Тихая застава - Валерий Поволяев 17 стр.


Абдулла схватился обеими руками за конец веревки, выдернул из прапорщика кошку и с силой всадил ее снова. Всадил в старое место, между ногами. Грицук вскинулся на земле, выгнулся горбато, одной рукой вцепился в веревку, другой беспомощно зашарил по воздуху, Абдулла дернул веревку на себя, прапорщик, мыча, изгибаясь на земле, не отдавал ее, и тогда душман в барашковой папахе приказал:

– Да свяжите же вы кафиру руки наконец!

Грицука вместе с кошкой, вонзившейся ему в пах, перевернули лицом вниз, руки задрали за спину, стянули веревкой запястья и, чтобы не брыкался, перехватили также в локтях, затем поволокли к одинокому, с узловатыми крепкими ветками дереву, невесть как выросшему среди камышей. Перекинули веревку через ветку, кошка острыми проржавелыми зубьями выдрала у Грицука что-то внутри, он замычал, из носа у него полилась кровь. Грицук сорвался и хлопнулся на землю.

– Стоп! – попросил Абдулла. – Я с него ботинки сниму, у него ботинки очень хорошие! – Метнулся к ногам Грицука, испачкался кровью и выругался матом – умело выругался, по-русски, хлестко и сочно. – Оч-чень хорошие у русского ботинки!

Грицук находился без сознания. Когда Абдулла расшнуровывал и сдернул с его ноги один ботинок, прапорщик пришел в себя, открыл мутные, сдавленные болью глаза, замычал.

Предводитель в барашковой папахе склонился над ним, взялся рукой за подбородок, повернул голову прапорщика к себе, приказал повелительным голосом:

– А ну, русский, смотри сюда!

Грицук в ответ снова замычал, попробовал выдрать свою голову из цепких пальцев душмана. Тот повозил языком во рту, словно бы наматывая на него слюну, как вату, примерился и плюнул Грицуку в лицо. Сказал:

– Сейчас мы тебя убьем. Но прежде, чем ты умрешь – проклянешь день, когда появился в Таджикистане, – он снова повозил языком во рту и плюнул во второй раз. – Мы тебя убиваем за то, что вы, русские, убиваете нас. И убивать будем до тех пор, пока вы будете жить. Мы не умрем – умрете вы!

Абдулла тем временем содрал с ноги Грицука второй ботинок, хотел содрать и носки, но носки были грязные, попахивали потом, и Абдулла, брезгливо подергав уголками рта, хлопнул ботинком о ботинок, подпрыгнул с радостным вскриком:

– Хороша обувка!

Масуд уже пришел в себя, розовина наползла ему на щеки, оживила лицо, ему сделалось стыдно за свою слабость, и он гортанно, по-орлиному вскрикнув, бросился к веревке, перекинутой через сук, навалился на нее всем телом, поволок Грицука на верхотуру. Прапорщик замычал сдавленно, задергался и стих…

…Всегда, во все времена, за просчеты политиков, за их неумение договориться друг с другом, свести концы с концами, расплачивались простые люди – рабочие, крестьяне, интеллигенция, вышедшая из бедноты, самый необеспеченный и самый обширный ее слой. Людей жгли на кострах, рвали на дыбе, протыкали каленым железом тела, подвешивали, как Грицука, на крюки, выдергивали из пальцев ногти, кромсали топорами, саблями, сучкорубами и ножами, пластали лопатами, и несть числа погибшим… Погибших возводили в ранг святых либо объявляли преступниками – всегда были виноваты только мертвые, только они, но никак не "сильные мира сего", не политики, пославшие их на бойню, разделившие вчерашних однокашников, живших ранее душа в душу, на наших и не наших, на два лагеря, и заставивших их стрелять друг в друга.

Так и Грицук оказался виноватым в том, что происходит в Таджикистане, в здешней войне, и вообще во всем – в разделе бывшего Союза, в голоде, в развале, в слезах старух и баб, в том, что вчерашние друзья – "кореша до гроба" – стали ненавидеть друг дружку…

Пока Панков карабкался, обрывая себе дыхание, выплевывая его со слюной, к себе на гору, в "опорный пункт", пуля срезала с него старую выгоревшую панаму – с хрустом рванула ткань, обрубила ремешок, продернутый под подбородком, и отшвырнула панаму за камни, метров на десять вперед.

Панков выругался, проворно переместился к камням, догоняя шляпу, мимо него ловкой торпедой просвистела Чара, ухватила панаму зубами, подтащила к хозяину, стукнула несколько раз поленом хвоста по камням.

– Чара, гадина ты такая, – просипел задыхающийся Панков, ощущая в себе нежность к собаке, – не лезь под пули, кому сказал! – И, поймав укоризненно-внимательный взгляд собаки, поняв, о чем думает умная псина, добавил: – Мне лезть можно, мне это положено по должности, тебе – нельзя!

На ходу натянул на себя панаму, переместился на рыжий, в светлых пулевых выковыринах валун, сбросил с плеча рюкзак, сверху кинул автомат, отнятый у душмана, присел рядом – сбитое дыхание уже выворачивало его наизнанку, он начал выкашливать себя по кускам, сплюнул под ботинки что-то тягучее, противно-сладкое, словно варенье, прилипшее к губам. Слюна не сплевывалась, он пальцем поддел ее, вытер о серый, в красных прожилках-вкрапинах камень. Рассмотрел камень получше, отметил: "А ведь это гранаты… Или, может быть, даже рубины. На Памире много рубинов".

Он вытер камень о штанину, колупнул пальцем несколько вкраплений – цветные зерна сидели в камне прочно, – сунул в карман: а вдруг пригодится? Камень глухо звякнул об "НЗ" – патрон, оставленный для себя. В левом кармане у него лежал пистолетный патрон, к "макарову", в правом – автоматный, к "калашникову".

Это – последняя молитва, последнее "прости" этой непутевой жизни: если невозможно будет выпутаться – душки насядут, окружат, – тогда придется стреляться. Жизнь и смерть на войне всегда идут рядом, ноздря в ноздрю, копыто в копыто, как закадычные подружки, соревнуются – то одна другую перегонит, вырвется вперед, то другая… Впрочем, чего лукавить: смерть все-таки сильнее жизни, особенно сейчас, когда полно первоклассного оружия, которое не было ведомо предкам, – смерть берет верх чаще, и тогда отсюда в Россию идут грустные "черные тюльпаны" – похоронные самолеты с грузом "двести".

Чара привстала, напряженно вытянулась, над ее головой тоненько, будто синичка, свистнула пуля – не наша, выпущенная из иноземного оружия, определил Панков, – Чара на пулю не среагировала, и Панков резко хлопнул ладонью по каменной плите, на которой сидел:

– Чара, сюда!

Собака, заскулив, чуть пригнула голову, но с места не стронулась, Панков приподнялся, выглянул сам, определяя, куда же смотрит и что чувствует Чара. Противоположный берег Пянджа был угрюм, он раскис, расползся в серовато-буром тумане, будто в облаке, смешался с дымом и копотью. От дивной ночи и колдовской луны не осталось и следа.

Сам Пяндж не был виден, но наш берег хорошо обозначался догорающими головешками заставы, светлой и широкой, будто лес, полосой камыша, уходящей от заставы по обе стороны, и влево и вправо, камыш не рос только в том месте, где стояла застава.

Слева над камышом приподнялся, навис, неспешно свиваясь в воздухе в жгуты, нехороший черный дым, будто там жгли резину или какую-нибудь удушливую химию.

"Там душманы, – определил Панков, – интересно, чего они делают? Собираются подпалить камыши? Бесполезно. Камыши мерзлые, сырые, их можно поджечь, только полив с воздуха напалмом. Это душманы знают лучше меня. Тогда что же они делают?"

Чара задвигала лапами по земле, заскулила.

– Тихо, Чара, – предупредил ее Панков. – Я все понял. А теперь – за мной! И не застревай на открытых участках, дуреха! Не подставляйся под пули!

Через несколько минут Панков спрыгнул в свой окоп, скорчился калачиком на дне, выравнивая дыхание. Чара распласталась рядом.

– Ну что, Рожков? – наконец выбил Панков из себя вопрос вместе с хрипом и слюной. – Как ты тут без меня? Отряд на связь выходил?

– Выходил.

– Странно. Как же они смогли пробиться? Вроде бы не должны, ночь-то осталась позади…

– Не знаю, как, товарищ капитан, но выходил…

– Ладно. Чего хорошего сообщил? Хотя чего ж тут может быть хорошего? – за то, что с отрядом говорил не Панков, а радист, капитану могло влететь – и звание очередное могли задержать, и представление на орден не подписать, и вообще хвост прижать – Панков, как начальник заставы, обязан был всюду таскать с собою радиста. Даже если он шел в уборную – все равно должен был брать радиста.

Но капитану было жаль Рожкова: ведь когда он ходил к себе домой на заставу, то здорово рисковал. Рожков мог попасть с ним и под пулю, и под осколок – подо что угодно! Неведомо было, что ждало их у самого дощаника – душманы-то просочились к самому командирскому домику, они запросто могли накрыть Женьку Рожкова, пока капитан копался у себя в вещах, разбирался с манатками. Нет, все-таки спокойнее, если радист остается в "опорном пункте".

– Конечно, ничего хорошего, – повторил капитан хрипло. – И что сказал отряд?

– Просил объявить вам выговор, товарищ капитан.

– Это понятно. А еще?

– Приказал отходить. Вертолетов не будет. Метеорологи не дают погоду.

– Понял, Женя. С Бобровским связь есть?

– Есть.

– А с Трассером?

– И с Трассером есть.

– С сержантом Дуровым?

– Нет, товарищ капитан, – Рожков потупил голову, словно был виноват в том, что с Дуровым нет связи, – у него радио, наверное, пули раскололи. Я раз пятнадцать пробовал вызывать его – молчит.

– Но пулемет-то его работает… – Панков поморщился: это он должен был знать лучше радиста, но пока он бежал сюда, пока телепался, борясь с собственным дыханием, и слепым стал и глухим – все потерял…

– Минуту назад работал.

– Значит, живы, – Панков вытащил из кармана блокнот, карандаш, быстро написал на бумаге несколько строчек – приказ Дурову об отходе, – позвал: – Чара!

Чара, лежавшая на дне окопа, поднялась, сунулась к хозяину головой. Панков загнал под пряжку ошейника записку, показал рукой на правый фланг, где находилось пулеметное гнездо Дурова, произнес, медленно выговаривая слова, чтобы Чара все поняла:

– К Ду-ро-ву, Чара, к Ду-ро-ву… Только не рискуй, – он прижал собаку к себе, ткнулся подбородком в широколобую голову, потом решительно подтолкнул Чару под зад: – Вперед!

Легко, в прыжке, вылетев наружу, Чара пошла пластаться между камнями по склону горы, на открытом пространстве залегла, поползла. Она была почти не видна, ее трудно было заметить даже острому охотничьему глазу.

– Товарищ капитан, душманы что-то жгут в камышах, – озабоченно пробормотал Рожков.

– Вижу, Женя.

– Интересно, что они жгут? Не взяли ль кого из наших в плен? Они ведь большие мастера измываться.

– Не дай Бог, – капитан уже не видел Чары, она пропала в камнях, снова сел на дно окопа, приподнял рюкзак, рассматривая: не пробило ли где пулей? Рюкзак был цел. Панков выдернул из него флаг заставы, аккуратно свернул, рюкзак ткнул в угол и приказал радисту. – Рожков, связь с Бобровским!

Рожков, согнувшись над своим мудреным железным ящиком, начал вызывать старшего лейтенанта, голос его преобразился, сделался унылым, серым, лишенным жизни. Панков вновь выглянул из окопа. Стрельба практически смолкла, лишь кое-где сыро, растворяясь в наползавшем с Пянджа тумане, щелкали отдельные выстрелы, их можно было пересчитать, они не сливались друг с другом, да еще где-то далеко, на афганской стороне, ухнула граната – вполне возможно, взорвалась в неосторожных руках какого-нибудь юного душка, променявшего кишлачную школу на служение Аллаху, и далеко-далеко за спиной раздалась автоматная очередь. Это стреляли в кишлаке. Панков подумал о Юлии, о бабке Страшиле, и в сердце ему толкнулась тревога: как они там, русские люди?

Радист тем временем перестал бормотать, обрадованно вскинулся, позвал Панкова:

– Товарищ капитан, на проволоке – Бобровский!

Панков не удержался, хмыкнул, как и в прошлый раз – "На проволоке!" – взял в руку трубку рации и прокричал зычно, поняв, что связь плохая – Бобровский хоть и находится в полутора километрах от него, а тянуться к старшему лейтенанту далеко, эфир дырявый, в нем полно щелей и обрывов:

– Бобровский, ты слышишь меня?

По комариному писку, странным образом сложившемуся в некую едва различимую фразу, понял, что Бобровский слышит его, и слышит много лучше, чем он Бобровского – все-таки у Панкова передатчик был помощнее, чем у Бобровского, поэтому капитан, чтобы не надрываться, сбавил голос:

– Приказ из отряда поступил, Бобровский… Слышишь? Действуем по варианту номер три. Повторяю: действуем по варианту номер три.

На этот раз Панков решил зашифровать свой разговор: есть вещи, которые совсем необязательно знать душманам. Есть сведения, которые им надо знать, а есть те, что не надо. Все радиопереговоры пограничников душманы перехватывали – они следили за эфиром, как разведчики за командующим враждебной армией, – все засекали, поэтому иногда разговоры приходилось кодировать, либо переходить на междометия и мычание, где каждый звук обозначает что-то конкретное, или же довольствоваться указаниями-намеками типа: вариант номер один, что означает: "Занимайте круговую оборону и ждите подхода наших", вариант номер два: "При поддержке вертолетов сбрасываем душманов в Пяндж", вариант номер три, самый тяжелый: "Покидаем заставу и своим ходом перебираемся к соседям, на их заставу", вариант номер четыре: "Эвакуируемся с заставы с помощью вертолетов" и так далее.

Каждому из офицеров было ведомо, что означает тот или иной вариант, ведомы не только прямой приказ и схема его исполнения, ведом и "подтекст" – то, что остается за полями бумаги, за простым разговором.

Точно так же поступали приказы и из отряда – иногда прямым текстом, иногда скрытым, типа: "В таком-то часу принимает баню" и так далее. Даже самый хитроумный душман сломает себе голову, разбираясь в таких текстах. А вообще-то в бою люди обходятся минимумом слов, да и те слова – матерные. Впрочем, что касается переговоров, которые сейчас капитан вел с командиром десантников, то он перестраховывался – можно было бы говорить открытым текстом.

– Время? – из далекого далека донесся едва различимый комариный голос Бобровского. – Сообщи время исполнения!

– Семь тридцать… Бобер, ты слышишь меня? Что за пожар в камышах на твоем правом фланге? Нас, что, душки собираются дымом, как комаров, отсюда выкурить?

Уловив далекий, едва различимый ответ, Панков удовлетворенно кивнул – Бобровский еще не знал, что у него погиб Назарьин, а прапорщик Грицук взят в плен, а раз этого не знал Бобровский, то не знал и Панков.

– У тебя все целы? – спросил он у Бобровского.

– Все, – ответил старший лейтенант, – хотя Взрывпакет с Грицуком что-то молчат, не отвечают. Но Взрывпакет – анархист известный, может все слышать и не отвечать, за ним такое водится…

Чара вернулась минут через пятнадцать, мокрая, будто попала в воду, с каплями, висящими на морде, прыгнула в окоп и, устало дыша, распласталась на дне.

– Молодец, Чара! – похвалил собаку капитан, платком вытер ей морду. Достал из-за ошейника записку, прочитал, обрадованно, будто предстояла выпивка, потер руки, по его лицу расползлась улыбка. – С ребятами все тип-топ, – сказал он радисту, – а насчет рации ты оказался прав: с тыла ударили очередью, повредили. Не жалеют душки наше "казенное имущество"…

Над окопом прошла дымная красная струя – трассирующая пулеметная очередь всадилась в камни где-то вверху, над головой, метрах в двадцати от "опорного пункта". Панков удивленно хмыкнул, сцепил зубы – что-то уж очень осмелели душманы, – привстал чуть над окопом, увидел недалеко среди камней ловко пластающегося по горе душмана. Душман был молодой, с некрасивой бородкой, портящей его лицо, и густыми, как две сапожные бархотки, сросшимися на переносице бровями.

Капитан быстро сообразил, куда и зачем ползет этот душман, что будет делать через три минуты, через пять и через пятнадцать минут, – ползет он, чтобы кинуть гранату в окоп командира, а потом, оглушенному, стянуть руки веревкой и получить хороший бакшиш.

"Ну-ну, сволота, давай, ползи… Давай ближе, – довольно безразлично, будто речь шла о пустяке, подумал Панков, аккуратно выставил перед собой ствол автомата, перевел "калашников" на стрельбу одиночными. – Давай, чтобы уж наверняка…"

Поймал концом ствола бледное далекое лицо, то исчезающее среди камней, то появляющееся, – очень уж спешит, торопится душок… А ведь не только он такой умный, не только он знает, где находится "опорный пункт" командира заставы, – знают и другие, только вот что-то не очень спешат, возложили эту обязанность на услужливого неопытного юнца.

Юнец, бледнея лицом, в очередной раз приподнялся над камнями, чтобы сориентироваться, так же, как и капитан, выставил перед собой автомат – засек Панкова, увидел его лицо, но Панков опередил душка, на войне всегда кто-нибудь кого-нибудь опережает, а опередив, выигрывает, – коротко и зло нажал на спусковой крючок "калашникова".

Автомат несильно и добродушно, как-то по-собачьи, играючи толкнул его в плечо. Панков нажал на спуск вторично, потом нажал в третий раз.

Все пули попали душману в лицо, он поднялся над камнями во весь рост и, хотя уже ничего не видел, ничего не слышал – лицо у него превратилось в кровянистый фарш, замахал руками, потом развернулся на сто восемьдесят градусов и сделал несколько шагов вниз, уходя от страшного панковского окопа. Не удержался, ноги у него подогнулись, и юнец с грохотом покатился по склону к каменистой гряде, крепостным валом отделяющей заставу от гор.

Следом зазвякал пусто, зашаркал битым прикладом по камням, запрыгал автомат.

– Ловко вы его, товарищ капитан, – восхищенно произнес Рожков, – попрыгал, как куренок.

Назад Дальше