* * *
Сон длился недолго, хотя Панкову казалось, что долго: он улыбнулся во сне, смотрел и не мог насмотреться на ребят своих, детдомовских приятелей, которых потерял, едва отправившись в самостоятельное плавание по жизни, а также внимательно разглядывал спокойное симпатичное лицо незнакомой женщины и непонятно почему старался запомнить его. У женщины был мягкий, большелобый, рано постаревший лик старой дворянки, печальные, украшенные авосечками морщин глаза, круглый, в нежно-девчоночьем пушку подбородок… Это лицо неожиданно вызвало у него теплоту в висках, потянуло к себе.
В следующий миг Панков понял: это же мать. Его родная мать, которой больше нет на свете. Ах, как он хотел увидеть в детдоме свою мать – больше, чем кого бы то ни было.
Внутри невольно, сам по себе, возник тихий слезный скулеж, одновременно с ним – что-то щенячье, восторженное: он лишь знал, что мать его звали Любовью Николаевной, и все, – он никогда не видел ее…
Сквозь сон к Панкову пробилось далекое шипение, словно в воздух запустили огромную, полыхающую, будто царский фейерверк, ракету, воздух сделался плотным, как вата, многослойным, мигом пропитался противным духом серы и прочей военной кислятины, и видение исчезло из сна Панкова.
Панков кинулся вслед за женщиной, пытаясь остановить ее, но она оказалась проворнее его, удаляясь слишком быстро, тогда он закричал отчаянно ей вслед: "Мама!", но голос у него пропал… А через несколько мгновений и кричать уже было некому – мать исчезла.
Шипение усилилось, земля под спящим Панковым заворочалась, поползла в сторону, он отчаянно забарахтался во сне, пытаясь ухватиться за какой-то странный, уползающий от него предмет, похожий на старинную бронзовую ручку от двери, закричал немо, когда это не удалось, услышал встревоженное рычание Чары и в следующий миг проснулся.
Черное глубокое небо над ним окрасилось неземной розовиной, будто северным сиянием, приподнялось беззвучно, и в следующий миг в уши ему толкнулся горячий столб воздуха, в голове что-то взорвалось, в ушах грозно забухал медный колокол.
"Эрес" лег точно под основание бетонной рубашки, укрепляющей командирский окоп – всего метров пять не достал, взбил в воздух тучу мелкого каменного крошева, всколыхнул землю. Похоже, что окоп командира был взят под особый прицел. Земля дернулась от боли не только под Панковым, а и в десяти метрах от командирского окопа, закряхтела, застонала, словно бы весь Памир попал в эту минуту под взрыв. Панкова приподняло, спиной всадило в жесткий неровный угол окопа, потом придавило второй взрывной волной. Панков застонал, приходя в себя, попробовал подняться – ноги не слушались его.
"Неужели ранен? – подумал он испуганно, – лучше бы убило, чем ранило". Застонал снова, потянулся к ногам, торопливо ощупал их – вроде бы целы.
Значит, не в ногах дело, – когда его приподняло и грохнуло о камень – зацепило какой-то нерв, крохотная чувствительная жилка, управляющая конечностями, попала под удар, вырубила ему низ, – и теперь уж как повезет: ноги могут отойти через десять минут, а могут лишь через два года. С контуженными всякое случается. Панков изогнулся как мог, помял пальцами спину, сам позвонковый столб, обнаружил под пальцами боль и вновь застонал. Собственного стона он не услышал – кругом все гремело, полыхало пламя, в воздух летели камни, земля тряслась, грохотали взрывы – после первого залпа заставу накрыли вторым. Причем стреляли не только из-за Пянджа, но и из тыла, со спины – из кишлака тоже норовили всадить под лопатки снаряд поздоровее.
– М-мать твою! – выругался Панков, подполз к краю окопа, кое-как приподнялся на неслушающихся ногах, застонал. Высунул перед собой ствол автомата, потом высунулся сам.
Сбоку к нему подползла Чара, тоже оглушенная, заскулила, прижимаясь к ноге Панкова. Застава горела, огонь бушевал в столовой, злыми красными языками взметывался над дощаником, в котором располагалась казарма, уже почти расправился со слесарной – сожрал ее буквально в несколько секунд, заодно ел и тупорылый "газ", стоявший рядом, который каждую неделю ремонтировали умельцы; машина уже отработала свое и ее надо было не чинить, а с крутого каменного откоса сбросить в Пяндж.
Людей не было видно – все находились в окопах. "А что было бы, если бы я уступил Бобровскому?" – подумал Панков, глянул на часы. На часах стрелки показывали всего десять минут третьего.
Светло было, как днем. Автоматная стрельба еще не раздавалась – пока грохотали "эресы". Бетонная рубашка, защитившая командирский окоп, в трех местах была расколота. Панков оглянулся: как там радист со своей техникой? Связист, сахарно-бледный, с плоским опрокинутым лицом, сидел в противоположной стороне "опорного пункта" и суетливо ощупывал руками рацию, проверяя, цела она или нет. Из ноздрей у него вытекли две страшновато резкие, выглядевшие почти черными, струйки крови, застыли на белой мертвой коже.
– Жив? – выкрикнул капитан.
Радист вместо ответа потряс головой, словно вытряхивал что-то из ушей. Раз трясет котелком, значит, на этом свете парень находится, не на том.
– Жив? – снова выкрикнул капитан, ему важно было привести связиста в себя, услышать ответный выкрик, застонал, разворачиваясь всем корпусом к этому пареньку, пришедшему на заставу вместе с Панковым – безотказному, тихому, "рабоче-крестьянскому" сыну, взятому в пограничные войска из маленького городка под Тулой. – А, Рожков?
Рожков поковырял пальцем в одном ухе, потом в другом и неожиданно расплылся в бесцветной неверящей улыбке:
– Жи-ив!
– А связь? Связь есть? Рация работает?
– И связь цела, товарищ капитан. Должна работать!
– Настраивай машину, связывайся с отрядом. – Панков вновь помял пальцами позвоночник, морщась от простреливающей до ботинок боли, подтянул к себе ноги, – отметил радостно: отошли лапы, уже подтягиваются, если дело так дальше пойдет, минут через двадцать он уже бегать сможет, – приподнялся на руках, снова выглянул из "опорного пункта".
Земля горела. "Эресы" продолжали рваться на заставе, но уже жидко, – ковром, как в первые два раза, их перестали накрывать, – вон хлопнулся один снаряд, заискрился ярко, выбивая слезы из глаз, будто электросварка, вон в землю врезался второй.
"Сейчас из-за Пянджа попрут халаты, – понял Панков, – минут через двадцать душки будут здесь". Попросил, не оборачиваясь:
– Рожков, давай связь с отрядом!
Радист завозился за спиной, забубнил монотонно, вызывая штаб отряда:
– Мастер, Мастер… Ответьте, Мастер! Мастер, Мастер…
Такая рация хороша в степи, на открытом пространстве, никогда она не откажет и в лесу, но в горах… В горах связь всегда плохая, прежде чем достучишься до кого-нибудь – десять раз убьют.
– Мастер, Мастер… – продолжал глухо бубнить Рожков, – Мастер, Мастер…
– Ну что там? – нетерпеливо выкрикнул Панков, протянул к радисту руку, словно тот мог тут же дать ему телефонную трубку со "связью" – дежурным по отряду, голос которого будет звучать так далеко, словно он находится не в Московском – маленьком памирском поселке, а в самой столице. – Есть связь?
Радист даже не повернул головы на выкрик капитана, он продолжал бубнить монотонно, без всякого выражения в голосе:
– Мастер, Мастер…
Недалеко от их окопа в камни врезался "эрес", забрызгал окоп какой-то светящейся гадостью, мелкими камнями, одна крупная дымящаяся глутка даже сумела залететь в окоп, ткнулась в бок Чаре, собака взвизгнула, устремилась прочь из каменной ловушки, в которой они находились, и Панков, боясь за Чару, закричал громко, зло:
– Чара, назад!
Чара нехотя повиновалась, опасливо покосилась на дымящуюся глутку и легла на дно окопа.
– Мастер, Мастер…
Ну хоть бы радист стер красные сопли со своего изображения, очень уж вид у него разбойный; капитан хотел кинуть Рожкову свой платок, но рядом в камни снова всадился "эрес" и их опять накрыло каким-то горящим мылом, ошметками вонючего пепла, схожего с лягушачьей тиной, щебеночным сеевом, вышелушенным из горы, на рубашку кинуло измученный ревматизмом и зимними холодами крючковатый ствол арчи, скрученный в несколько раз, как проволока, изрубленный осколками, с живыми, терпко пахнущими можжевеловой ягодой, лепестками – хвоинами. В ушах у Панкова что-то громыхнуло медным колокольным боем, взорвалось, и он, оглохнув, отчаянно закрутил головой, закричал на Рожкова:
– Связь!
Глухота вскоре прошла, сквозь ватный настил до него донесся далекий, бубнящий, но такой родной голос радиста:
– Мастер, Мастер, отзовись!
Панков стер слезы с глаз, прокричал, не оборачиваясь:
– Может, рация у тебя уже не фурычит, Рожков? А?
– У меня все фурычит, товарищ капитан. А вот в отряде может не фурычить.
Капитан поморщился:
– Как так?
– А вдруг на них тоже налет?
– Продолжай вызывать отряд! – Панков и допустить не мог, что до поселка, где расположен штаб пограничного отряда, могли добраться душманы.
Наконец отряд ответил. Рожков закричал обрадованно:
– Есть, товарищ капитан, и-есть!
Развернувшись всем корпусом, Панков переместился к радисту, обрадованно обнаружил, что ноги стали работать немного лучше, не сдержал улыбки, даже всхлипнул, перехватил у радиста трубку, приказал:
– Ты это… Сопли вытри!
Недоуменно глянув на него, Рожков прижал пальцы к темным подрагивающим губам, спросил:
– Какие сопли?
– Под носом кровь, – пояснил капитан.
В следующую секунду радист уже перестал существовать для него: крепко прижав трубку к уху, Панков безуспешно старался разобраться в треске, в шуме, в писке и стонах, наполнявших эфир, к шуму эфира примешивался еще и грохот рвущихся "эресов" – снаряды продолжали падать на заставу, – беспорядочно, редко, но еще грохались, поднимали землю, крушили камни, вызывали ощущение боли и обиды: рушилось то, что было жизнью, бытом, кровом пограничников.
– Мастер, Мастер, это я – Гранит! Ответьте Граниту, – монотонно, тупо, как это только что делал радист, забубнил Панков. – Мастер, Мастер…
– Что, товарищ капитан, опять? – Рожков ногтем соскреб с кожи красное засохшее пятно, притиснулся к Панкову, проорал в трубку что было мочи: – Мастер, Мастер, ответьте Граниту!
Наконец в пороховых всплесках, в писке шевельнулось что-то живое, более-менее похожее на человеческий голос – речь была неразборчивая, далекая, сплющенная пространством, в помехах. Панкову показалось, что если бы он сам ввинтился в трубку, стал бы частью этого механизма, и то ничего бы не услышал – он ни за что не поймет, что ему говорит отряд, а отряд не поймет, что он ему доложит… Капитан с досадою выматерился, удивился тому, что мат помог – голос в трубке стал чуть разборчивее и громче.
– Гранит, это я – Мастер. Докладывай, что там у тебя случилось?
– Духи через Пяндж переправляются, – прокричал в трубку Панков, – докладывал он не по форме, но в такой обстановке это мелочь, на которую вряд ли кто обратит внимание, – пока идет огневая подготовка, но минут через десять на заставу уже полезут халаты…
– Держись, Гранит! – услышал Панков традиционное, ободряющее, с досадой отвернул голову в сторону, чтобы слова эти, совершенно безликие, затертые, от которых ни холодно ни горячо, не слышать, поморщился. – У нас почти на всех заставах, кроме одной, уже идет бой. Тихо только в одном месте – у твоих соседей. Понял, Гранит? – донеслось до него далекое, едва различимое, но все-таки различимое.
– Понял, чем дед бабку донял, – у Панкова перетянуло горло, воздух застрял в груди.
слышно!
– Понял, что надо держаться! – прокричал Панков в трубку.
– Как только будет возможность прислать вертушки – пришлем! Жди, Гранит, вертушки!
Вертушками они звали вертолеты. На афганский лад. Танки – слонами, автоматы – металлом, душманов – прохорами, десантников – полосатыми, истребители Су-27 – грачами.
В эфире что-то полыхнуло громким треском и голос пропал.
– Рожков, есть связь или нет? – капитан повернул свое яростное лицо к радисту.
– Была, товарищ капитан, была, – радист подхватил трубку, забубнил в нее привычно: – Мастер, Мастер, Мастер, ответьте Граниту!
Панков подтянулся к брустверу посмотреть, что там происходит на заставе, снова выматерился: не вовремя подвели его ноги. Чертова контузия! Морщась, помассировал позвоночник, там, где было больнее всего, вгляделся в сторону Пянджа – идут душманы или нет?
Душманы пока не шли – боялись попасть под огонь собственных "эресов". Застава продолжала гореть. Горел дощаник, в котором должны были жить семейные офицеры, положенные заставе по штату, – с небольшим ухоженным огородиком, на котором солдаты собирались посадить в этом году картошку, – но семейных офицеров на заставе не было, да и вообще офицеров, кроме Панкова, здесь не было – ни замбоя, заместителя по боевой части, ни по воспитательной, пламенного борца с личным составом, ни зампотеха, отвечающего за то, чтобы вся техника на заставе "фурычила"; а картошка на огородике уже вряд ли вырастет. Панков снова выругался, бросил, не оборачиваясь, радисту, продолжавшему нудеть в трубку в безуспешном вызове отряда:
– Ладно, Рожков, в отряде знают, что у нас творится – достаточно! Переключайся теперь на своих – все ли живы?
Радист от приказа Панкова даже повеселел – к своим далеко не надо "бегать", они рядом.
"Эресы" продолжали летать не только из-за Пянджа, а и со спины, из кишлака – там вовсю старался светлоглазый памирец: над самой головой с густым змеиным шипением прошел снаряд, всадился во двор заставы, в самый центр, вспыхнул жарко. Вверх полетели черные каменья, какие-то тряпки, закувыркалась большая и легкая, вырезанная из хорошо высушенного дерева доска, сорванная с длинного ротного рукомойника, и где-то в стороне пронзительно заржала лошадь. Панков не поверил ушам своим – откуда здесь лошадь? Если только какой-нибудь "ба-алшой начальник" прибыл с афганской стороны на тонконогом арабском скакуне?
"А нам, татарам, все равно, – вспомнилась старая, не к месту присказка, – нам что чистокровный скакун, что наездник, сидящий на нем – все равно раком поставим". Панков сплюнул через бруствер, вгляделся в берег Пянджа – показались "прохоры" или еще нет?
Радист тем временем подал ему трубку рации:
– На связи – Дуров.
– У тебя все живы? – не называя ни своего позывного, ни имени сержанта, спросил Панков. – Потери есть?
Панков почувствовал, как на шее у него зашевелилось что-то колючее – он подумал: а вдруг сержант сейчас оглушит его убийственным: "Все полегли, остался один я" – такое ведь на войне случается сплошь и рядом, но Дуров ответил спокойным, даже чуть сонным голосом:
– Потерь нет!
"Слава Богу!" – Панков стер грязной ладонью пот со лба. Подвигал правой ногой, ощупал ее, подтянул к себе вторую ногу… Ноги слушались. Глаза невольно застило чем-то теплым, искрящимся. Он не сразу понял, что это слезы.
"Отпустило, отпустило…" – звонким молоточком заколотилось у него в висках. Не оборачиваясь, он приказал радисту задрожавшим голосом:
– Вызывай Бобровского!
Бобровский отозвался сразу, словно бы специально ждал вызова Панкова.
– Ну что? – спросил капитан.
– Твоя взяла. Ты оказался прав.
– Я не об этом.
– Пока тихо. Но через несколько минут начнется. Как только последний "эрес" взорвется на нашей территории – тут они и полезут.
– Люди все целы?
– На эту минуту все.
– И то добро. Отбой! Вызывай Трассера! – приказал Панков радисту.
"Старичок" Кирьянов, которому до демобилизации осталось всего ничего, также командовал засадой.
– На проволоке – Трассер, – сказал радист, протягивая Панкову трубку.
– На проволоке, – усмехнулся Панков, покрутил головой: неистощим на выдумки русский народ и типичный его представитель рядовой Женька Рожков. – На проволоке… Ну как там у тебя, Трасс… Хм… Все целы?
– Молимся, товарищ капитан, вот Бог нас и оберегает. Пока все целы.
– Не ерничай! Бог есть на самом деле.
– А я чего говорю, товарищ капитан.
– Бога ты тоже товарищем зовешь?
– Естественно.
– Не прогляди душков!
– Есть не проглядеть душков!
Казалось бы, разговор ничего не значащий, пустой – обычное перекидывание фраз из одного конца "проволоки" в другой, но как много он значил на самом деле, как много вообще значил спокойный голос, прозвучавший в трубке рации, разные смешки и подковырки – все это подбадривало людей, добавляло уверенности в том, что их не забыли, о них помнят, что конец света еще не наступил и вообще не так страшен черт, как его малюют.
Душманы просчитались, явно просчитались – они весь огонь сосредоточили на заставе, – бьют по пустым помещениям, молотят так, что земля подпрыгивает, воздух от огня стал дымным, плотным, тяжелым, ветра нет, вся гарь остается здесь, в горной впадине, часть этой разрушающей легкие дряни, может быть, прилипает к пянджской воде, уносится с нею вниз, но это не спасает – глотку все равно ошпаривает, как кипятком, легкие рвутся на мелкие куски.
В небе появился странный свет, будто оно высветилось изнутри, серые звезды посерели совсем, почти пропали, свет неба усилился. Был он дрожащий, неровный, словно от далекого пожара. А может, небо так осветила горящая застава?
Все люди Панкова были живы. И это было главное. Со стороны кишлака снова с раскаленным шипением принесся "эрес", взорвался во дворе заставы, – он почти угодил в воронку от прежнего "эреса", взял лишь метра три правее от воронки, из которой еще не вытек весь дым. "А говорят, снаряды дважды в одну и ту же воронку не падают…"
Лежавшая около ног Панкова овчарка встрепенулась, заворчала, поднялась.
– Чара, сидеть! – скомандовал ей Панков, понимая, что сейчас все и начнется. Чара чувствует чужих людей, переправившихся через Пяндж. Чара сникла, но ворчать не перестала: она видела то, чего не видел хозяин, – на берег Пянджа метрах в трехстах от заставы вылезли мокрые, с оружием люди, метнулись в сторону, залегли за камнями, выставив перед собой автоматы, – это была первая группа, обеспечивающая прикрытие пятачка, за ней через несколько минут из воды вылезла еще одна группа, а потом душманы повалили один за другим, будто их в несметном количестве рождала черная пянджская вода, – и их действительно была несметь. Они шли без счета, один за другим, десяток за десятком – в мокрых халатах, злые, хорошо вооруженные, с большим запасом патронов, готовые воевать столько, сколько прикажет им Аллах, – хоть до конца жизни…
Обстрелом, который душманы вели из кишлака, руководил светлоглазый памирец. Он сделался резким в движениях, быстрым как ртуть. Памирец преобразился не только манерой держаться, памирец переоделся, он носился теперь по кишлаку в пятнистой форме, перепоясанный офицерским ремнем с портупеей, в такой же, как и форма, пятнистой кепке, украшенной длинным, будто у жокея, козырьком.