– Родич! Тоже мне родня, седьмая вода на киселе! Твою настоящую родню мы потрошить идём, колдунишко долговязый. Только мы не за пиздой, как дед твой. Мы там всех под корень, чтоб и запаху не осталось. Так что, если удумал настоящей родне в ножки броситься, лучше сразу линяй.
– Ты при всех оскорбил наше родство, человек. Ты или дурак, или враг мне, – сказал Инги и ступил вперёд.
Мундуй по-кошачьи отпрыгнул, перебросив нож в левую руку. А правой вытянул из-за пояса топор. Вигаришка замолк, замер, втиснувшись в мох, не решаясь встать. За спиной Мундуя залязгало, заскрежетало, и сумрак ощерился остриями.
– Так дурак или враг? – спросил Инги, сделав ещё шаг.
Мундуй вдруг качнулся вперёд, выдохнул – и все услышали тонкий, жалобный скрежеток, когда лезвие топора, встретив меч, распалось надвое. А потом Мундуй закричал, схватившись за руку.
– Всё-таки дурак, – сказал Инги, усмехнувшись. И добавил, глядя на собравшихся за спиной Мундуя: – Выбирайте, люди разбоя: или мы бьёмся рука об руку, или вы – враги мне и тем, кто пошёл за мной. Отныне любой, проливший кровь моих людей, враг мне. Кто не поймёт это как следует, не переживёт своей глупости. Вы поняли меня, воины?
Мундуй перестал кричать. Поднял пятерню, показал всем обрубленные пальцы:
– Смотрите, ребята, как меня родственничек попотчевал, смотрите. И вы смотрите, сопляки, потому что сейчас я моему родственничку этими самыми обрубками глаза выдавлю. Смотрите!
От левой руки его, от пояса, вдруг метнулся к лицу Инги тёмный комок. Прочертил загустевший воздух, вспорол кожу на виске. Свистнул, опускаясь, меч, и все увидели, как левая рука Мундуя, отделившись в плече, вместе с петлёй кистеня падает в мох.
– Вы поняли меня, воины? – переспросил Инги.
4. Народ сейдов
Море вдали сливается с небом, волной плещет в лицо – серое, леденящее до костей. Серые волны, серое марево впереди, морок над головой. И люди как тени на скользком, зыбком клочке тверди, забытом среди сумрака. Так люди сходят в Хель. Так говорят про землю мёртвых даже жрецы нового бога – она лежит за мёртвой водой, отнимающей память о прошлом.
А прошлое осталось за дождём, на низком берегу.
Инги уже видел море. И озеро, подле которого вырос, было как море – без дальнего берега, с волнами, захлестывавшими борта. Но это море увидел будто впервые – он склонился перед ним, опустил в него руки, попросил благословения. Плеснул его водой себе в лицо и скривился от боли, когда соленая влага коснулась ободранного виска. На оставленном берегу всё могло закончиться – и странный этот поход, и судьба мальчишки из старого города, и его месть. Мундуй умер на месте схватки и перед смертью попросил, чтобы ноги и лоб ему омыли солёной водой. Он тоже совсем мальчишкой ушёл из дому, прибившись к ушкуйному новгородскому братству, двадцать лет разбойничал от Каяна-моря до Печоры. Трижды наживал и проматывал богатство. Ничего у него в руках не держалось, кроме железа. Бился и со свеями, и с лопью, и с диким самоедским народцем ледяной земли. Ни разу серьёзной раны не унёс из набега, а попал под меч мальчишке своего рода.
Тогда, в лесу у реки, ушкуйники не решились на усобицу. Числом молодые им не уступали, а ушкуйники еще и без главаря остались. Никто Мундуя особо не жалел – свиреп тот был и не слишком удачлив, но и обиду от сопляка терпеть не хотели. Однако сами меж собой чуть не передрались, нового вожака выбирая. Так и не выбрали.
А у моря, когда с корабельщиками встретились, сразу осмелели. Подступили с копьями, и быть бы тут беде – но Инги, на счастье, встретил старого знакомца, Торирова брата Хельги. Обнялись прямо перед стеной щитов, среди копий, по спинам друг дружку хлопали, хохотали. Хельги кричал, что едва сумел узнать бывшего постреленыша – такой огромный вымахал. Был от горшка три вершка, а теперь вот – ватажки вожак, молодых собрал, на загляденье. А с Хельги было четыре десятка людей на двух кораблях, и потому усобица угасла, не родившись. Глотки драли долго, выбирая вожаков да договариваясь, но общего главаря так и не выбрали. Согласились, что над каждой ватагой свой будет стоять, а решать вместе всем четырём вожакам. Те, кто раньше с Мундуем ходил, выступали против, грозились уйти. Но Хельги, ухмыляясь, сказал, что знает про логово ловцов жемчуга. Много на Ворзуге жемчуга, к концу лета как раз самый улов у жемчужников. Вместе надо, а то уйдут. А добычу на всех поделить предложил. И тогда Мундуевы остались. Сквернословили, в бороды плевали – но остались.
А вечером, когда разнесло тучи и над головой зажёгся холодный глаз Отца мёртвых, четверо вождей принесли кровавую жертву ради будущего успеха и соединили политые кровью руки. Убивать коня должно старшему, но без общего вождя принести жертву поручили патьвашке – единственному во всём войске. Были, конечно, знающие, как рану перевязать, кровь заговорить, кости вправить – но настоящий колдун пришёл один.
Инги стоял с мечом в руке и дрожал. Хотелось ему то провалиться под камень, глубоко, далеко от людских глаз, то запеть, заорать во всю глотку, прыгнуть, побежать, заскакать зайцем, раздирая подошвами мох. Все тут его знали, для всех он был не мальчишка с едва пробивающимися усами, а колдун-кузнец, и у костров шёпотом рассказывали про его мечи и его зимнюю сталь. Кем он был ещё вчера? А сегодня – вожак ватаги, равный среди сильнейших.
Конь вздрагивал, бил копытом, всхрапывал. В свете костров люди казались тенями, провалами во мрак среди серой, истыканной звёздами ночи. Инги погладил шелковистую шею, коснулся гривы.
Конь снова вздрогнул, скосил глаз недоверчиво.
– Всё будет хорошо, – сказал Инги, запинаясь. – Тебе будет хорошо среди богов. Там лучшие из людей и коней.
И взмахнул мечом – не отцовским, своей серой сталью. Конь вздыбился, и струя из разрубленной шеи ударила прямо в небо, опала на землю мелкой моросью, забрызгав лицо, руки. А конская голова скатилась под ноги, ощерила зубы, содрогаясь, выталкивая кровь.
– А-а-а!! – заревели вокруг.
Удачный удар – удачный поход! Тут и бросились – резать ещё бьющееся тело, брызгая кровью, всем, всем по куску, удача и сила, чтоб подкоптить на костре и рвать зубами полусырое мясо, запивать пивом и бражкой, припасенной тороватыми гостями.
Только люди нового бога – угрюмая, насупленная ватажка, с десяток всего – конины не ели и на приношение смотрели, скривив губы. Но бражку лакали не хуже прочих.
– Ты на них не смотри, – сказал перемазанный кровью и жиром Хельги. – Снаружи они Христовы, а внутри они наши со всеми потрохами. Ты ж гляди, кто собрался-то: даже курляки есть, и с Низовых земель народишко, и твоя карела, и лайбаки, и всякого якого. У всех свои боги, все по-разному их просят и к милости склоняют, а на самом-то деле, глянь: один и тот же бог на резню водит. Всё одинаково: люди с железом и кровь. Что Рыжебородый наш, что их овцеглазый божок. В бою все рычат и ревут, все хотят силы себе, а чужакам смерти. Где тут разница? А мы – народ боевой, для нас это главное.
– Так оно, да не совсем, – отвечал хмельной Инги. – В бою каждый за себя дерётся, чтоб врага забить и друга выручить. А вот кто их в бой повёл? Под чьим стягом шли? Правы они или нет? Внутри-то что у них, за что дерутся? Только за добычу? А может, за большее? Тебе, дядя Хельги, не хочется, чтобы о тебе правнуки и их правнуки помнили и говорили: вот, такой был, великий Хельги? А за что дерутся эти новые, ты знаешь?
– Эти точно за хабар! – Хельги хохотнул.
– Не-а. Вернувшись, своему жрецу они скажут, что с погаными воевали ради славы своего бога, и так оно на самом деле есть. Не ради себя, не ради своего имени и семени, а ради нового бога. Они отдали ему всё, что добыли их отцы, отдали ему свою силу и слабость, ему и отвечать за всех, кого они убивают. Он их грехи искупает. Потому все они – трусы, трусы по клятве и вере. Пусть даже дерутся храбро, но поклялись-то они быть трусливыми!
– Ну и что тебе с того, парень? – спросил Хельги добродушно. – Кинь пустое. Дерутся храбро, да и ладно. Я тебе вот что скажу: ты в душу людям не лезь, если хорошим вожаком хочешь стать. Пусть их. Конечно, ты у нас колдун и с нечистью, и с людьми важными знаешься. А нам-то зачем про то думать? И людям-то всё равно. На лучше, хлебни ещё бражки.
– Тебе всё равно, кто в твою душу вкладывает радость и ярость?
– Да брось! Не хочу про это говорить. Ты уж извини, у меня от длинных слов во лбу трещит. Ты мне лучше меч свой покажи. Нет, не отцов, а твой, серый этот. Вправду говорят, что он камень рубит? И ты сам его выковал? Ну? Подумать только! – Хельги аж языком зацокал от восхищения.
Инги, краснея и стараясь не смотреть в хитрые, прищуренные глаза собеседника, протянул меч.
– Где-то я такое видел, – протянул Хельги задумчиво, глядя на узор клинка. – Говорят, изредка привозят такую сталь с дальнего полдня, где солнце весь год стоит высоко в небе и жуткая жара. А ты, говоришь, сковал в самый лютый мороз? Ну-ка! – И, к ужасу Инги, приложил к лезвию ноготь.
– Дядя Хельги! – только и успел выдохнуть.
Тот не вздрогнул. Посмотрел на побежавшую по пальцу струйку, деловито вытянул из-за пазухи тряпицу, помогая зубами, замотал и завязал. Повязка тут же потемнела, набрякла красным.
– Вправду говорят, охочи твои мечи до крови, – сказал, усмехнувшись.
Поутру пошёл серый дождь, и люди, сновавшие под ним, казались серыми невзрачными зверьками, мелкими и тщедушными. Почти все пожитки погрузили накануне и сейчас затаскивали последнее, прощались с теми, кто оставался на берегу, били по рукам, договариваясь насчет оставленного либо насчет будущий добычи, допивали прощальную чарку. Инги стоял на берегу, глядя, как молодая его ватажка, растерянно переглядываясь, грузится на корабли – на два кнорра Хельги, похожих на скорлупы, широких и емких, с прочными округлыми бортами. Все уже знали, что делать, приглядывать за людьми не требовалось, но Инги по-прежнему стоял, ожидая. Пришёл откуда-то, залез в душу странный, чужой страх: вот ступишь на качающееся дерево, исчезнет твердь под ногами – и всё оборвётся, кончится, развалится, рухнет трухлявым стволом. Как складно устроена жизнь на этой земле! Поверив чужим словам, пришли люди, собрались идти в неведомые, опасные земли, и у своих отпросились, и припасов сумели раздобыть, и всё нужное для жизни собрали – и всё согласно друг с другом, всё по цепочке слов, протянутых друг к другу. Казалось: прищурься, увидишь её, эту сеть, которую люди плетут между собой, увидишь её исток, уходящий в небо, в руки тех, кто устроил людскую жизнь и дал им землю. А впереди – серая бездна, над которой ни слов, ни тепла. Только шагни – назад хода нет.
– Чего-то вожак ваш на бережке застрял, как истукан, – заметил Хельги, ухмыляясь. – Ты б его кликнул, что ли. А то ненароком без него отплывём.
– Не надо тревожить его, – буркнул Леинуй угрюмо. – Он с духами говорит.
– М-да? А я уж было подумал, моря забоялся. С колдунами, чай, бывает. Не любят они большой воды – море не пускает нечистых.
– Кого, кого? – пробасил Леинуй.
– Тех, у кого душа в землю вросла. Истоптанную нашу, грязненькую.
– Не пойму я вас, господин Хельги. То вы вроде за нас, а то слова хуже этих, которые с крестом на шее.
– Так то слова, парень. Просто слова. Не бери в голову. – Хельги добродушно хохотнул. – Но ты на его лицо глянь, когда отплывать станем.
Когда Инги всё же ступил на дерево сходней, когда шагнул на палубу корабля, словно лопнула невидимая нить и душу, невесомей паутинки, понёс новый ветер. Стала она легкой и сильной, и будто вместо крови потекла в жилах старая, крепкая брага, ударила в голову. Люди смотрели на него в ужасе и недоумении, а он рассмеялся, раскинув руки, будто хотел обнять море и небо, и вдруг запел – старую, полупонятную песню на почти забытом языке, задорную, весёлую до заразы, и один за другим люди подхватили её разудалые, бесшабашные слова, сами собой ложившиеся на язык.
– Тьфу ты! – Хельги сплюнул трижды, сложив пальцы щепотью.
И неожиданно сам подхватил припев.
После, когда Инги допел и замер, глядя на волны, когда полил плотный холодный дождь, песня не ушла совсем, оставила по себе веселость, прибаутки и зубоскальство. Хохотали, хлопали друг дружку по спинам, орали вразнобой.
– Ну что, забоялся колдун? – прогудел Леинуй ехидно.
– Ну, зараза! – ответил хохочущий Хельги. – Может, и вправду нам удачу весёлую наколдует, а?
Но сам Инги уже не смеялся. Снова, как за столом во время йоля, его окатило ледяной пустотой. Словно на собственном пиру погребальном отсмеялся и отпел, простился с жизнью, и теперь настало время мёртвых – серое, тусклое и пустое.
Не зря отплывали так весело – словно весельем приманили удачу. Ветер, принёсший дождь, наполнил паруса, погнал корабль, взбивая пену на волнах, и ещё до заката снова показался берег: неровный, бугристый, чуть подальше – череда округлых гор, поросших лесом. На ночь пристали в укромной бухте. Расставили часовых по окрестным холмам, костры разожгли в лощине, натаскав плавника. Было пустынно и безлюдно, ни следа человека. Но всё равно большая часть осталась на кораблях, спать на палубах под растянутыми кожаными пологами. Наутро разбудило хриплое карканье – прилетела целая стая ворон и, рассевшись по окрестным деревьям, принялась шумно ссориться. Люди чертыхались шёпотом, складывали пальцы горстью. Кто-то принялся швыряться галькой из пращи, но ни разу не попал. Вороны, казалось, вовсе не замечали, что в них летят камни. Потому путники собрались быстро, даже еду готовить никто не захотел. Разом разбежались по кораблям и поскорее отплыли. Вороны воронами, а лапские колдуны знамениты неспроста. Звери им служат и птицы, да и сами они горазды всякими тварями перекидываться. И патьвашка молодой такой мрачный – всё утро ни слова.
Весь день ползли вдоль берега, держа наготове луки и копья. Горы понемногу отдалились, исчезли за редким лесом, спрятались за дождём. Берег тянулся плоский, будто порог, присыпанный песком, рассеченный долинами-корытцами, плоскодонными и крутостенными. Вторую ночь ночевали в болотистом и топком устье одной из речек. Все остались на кораблях, несмотря на тесноту, на берег высадили только сторожей. Те пошли, ворча, – кому хочется торчать под дождём почти на виду? Тут, говорят, волки белые водятся и всякая колдовская тварь навроде оленей с человечьими лицами.
К утру снова прилетела воронья стая, и никто уже не сомневался – скоро быть драке. Плыли до полудня, пока деревья и трава по берегам не сменились дюнами. Бледно-жёлтый песок во все стороны, всхолмья, распадки – будто вскарабкавшиеся на берег волны, отвердевшие в бессилии, но сохранившие зыбкую, текучую суть. Река впадала в море среди множества островов, заросших малинником и кишевших дичью. Утки стаями удирали от кораблей, шлёпали лапами по воде, били крыльями. Огромные лебеди отплывали без видимой спешки, вроде бы почти не шевелясь, но передвигаясь с удивительной быстротой. Мошкарой вились над дюнами чайки – значит, изрядно рыбы тут. Да и вот она – то тут, то там плещет по воде, мошкуя. Благодатные места. Но на берегах никого. Тронулись в путь по реке. Когда закончились дюны и пошёл сосновый лес, высокий и редкий, заметили на левом берегу составленные жерди. Послали пару лодок с вооруженными людьми, но жерди оказались старые, уже тронутые гнилью, а на кострище пробилась трава. И где те жемчужники?
Добрались до порога – могучего, пенного, колотящего о камни плавник. Пристали. Тут же на берегу едва не устроили свару – а кто сюда зазывал, а коего хрена и куда теперь тащиться? Хоть про порог-то знали, но одно дело – знать, а другое – своими глазами увидеть. Порог-то длинный – чуть кончается один перекат, как начинается другой. Такой и за целый день не одолеешь.
Тут оно и случилось. Лодками речными загодя запаслись, лёгкими дощаниками да плетёнками, обтянутыми промасленной кожей. Хотя и рассчитаны они на волоки, но всё же перетянуть их работа немалая. Народ, суетясь, щиты покидал, а кое-кто и брони сбросил. Вокруг – камни да валуны, там и сям торчат каменные лбы в рост человека, ничего за ними не видно. Ивняк густой, а дальше ели друг к дружке жмутся. И волок сам под склоном. Никто и не заметил, как они подобрались.
Сторожевые и не пискнули. Потом нашли – у каждого по стреле в глазу. Те, кто лодки тащил, и не заметили сперва стрел. Вдруг – один, второй, третий носом в мох рухнул. Кинулись прочь, за щитами.
Потому и не перебили всех: стрелявшие не утерпели, кинулись за бегущими. Догнали у берега, взяли в копья. Но тут подоспели те, кто шёл по берегу, поверху, с тюками припасов, и ударили врагам в спины. Недолго дрались – крикнуть трижды не успеешь. Засадники разбежались, оставив мертвыми полдюжины своих. Гнаться за ними не стали – куда там по лесу, а оружие у них лёгкое, броней на плечах не носят. Так и удрали.
Инги тогда не успел пустить в ход свой меч. Молодая ватажка пришла, как раз когда разъяренные вожаки орали друг на дружку, стоя среди побитых. А тех валялось немало. Инги тогда в первый раз увидел настоящее место боя. И было оно обыкновенно, как помойка на заднем дворе. Тут и там кучи тряпья, нога, рука. Застарелая грязь под ногтями скрюченных пальцев, торчащая из-под встопорщенных лохмотьев недоструганная палка. Бурые пятна на мху. Кучи тряпья шевелились, стонали, брызгали рудой жижей, нелепо дергая ногами. Подле бродили уцелевшие. Копались в тряпье, подхватывали, волокли, принимались возиться, заматывать, вытаскивать.
Чужих сразу было видно – из одежды на них только рубахи, из кусков вонючей кожи шитые, кривые и нескладные. Кто в опорках из коры, кто в сапогах кожаных. Один вовсе босой. Мелкорослые, простоволосые, скуластые, глаза то серые, то мутной синевы. Бедные не все – попался один зажиточный по виду, чернявый, и не в коже, а в рубахе холщовой и портах, и сапоги на нём складные, искусно сшитые. И с мечом. Остальные с копьями все, и копья-то – смех один, железо кривое на палки примотано, а то и вовсе кость. Но достали те острия многих. Семерых сразу насмерть, четверо кровью давятся, ещё дюжина уже не бойцы, посеченные да поколотые, им сейчас только отлёживаться. Несчастливо начался поход. Со злобы схватили чужого, который шевелился ещё, кровью истекал. На дроты вздели и давай сечь в злобе. Он только завизжал тоненько, и дух вон, а его ещё и топтать взялись, ножами тыкать. Тут ещё один зашевелился. Босоногий, совсем молодой еще парнишка. Тут же и к нему кинулись, матерятся, слюна брызжет.
Инги шагнул наперерез, вытянул меч. Сказал негромко:
– Он мой.
– Ты его рубал, что ли? С чего он твой-то? А ну, отойди! – выкрикнул первый, красномордый и растрепанный, с красным пятном во весь рукав.
– Он скажет, куда нам идти, – сказал Инги.
– Да я тебя сейчас вместе с ним порешу, погань длинная, родича своего выгораживаешь!
– Эй, чего вызверился!? – заорал Хельги. – Дурь в голове заиграла? Так я сейчас помогу развеять! Дело колдун говорит, "языка" нам надо. А что про месть, так, думаешь, колдун ему легче смерть припас, чем ты с твоим ножом? Тьфу, дурень! Чтоб тебя самого колдун так выгораживал!
– Тьфу, тьфу, сгинь, – забормотал красномордый, отпрянув.