Фунт лиха - Валерий Поволяев 11 стр.


И первое, что увидел - из закупоренного, дымноватого в скудном свете дня ущелья, располовинивающего горы за рекой, на ледник идет пузатая, басовито побренькивающая на лету бочка, растопырившая в обе стороны под углом лапы с надетыми на них башмаками из блестящей черной резины.

Откуда-то со стороны ветер принес слабый крик. Тарасов повернул голову, зацепил немощным, заслезившимся от ветра и напряжения взглядом человека, бегущего от вчерашней рубиновой косины к палатке. Человек размахивал руками, кричал что-то, ледоруб с широким темляком, сползшим ему на локоть правой руки, мешал бежать, он спотыкался, падал, поднимался и вновь бежал к палатке. Манекин. Значит, пока они тут богу душу отдавали, он ходил драгоценные камешки ковырять, вот так парень. Редкая порода.

Наконец Манекин догадался отстегнуть ледоруб. Швырнул его в сторону.

А вертолет уже завис над ледником, над палаткой, прибив Тарасова к земле и разбросав снег во все стороны, оголив лед с вмерзшими в него камнями, потом качнулся в сторону, отлетел на немного, метров на тридцать, сел. Там имелся прочный утрамбованный пятачок, на котором никогда не бывало трещин, выбоин, заусенцев, в любую погоду, в любое время года он был ровным, как стол; пятачок этот летчики хорошо знали... Тут всегда садились "МИ-4", прилетавшие из Дараут-Кургана.

- Мать честная! - всхлипнул Тарасов. - Все-таки пришли ребята на выручку!

Вполз назад, в палатку, затеребил Присыпко, очнувшегося от масляного вертолетного грохота, и уже наполовину выбравшегося из спального мешка - откуда только силы у связчика взялись, еще час назад совсем квелым был, с жизнью прощался, а тут собрал последнее, что было, ибо понял - вертолет пришел. Верто­лет...

- Да, да, да, вертолет, - просипел ему чуть ли не в лицо Тарасов, застонал, крутнулся на месте в изнеможении, будто испустившая пары игрушка - есть такая затейливая штуковина, волчок называется, - загукал радостно, словно немой, потом оскалил зубы, продавил сквозь них торжествующе: - Верто-ле-оот!

Завозился, собирая последние силы, Студенцов, но сил этих, самых последних, у него уже не было, ничего не осталось. Истрачены полностью. Шевельнулся Студенцов в своем мешке и снова затих.

- По-одъем! - продолжал сипеть Тарасов. - Я ведь говори-ил вам, что нас спасу-ут... Спасли-и-и... Спасли-и-и нас!

Он подполз к Студенцову, ухватил его за отвороты спальника, хотел было приподнять, но не одолел, засипел горько, то ли плача, то ли смеясь над собственной квелостью. Тряхнул упрямо головою, сбрасывая с себя капюшон, и вдруг захохотал истерично, громко, радостно, потом, прервав смех, снова тряхнул головой:

- Подымайся, ребята! Ну! Подымайся! Палатку надо собирать. Жи-ить будем! Вы слышите, мужики, жи-ить бу-удем! Вот мать честна-ая!

Он заметался по палатке, беспорядочно сгребая все, что попадалось под руку: какие-то тряпки, жестянки, оброненную ложку, из которой он поил Присыпко, скомканное грязное полотенце, драные заскорузлые носки, непонятно как тут очутившиеся - ведь обычно такие вещи ребята прячут, стесняются их, либо выбрасывают, моток тонкого капронового шнура, пустую коробку от спичек, - но все это было не то... Мусор.

А около палатки уже хрустел, повизгивал снег, раздавались голоса летчиков.

- Чего ж это они, совсем дохлые? Вылезайте, покорители заоблачных вершин!

- Да, что-то радости в этой альпинистской деревне нет. Ни тебе цветных ракет, ни торжественного салюта, ни звуков музыки, ни праздничных речей...

- Один вроде бы бежал - торопился тебя приветствовать, да носом в снег зарылся. Пашет, огород разрабатывает. Огурцы собирается посеять.

- Это он от великого уважения. Кланяться еще издали начал.

- Эй, братва! - раздалось зычное, и в палатку заглянул круглоликий - улыбка во весь портрет, густо обсыпанный конопушками летчик, командир единственного, приписанного на летний сезон к Дараут-Кургану вертолета. Летчик улыбнулся еще шире, совсем в солнышко яркое обратившись, потянул носом, произнес несколько удивленно: - Собакой тут у вас чего-то попахивает. Откуда собака на леднике? - Тут он уловил и другое, улыбка соскользнула с его лица, светлые брови удивленно встопорщились: - Чего с вами, братва, а? Чего?

С трудом подвигав челюстью, Тарасов ощерился, выдохнул с яростной злостью:

-Приди вы, мужики... еще на день позже, то таких бы кра­сивеньких... нас тут нашли! Таких красивеньких... Червями начи­ненных.

- Какие могут быть черви на леднике? - нелепо изумился солнечноликий летчик. Нахмурился еще больше. - Вон оно что-о. Прихватило вас? Что случилось?

- Продукты кончились. Уже много дней без жратвы сидим, - голос у Тарасова опять сорвался, будто в горле у него что-то лопнуло, перешел на какой-то птичий писк, который даже с шепотом не сравнишь, он сжался в комок, худющий, с ввалившимися щеками, с бородкой, кое-где обмокревшей и прилипшей к помороженным лишаям, мужик более на щенка, чем на мужика, похожий. Снова подвигал челюстями, посмотрел снизу на летчиков, пошарил около себя рукою, нащупал конец спальника, в котором лежал Студенцов. - Мне их, - медленно склонил голову в сторону, - до вертолета не доволочь... Помогайте, мужики. Сами они... Во-лодь! - позвал он, затеребил низ спальника, в котором лежал Присыпко. - А, Володь! - В тарасовской груди заклекотали, захрипели ослабшие, помороженные легкие, он попытался пропихнуть сквозь хрип слова, но, увы, - Тарасов забился в долгом изнурительном кашле.

Когда кашель прошел и Тарасов немного успокоился, то увидел, что летчики уже выволакивали из палатки спальный мешок с Присыпко.

- Осторожнее! - просипел Тарасов. Добавил, как будто это имело какое-то значение: - Доцент он. Доцент архитектурного института... Из Москвы.

Но летчики на его слова внимания не обратили, может быть, даже вообще их не услышали, они, спотыкаясь, громко разговаривая, чуть ли не бегом несли Присыпко к машине.

Первым вернулся веснушчатый солнечноликий командир, пробормотал озабоченно:

- Надо поторапливаться. Циклон сюда идет. Через час тут, - он разгреб воздух руками, изобразил паровую машину, "вечное движение", - заметет-завоет, будь здоров как. Наверное, уже окончательно. До будущего лета, может быть. - Тут голос у него наполнился сочувствием: - Ну и досталось же вам! Лихо, лихо! - притиснулся к углу палатки, когда его помощники взялись за углы спальника, в котором лежал Студенцов, и прямо в мешке, как и Присыпко, потащили к вертолету:

Тарасов хотел было выругать их: "Вы чего парня ногами вперед тащите? Он же не покойник, он живой", но сил ни крошки не осталось, и Тарасов промолчал.

- Могло быть и хуже. Считаю, что вам повезло, - летчик улыбнулся. - В рубахах вы родились. Слышишь, как тихо кругом! - он поднял вверх палец, обращая внимание Тарасова на мрачную настороженную тишину, неожиданно, как-то разом установившуюся на леднике. Тарасов прислушался. Нет, тишины для него не было - хрипели легкие, бухало сердце, в ушах кто-то беспрестанно колотил в колокол, будто злой весельчак развлекался, неугомонный любитель ударить медным билом о голосистые звонкостенные бока. - От такой тиши добра не жди. Ветер сейчас меняется... Ранее никогда такого не было, чтоб ветер так часто менялся. Дул западник, а сейчас ветер восточный придет. А в промежутке - тишь. Слышно даже, как люди в Дараут-Кургане в чайхане разговаривают.

Летчик улыбнулся еще шире: шутка показалась ему удачной.

Тарасов помотал головой - ничего он не слышит, только звон, буханье, да хрипы - вот и все, что до него доходит.

- Ладно. Подымайся, друг, - командир "МИ-4" подвел черту под разговором. - Кончились страдания. В машину пора. Палатку мы сейчас быстро скрутим, не тревожься. Где четвертый-то ваш? В снегу все колупается? - летчик отогнул полог, выглянул наружу. - Идет. Целехонький. И не совсем дохлый. Чего ж это вы по сравнению с ним такими слабаками оказались? А?

Не ответил на это Тарасов, ни единого слова не произнес. Ему опять стиснуло горло от кислородной нехватки, он как-то странно, виновато посмотрел на пилота, прижал ладонь ко рту, сдерживаясь, но что-то отказало в нем, перестало работать, и из глаз его беззвучно, поначалу непонятые пилотом, а потом понятые, показавшиеся страшными, поползли одна за другой слезы - горючие спутники беды.

- Ну ты чего, ты чего? - виновато забормотал пилот. - Ведь все уже кончилось, все позади осталось. Все хорошо, что хорошо кончается, - вспомнил он книжную премудрость, процитировал ее для пущей убедительности, привычно собрал светлые бровки до­миком. - Пошли в вертолет. Нечего время терять. Пошли, пошли, пока в пургу не попали. Не то вместе куковать придется.

Тарасов покорно выбрался вслед за пилотом из палатки.

Через несколько двинут они взлетели. В старое, окарябанное ветром, песком и снегом вертолетное оконце заглянула хмурая гологоловая гора, блестко-коричневая вверху, с толстыми голубоватыми наростами-прожилками, - это лед заполнил рваные щели, намертво спекся с камнем, превратился за долгие годы в единое целое, когда уже не разберешь, где лед, а где камень. Казалось, не будь этого прочного, как чугун, льда, гора развалилась бы на ломти. Под горою темнел ровный замусоренный квадратик - место, где стояла палатка, затем оконце забусило дождиком - так высоко поднимался пар от едва живой, как и люди, измученной ветром и холодом реки, сверху показавшейся Тарасову совсем не черной и не грозной, а какой-то мутноватой, плоской, кое-где окутанной паром, кое-где нет, измятой камнями, беспрестанно ползущими по дну, угасающей, жалкой.

Потом вертолет, прогрохотав немного над рекой, втянулся в узкое заснеженное ущелье, пошел на малой скорости вперед, осторожно огибая утесы, прижимаясь к дну ущелья, к самим камням и пропуская над собой окостенелые снеговые карнизы, сбивая наземь рыхлое, не успевшее прилипнуть к бокам "пупырей" крошево, уходя все дальше и дальше от ледника. Картины, что проползали перед вертолетным оконцем, были одна похожа на другую: камень, камень, камень да еще лед и снег, лед и снег. Тарасов отвернулся от оконца, закрыл глаза, машинально сжевал кусок хлеба, принесенный ему бортмехаником, и даже не подивился - почему это хлеб никакой радости не доставил ему, - еда ведь. Самая необходимая для человека еда. Хлеб, он, ей-богу, куда необходимее мяса, картофеля, соков, рыбы, лука - продукт, который умные люди считают "всему головой".

Открыл он глаза лишь, когда услышал свистящий, вызывающий жалость шепот, подумал, что это Присыпко очнулся, зовет его, но нет - Присыпко лежал недвижно в своем спальнике и находился, наверное, сейчас без сознания, и Студенцов тоже лежал, не шевелясь, высунув заострившийся, совсем как у покойника, нос из распаха спального мешка, исхудавший донельзя - кожа и кости, а не человек.

Перевел взгляд на Манекина. Тот сидел на неудобной ребристой скамеечке напротив, держался рукою за кожаную шлею, приклепанную двумя дюралевыми шпильками к металлу, и не мигая смотрел на Тарасова. В глазах - что-то мудрое, спокойное, устоявшееся за годы, уверенное. Сразу чувствуется, что человек этот знает цену истине, жизни, миру, самому себе.

- За все в жизни надо платить. За все, - прошептал Манекин. В глазах его, кажется, стояли слезы, но Тарасов был к ним рав­нодушен. - Спасибо вам, - снова шевельнулись манекинские губы, помороженные и облезлые, как у всех - стужа, она не признает различий, не делит горный люд на "наших" и "ваших", поэтому Манекина морозы тоже потрепали. И нос ошелушился. И глаза от холода выцвели. А вот усики, пока он не брился, стали самыми настоящими гусарскими, лоснящимися.

- Приеду в Москву, всем золотые медали вышибу. Всем! Понятно? - прошептал Манекин. - Всем нам.

"Эх, парень, парень, отчего же ты такой? Только о медалях, сволота, и думаешь. Тьфу! - довольно равнодушно отплюнулся Тарасов. - Мало тебя еще жизнь трепала, по земле рожей возила, - Тарасов снова смежил веки, проваливаясь в короткий тревожный сон, в котором слышно все - и вертолетный грохот, и хрипы в груди, и стоны собственного тела, когда ноет-скулит каждая жилочка, каждая косточка, каждая мышца, каждая надсаженная связка, каждый разбитый, поломанный сустав. И уже сквозь сон усмехнулся: "Вон как коллектив Манекин ценит. Не "вам", а "нам". Не "я", а "мы". Медали всем обещает. Всем нам... Ну, Манекин, ну Манекин!"

Вертолет трясло, он то нырял вниз, то вверх взмывался, сдувал винтом снег со скал, проползая совсем рядом с ними. Иногда казалось, что "МИ-4" вот-вот заденет лопастями за камни, дернется, останавливая свой ход, и с лязгом, скрежетом, с треском раздираемого металла рухнет вниз. Но нет - проносило, машина благополучно огибала очередной выступ и летела дальше.

Хотя стоит ли говорить о полете? Тарасов ничего этого не видел, не слышал, он спал, не обращая внимания ни на тряску, ни на взъемы - падения, ни на опасную близость огибаемых вертолетом "пупырей". И видел во сне что-то родное, близкое - может быть, дом свой, может, дочуню, а может, он просто шел сейчас знакомой московской улицей и улыбался теплу, летней неге, солнцу, которым эта улица была залита до краев, как река в пору полой воды - всклень...

Присыпко и Студенцов пролежали в больнице два с половиной месяца, Тарасов - полтора.

Поначалу дело было плохо, но организм у каждого оказался крепким, тренированным, и в конце концов ребята взяли свое, одолели хворь и вышли из больницы даже несколько подновленными, с омоложенными лицами, кое-где светло поблескивающими необработанной ветрами младенческой кожей. "Портрет сплошь в горошек! - смеялся Присыпко, глядя на себя в зеркало, - с таким ликом даже родная матушка не узнает, документы и метрику о рождении потребует. Прямо леопард какой-то". Студенцов лишь печально улыбался, поправляя: "У леопардов морды пятнистыми никогда не бывают. Лишь тело. Книжки надо читать. Брема хотя бы или Гржимека..." Присыпко в ответ делал однозначное движение рукой: "Все едино. На пятнистость портрета моего собственного ни Гржимек, ни Брем, ни доктор Андерсен никак не влияют. Понятно, дворянский отпрыск?"

А о рубиновой жиле, которую они нашли, оказалось, геологи знают. Брали там пробы, проверяли вишневый горох на качество, - и, увы, пришли к выводу, что никакой ценности камешки эти не имеют - изрезаны прожилками. Прожилки, инородные нитки - смерть для драгоценных минералов, стоит их только обточить по граням, как они тут же разваливаются на дольки. И вида никакого не имеют.

В общем, насчет второго Клондайка или прииска имени товарища Тарасова либо товарища Присыпко промашка вышла.

- Не удалось обессмертить наши имена, - похмыкал Присыпко, - сощурил глаза, подводя черту. - Ладно. Все впереди! Позади только хвост.

В конце зимы, в последней четверти февраля, их вызвали в правление спортивного общества. Правление занимало тихий кирпичный особняк, расположенный на малолюдной непопулярной московской улице, совершенно не задетой временем, и в силу своей забытости, непопулярности сохранившей какой-то полуцерковный, полумещанский провинциальный облик. Когда Тарасов бывал на этой улице, то ему казалось, что он находится в каком-то невзаправдашнем киношном городе, построенном специально для съемок, что стоит ему пройти буквально немного, как он увидит бутафорские окна с надписью "Аптека провизора П. Блаунштейна", чуть далее вывеску, прибитую посреди вылезшего на тротуар флигеля "Посетите ресторан "Розовое счастье!" и фотоателье с тяжелыми плюшевыми шторами, затеняющими высокие стрельчатые проемы с тяжелыми стеклами. Но ничего этого не было.

Они явились в правление, как и было указано в телеграмме, в десять ноль-ноль, каждый - "при полном при параде", поднялись на второй этаж в приемную.

Перекинулись недоумевающими взглядами - может, они что-нибудь недостойное спортсмена совершили, допустили ошибку в горах, сподличали, бросили кого-нибудь в беде? Нет, ни за кем из них подобных грехов не числилось: ни за Тарасовым, ни за Студенцовым, ни за Присыпко, каждый мог, прибегая к штампованному сравнению, смело смотреть людям в глаза. Тогда зачем же их вызвали сюда?

Секретарша в приемной была новенькая - недавно поступила на работу. Красивая, кокетливая, - Студенцов сразу сделал охотничью стойку, да, увы, секретарша на нем даже взгляд ни разу не остановила - девочка строгой оказалась и неприступной, как военный замок времен Тиля Уленшпигеля. Студенцов короткими разочарованными шагами отодвинулся от стола секретарши - совсем не альпинист, не воин, не гусар, а какой-то обиженный мальчишка, - начал рассматривать плакаты, густо налепленные на стенах начальнического предбанника.

Встав из-за стола, на котором гнездились несколько телефонных аппаратов - все разных размеров и разной конструкции, секретарша строгой деловой поступью блюстителя учрежденческой дисциплины приблизилась к кожаной двери начальника - и тут оказалось, что этой строгости и деловитости хватило ровно настолько, чтобы дойти до двери; в саму же дверь она проскользнула боком, исполненная робости и уважения к тому человеку, чей предбанник ей доверено было охранять, бесшумно закрыла за собой массивные, обитые натуральной кожей врата.

Присыпко насмешливо похмыкал в кулак.

- Видали медали? - посмотрел на Студенцова. - Ничего барельефчик, а? Давай, дворянин, вперед! Неважно, что она на твой ружейный огонь внимания не обратила, ерунда все это. Начинай пальбу из пушек, пускай в ход уланов, драгунов, пусть помашут саблями ребята. И тогда, поверь мне, крепость сдастся.

Студенцов оторвался от плакатов, которые излишне дотошно изучал, изрек коротко и ясно:

- Болтун - находка для шпиона.

- Угу, - подтвердил Присыпко, сделал движение рукою, словно танцор, приглашающий даму на краковяк, уточнил: - для ЦРУ.

Они попытались было и Тарасова втянуть в свою словесную возню - в "шпаги звон и звон бокала" - эту песенку шепотом, безбожно фальшивя, путая ее мелодию с мелодией "Калинки", пропел Присыпко, - но Тарасов собрал на лбу жесткие командирские морщины. Было понятно: настоящий бугор - не тот, к которому они сейчас пойдут, а настоящий - если рукою за горло возьмет - не отпустит, если цыкнет, то не моги ослушаться, иначе враз шкуру снимет, как с суслика, попавшего в капкан, и повесит сушиться - так вот, Тарасов был настоящим руководителем, бугром, не реагируя на возню, он пробурчал озабоченно - все пытался "вычислить" причину вызова, - немного в нос:

- Чего-о?

- Чего, чего? - чегокнул Присыпко, передразнивая Тарасова - Больно грозный вид у тебя, старшой. Не надо ничего.

Ну совсем дети! Тарасов, у которого в эти минуты неожиданно встал-замерещился перед глазами, будто недобрый признак природы, ледник, скудно освещенный черноватым морозным светом, уроненными на затупленные каменные шапки облаками и замученной, сплошь в больной коросте рекой, вздохнул тяжело, надорвано, веря и не веря в то, что связчики его, расшалившиеся сейчас, не так уж давно обмылками, трупами были, еще чуть - и перестала бы биться в них жизнь. Разве такое возможно? Нет, не верится что-то... Не может он себе представить ни Присыпко, ни Студенцова, связчиков своих дорогих, мертвыми, с обсосанными тленом и объеденными горными зверюшками лицами, с вмерзшими в лед руками, разутых, с ногами, отвердевшими до каменной плотности, в рваной, съеденной калеными зимними морозами одежде. Но ведь могло же такое быть, могло ведь?! Тарасов снова вздохнул.

Назад Дальше