а во-вторых, есть у памирца свой метод разминирования… Он ухмыльнулся. Скоро земля эта будет свободной – никаких Советов, никаких погранцов! Памирец не сдержался, азартно потер руки, понюхал их, словно бы руки вкусно пахли порохом.

В темноте на него надвинулась костлявая женская фигура, одетая в бесформенное тряпье.

– Чего тебе, бабка? – раздражаясь, спросил памирец. В фигуре бабки Страшилы ему почудилось что-то недоброе, опасное. Памирец невольно вздрогнул.

– Это русская, – бесшумно подступил к нему помощник – верный Мирзо, человек с литыми плечами и наголо обритой головой, которому памирец доверял, как самому себе.

– Вижу, что русская. И что из этого? Сейчас русским быть опасно. Иной горячий моджахед под шумок может и голову отрезать, Аллах только поблагодарит его за благое дело, – памирец отодвинулся от бабки Страшилы, тронул рукой правое, отчаянно зазвеневшее ухо: из соседнего дувала один из "аристократов" запустил очередной "эрес". – Чего тебе? – прокричал он бабке Страшиле. – Хочешь в наши ряды вступить? – Памирец коротко хохотнул, блеснув в темноте яркими чистыми зубами. – Это право надо еще заслужить. Чего тебе надо, говори!

Бабка Страшила, покачиваясь на тонких непрочных ногах, молча всматриваясь в лицо памирца, словно бы хотела понять, что находится внутри этого человека, что он замышляет, и вообще, что за двигатель в нем установлен?

– Ну! – поторопил Страшилу памирец.

– Давай, давай, старая, – подбодрил бабку Мирзо.

– Тебя ведь Файзуллой зовут? – спросила бабка Страшила тихо, странно шелестящим, будто угасающим голосом. – А по-нашему Федькой, так?

– По какому это еще по-вашему?

– Ты ведь у меня учился, Федька! Фамилия твоя – Ходжаев. Очень распространенная фамилия, как в России – Иванов. Я тебя азбуке в школе обучала, разве не помнишь?

– Не помню, – твердо и жестко произнес памирец.

– Это было в Дараут-Кургане.

– Ну и что? Я там действительно жил, но это еще ничего не значит.

– Ты был способным учеником, хотел стать ветеринарным врачом… Стал им?

– Как видишь, старая, не стал. Стал полковником.

– Сейчас что ни бандит, то полковник, – горько произнесла бабка Страшила, – и кто только вам эти звания присваивает?

– Кому дано это право, тот и присваивает.

– Не стал ты, Федька, ни ветеринарным врачом, ни полковником – ты стал инструктором райкома комсомола, а потом перешел в райком партии, – бабка Страшила, похоже, знала биографию памирца не хуже его самого, слышать памирцу про собственное партийное прошлое было неприятно, он угрюмо отвернул голову в сторону. Можно было, конечно, дать этой бабке кулаком в зубы, можно было насадить на нож или загнать в нее пару-тройку пуль из автомата, но памирец этого пока не делал – не понимал, чего хочет от него бабка. Он не помнил, преподавала эта карга ему что-нибудь в школе или нет, а тревожить свою память и возвращаться в прошлое он не хотел. Если бабка считает, что преподавала, – значит, преподавала. – В райкоме партии ты был уважаемым человеком, а сейчас ты… – бабка споткнулась, закашлялась, по-мужицки некрасиво сплюнула себе под ноги.

– Ну, кто я, говори! – потребовал памирец.

Бабка Страшила молчала.

– Ну!

Страшила неприятно подвигала крупной нижней челюстью, костлявой, темной, снова по-мужицки сплюнула себе под ноги. Теперь памирец вспомнил ее: действительно, в пятом или шестом классе эта бабка, которая тогда еще не была бабкой – была вполне справной молодой женщиной с некрасивым лицом, но зато с очень привлекательной фигурой, преподавала что-то: то ли алгебру, то ли географию, – сейчас это в памяти уже не восстановить. Да и не нужно восстанавливать – лишний груз, выковырнутый из прошлого, словно булыжник, лишь утяжеляет жизнь.

– Тебе что, этих жалко? – памирец показал рукой на недалекое дрожащее зарево. – Кафиров?

– Они не кафиры.

– Они русские, а значит – кафиры.

– Я тоже русская.

– Ты, как мне сказали, приняла ислам.

– Аллах считает, что убивать людей – грех, – сказала бабка Страшила. Почему-то ей именно это суждение Аллаха показалось очень убедительным.

– Мало ли что считает Аллах! – воскликнул памирец и невольно прижал ладонь ко рту: а ведь не то он сказал! Бабка Страшила это заметила и лишь горестно качнула головой, подняла глаза к небу, поймала ими далекий, совершенно не видимый постороннему взору лучик света, прочитала что-то там одной ей ведомое и сделалась еще более суровой, более неприступной.

– Не трогай ребят на заставе! Они молодые, они ничего не знают в этой жизни, они вообще ни при чем…

– А кто при чем? Рейган или этот, как его… нынешний главный американец… Билл Клинтон, он, что ли? – памирец снова потер правое ухо: "аристократ" запустил из правого дувала еще один "эрес". – Они кафиры, – памирец опять ткнул рукой в сторону недалекого зарева, – потому и будут убиты. Мы отрежем им головы.

– Мерзко как! – бабка Страшила передернула плечами, остро глянула на памирца. – Но знай, Федька, убьешь кого-нибудь беспричинно – Аллах будет недоволен!

Она покачнулась, словно бы слабые ноги уже совсем не могли держать это усохшее худое тело, круто развернулась и, заваливаясь на одну сторону, побрела в темноту.

– Вот курва! – памирец сплюнул, передернул затвор автомата. – Сейчас всажу ей в задницу пару очередей – будет знать! В школе-то ведь учила кое-как…

– Не надо, муалим! – мягко тронул его рукой Мирзо. – Она – сумасшедшая, а сумасшедшие – святые люди. Аллах действительно может потребовать ответа.

Памирец с сожалением опустил автомат – Аллаха он побаивался, поскольку знал: жизнь здесь, на земле, – временная, а там, на небесах, в загробном мире, куда он в конце концов прибудет, – постоянная. Тамошняя жизнь – навсегда. Сколько он ни вглядывался в темноту, бабку Страшилу так больше и не увидел, она, как и все ведьмы, умела растворяться бесследно.

Ломая сухие трескучие камыши, пластая их, давя, боевики выгнали на простор двух очумелых сонных кабанов, хотели с лихим гиканьем послать им вдогонку автоматную очередь, но командир головной группы, резко остановившись, повернулся к своим подчиненным и вздернул крупный костистый кулак:

– Во имя Аллаха!

– Алла акбар! – все поняв, отозвались боевики послушно: нетерпение, предчувствие схватки исказило их лица. Смириться с требованием командира было трудно, но многие из них знали его крепкую руку, точный глаз и особую жестокость – он мог, не задумываясь, всадить любому боевику пулю в переносицу, если тот начнет неровно дышать в его сторону, и придержали себя. С командиром связываться опасно.

За спиной, среди крупных звезд, прорезалась луна – такая же крупная, каждого боевика она наделила тенью, отчего стало казаться, что нападающих моджахедов не просто много, их – очень много. Первое, что заметила засада, ожидавшая боевиков в камнях, были тени – страшновато извивающиеся, неровные, бестелесные, каждая тень жила своей жизнью, существовала как бы вне человека.

В передовой засаде за пулеметом лежал лейтенант Назарьин. Он с неясной тоской глянул на тени и погладил рукой холодный ствол пулемета. Скоро этот ствол нагреется так, что на нем можно будет жарить мясо.

– Вот суки! – выругался Назарьин. Непонятно было, кого он имел в виду – душков, воровато выбравшихся из камышовых дебрей, разных бородатых дядьков, сидящих в Кабуле, в Мазари-Шарифе, в Исламабаде, собственное начальство – равнодушных любителей холодной водки и потных баб, таких же хреновых, как и кабульские бородачи, – ох, как их всех ненавидел простой человек Мишка Назарьин, ох, во что выльется сейчас вся его злость. А выльется она в длинную раскаленную струю свинца, которая положит рядом с шевелящимися, воровато ползущими по камням тенями их хозяев.

Он втянул сквозь зубы воздух, задержал его во рту, прикинул, пора стрелять или еще не пора? Решил немного выждать, подпустить душманов поближе.

Тут главное – не передержать, не позволить им подойти совсем близко. Иначе закидают гранатами.

Последние минуты перед боем бывают обычно самыми тяжелыми, они тянутся невероятно долго, от напряжения начинают шевелиться даже волосы на голове, а по лицу ползет колючая холодная судорога.

"Всё, хватит", – молча сказал себе Назарьин и приложился уже к пулемету, но в следующий миг остановил палец, готовый надавить на спусковой крючок, – решил подпустить душманов к себе еще метров на двадцать.

"Три минуты нужно выждать, всего три минуты", – Назарьин беззвучно выдавил изо рта остатки застрявшего дыхания, вновь набрал воздуха – так ему было легче сдерживать себя.

Поймал стволом пулемета здоровенного, сильного, как лошадь, душмана в халате, идущего с пулеметом в руках, пожалел его: а ведь явно, как и сам Назарьин, "рабоче-крестьянский сын", явно пахал землю, сеял хлеб – здешняя пшеница, кстати, славится своими высокородными сортами, из которых булки получаются белые, словно сметана, может быть, даже окончил какое-нибудь учебное заведение, и вот финиш – через несколько минут этого крепкого рабочего парня не станет.

Как не станет и его соседа – худенького, с впалыми, будто всосанными внутрь щеками, полустаричка-полумальчишки, бредущего наперевес с неподъемно тяжелым "буром" в руках. Эта старая английская винтовка была ему не под силу, он еле тащил ее, по лицу паренька было видно, что он готов бросить оружие, только боится – за утерянный "бур" его распластают, как барана, ножом выпустят кишки наружу и оставят подыхать в таком состоянии на камнях – даже патронов на него не потратят. Патроны ныне стоят дорого.

Назарьин переместил ствол пулемета на третьего человека, одетого в новый стеганый халат, с древним маузером в деревянной кобуре, хлопающим его по тощей ляжке, азартно скалящего крупные зубы. Этот халат был у боевиков маленьким начальником, он подгребал рукой воздух то слева, то справа, поочередно подгонял людей и одновременно красноречиво придавливал ладонями пространство: тише, мол, тише… Назарьин усмехнулся, переместил ствол пулемета на четвертого душмана – одышливого чернобородого бабая с заплывшими глазками, вооруженного десантным автоматом с откинутым прикладом.

Бабай мелко семенил ногами, обутыми в галоши с завязками. С концов его "шальваров" густо струилась вода – перебираясь через Пяндж, бабай здорово набрал воды штанами.

"А тебя, дур-рак, что сюда несет? Кто тебя послал? Что ты тут будешь делать?" Не было ответа на его немой вопрос. Он поудобнее приложился к пулемету, поспокойнел лицом, отогнал от себя все лишние мысли – наступала пора других дум. Эти четверо попадут под одну очередь, решил он – одним махом он их и срежет.

Если бы Назарьина спросили, ненавидит ли он этих людей, он недоуменно приподнял бы плечи и спросил: "За что?" Он их не знает, лично ему они ничего худого не сделали. Но они нарушили правила игры, в которую играет Назарьин, и он вынужден стрелять.

Сзади, на заставе, продолжали гулко рваться "эресы" – хоть и поредели взрывы, и в воздухе стало меньше пахнуть жженой селитрой – этот ядовитый дух неизменно вышибал у людей слезы, – а напряжение усилилось, и ощущение беды повисло над здешней землей. От горящих дощаников заставы тянуло гарью. Если застава будет сожжена вся, ее придется бросать – слишком в неудобном месте она находится, простреливается со всех сторон, у нее нет прикрытого тыла, и если уж возводить заставу заново, то – в другом месте. "Надо полагать, это не только я понимаю, – подумал он с легким вздохом, – понимают те, у кого звезд на погонах больше". Недалеко в воздухе с горячим шуршанием прошел еще один "эрес", перелетел через заставу, не причинив ей вреда, и плюхнулся в Пяндж, взбив высокий султан воды.

Взрыва не последовало, был только водяной столб от удара, и все.

"Продолжайте так и дальше, господа хорошие, – немо шевельнув губами, похвалил стрелков Назарьин, – так держать! Жаль только, маринки в Пяндже половить не удастся. Не сезон…"

Он нажал на спусковой крючок пулемета.

Тяжелый ствол даже приподнялся от густой струи свинца, выплеснувшейся из него. Душманы находились совсем рядом, им оставалось одолеть еще чуть – и они уже смогут закидать пулеметное гнездо гранатами, – но Назарьин никогда не даст им этого сделать.

Очередь первым завалила чернобородого толстого бабая, тот, взбрыкнув мягкими удобными галошами, взвился в воздух, завалился на спину, автомат вылетел у него из рук, бесполезной жестянкой заскакал по камням. Несколько пуль смяли оружие, исковеркали "калашников", от ствола отшибло прицельную планку и она, будто ножом, вспорола бабаю живот. Пока он падал, из распахнутой теплой полости вместе с паром выметнулись кишки.

Бабай мягким бесформенным комом шлепнулся в камни и затих – он даже не колыхнулся, не дернул ни ногой, ни рукой, в нем все сразу отказало. Все было пересечено назарьинской очередью.

Следом пострадал "начальник", наряженный в новый халат, он не отлетел назад, как бабай, наткнувшись на очередь, широко раскинул руки в стороны и, будто птица, проскользил чуть по воздуху, потом задержался на несколько мгновений в таком птичьем положении, будто уловил своим телом несущий поток и лег на плоский, хорошо видимый светлый камень, мигом сделавшийся дегтярно-черным, будто его действительно облили дегтем – выдернули из душка пробку и вся жидкость выплеснулась наружу. И сам "началнык" стал весь черный, только безжизненно раскинутые руки с вывернутыми пальцами были белыми, словно бы сотворенными из дорогого камня. Пальцы шевелились, задевали друг за друга – они жили своей жизнью, никак не связанной с жизнью поверженного тела, – и уже тем более никак не связанной с его смертью. Так, во всяком случае, казалось Назарьину.

Он рассчитал все точно – третьим лег паренек с ввалившимися щеками, вооруженный "буром", – очередь буквально сдула его с земли, будто невесомое перо, и унесла за камни, на земле лишь остался тяжелый нелепый "бур" со свежеокрашенным светлым прикладом.

"Бур" – оружие надежное, такое же надежное, как наша знаменитая винтовка-трехлинейка.

Здоровенный, с крестьянским лицом пулеметчик успел развернуться в сторону Назарьина и дать короткую очередь. Назарьин пожалел, что сшибал его из этой четверки последним, его надо было сбивать с ног первым, потому что именно он, и никто другой, мог наделать беды, – хорошо, что очередь этого "рабоче-крестьянского сына" лишь впустую вспорола воздух над головой, битюг с крупными надежными руками не успел прицелиться, – Назарьин рубанул ему струей по голове, отделив ее от тела.

Голова оторвалась от туловища, брызгая кровью, полетела в сторону, черепушка, срезанная очередью, отделилась от нее на ходу – голова располовинилась и обдала одного из душманов розовым дымящимся мозгом, душман в страхе закричал: ему показалось, что убит он, а не его напарник.

А парень с пулеметом продолжал шагать без головы, ноги его размеренно двигались по земле, ствол пулемета, крепко зажатого руками, был направлен на Назарьина, хотя уже не окрашивался страшноватым красным пламенем, – душман шел, а головы на его плечах не было, вместо головы из воротника выглядывал неровный красный обрубок. Безголовый душман продолжал идти на Назарьина, все, кого подсекла очередь, уже распластались на камнях, лежали, а этот все шел и шел, словно бы ведомый нечистой силой.

Дальше Назарьин уже не видел, кого конкретно поражали его пули – отметил лишь первых четырех, выбранных им из остальных: то, как легли на землю, как умерли эти четверо, он запомнит надолго, – в деталях, в красках (не дай бог об этом кому-нибудь рассказывать), – остальные были для него безликой шевелящейся опасной массой, которую нельзя было допустить до невидимой черты, что он сам мысленно начертил от ровного, будто отбитого по линейке среза скалы до растворяющегося в дрожащем неровном свете Пянджа.

Если он не допустит врагов до этой черты – уцелеет в нынешнем бою, если же душманы перешагнут через нее – он, Мишка Назарьин, погибнет.

Патроны ему подавал – так определяется роль напарника в пулеметном расчете, – прапорщик Грицук. Этого человека Назарьин недолюбливал – Грицук, как истинный хохол, был прижимист, хитер, про себя, посмеиваясь, говорил, что "там, где прошел хохол, еврею уже делать нечего", – и доказывал этот постулат на деле.

Бобровский как-то не выдержал и сказал ему: "Если тебе, Грицук, на плечи голову от еврея переставить – цены такому кадру не будет!" Грицук хотел было обидеться, но подумал-подумал и не обиделся. Засмеялся довольно.

– Ну что, Грицук? – Назарьин повернул к нему потное, со сжатыми в щелки глазами лицо. – Жив, курилка?

Он перестал стрелять, и образовавшаяся минутная тишина была полой, страшной, она оглушила, в ней ничего не было слышно, она была хуже долгой стрельбы, поэтому Назарьин вопрос свой прокричал. Иначе бы он сам себя не услышал.

Назад Дальше