6
На втором курсе учиться стало труднее. Появились новые предметы: теория корабля, вооружение ВМФ, радиотехника. Теперь и вовсе не оставалось свободного времени. Начальник факультета предложил освободить меня от изучения немецких уставов и наставлений с группой командиров. Я поблагодарил и отказался.
Мне нравился немецкий язык. Несмотря на отвращение к тому, что сейчас говорили и писали в Германии на этом языке. Несмотря на могилу брата Коли среди камней и песка. Я любил этот язык: на нем говорила Анни. Я помнил о ней всегда. Случилось так, что этой осенью нам не удалось повидаться. Я написал ей почему, конечно, не называя страны, где погиб Николай. Она поняла, прислала мне очень хорошее письмо. Там ничего не говорилось прямо о любви, да и вообще я никогда не слышал этого слова от Анни. Но такое письмо может написать только та, которая любит.
Анни сообщала, что переезжает в Москву. Навсегда, вернее, до того времени, когда ее родина станет свободной. Дальше следовал намек на то, что она сама надеется участвовать в приближении этого дня. Она, конечно, будет писать мне и из Москвы и горячо верит - так и было написано: "Горячо верю в нашу встречу. Было бы несчастьем потерять тебя из виду".
Вскоре после получения этого письма важная новость облетела все училище: программу перестроили. Теперь мы изучали на втором курсе то, что раньше проходили на третьем и даже на четвертом. Количество учебных часов увеличили, кое-какие предметы подсократили за счет практики. Война! Это первое, что приходило в голову. Почему бы иначе изменять программу?
- Чудаки! - пожимал плечами Голованов. - Газеты надо читать. Гитлер идет напролом. Швыряет страны в свою топку, как куски угля. А мы что - будем смотреть?
С тех пор как я помнил себя, война стояла рядом. Сначала это была прошлая война - гражданская. Она оставила тысячи примет. Старая двуколка во дворе. На таких в гражданскую возили раненых, патроны, продукты. Ветер тихонько посвистывал сквозь дырочки, пробитые "пулями в трубах нашего дома. Во дворах и садах ребята находили то стреляную гильзу, то какой-нибудь странный кусок железа непонятного назначения. Но мы знали, что это за железо. "Я - война!" - безмолвно кричало оно сквозь ржавчину. "Я - война!" - говорили израненные опоры старого моста, уже поросшие водорослями по изломам кирпича и цемента.
Среди голубых весенних луж на косом перекрестке улиц вытянулся к облакам и застыл серыми гранями обелиск. Гранитное дерево без ветвей, с корнями, уходящими в войну. Рядом хлопали форточки, бросая на мокрые тротуары квадратики солнца. Грохотали по булыжнику телеги. Шарманщик вертел ручку, и от грустной польки становилось весело. Женщины несли из магазина сахар, и хлеб, а воробьи отважно прыгали у их ног. Все это обтекало обелиск, не касаясь его. Он жил в другом измерении, в прошлом, а может быть, в будущем. И никто не подходил к нему. Только мы, ребятишки, раскачивались на тяжелых цепях, отгораживающих войну.
С годами все реже стало попадаться ржавое железо войны, но все-таки она была рядом. В редких рассказах отца, в первых книжках, в немых фильмах, где под звуки разбитого пианино мчались тачанки и бесшумно вскидывались разрывы снарядов. Война была уже прошлым, и в то же время незаметно подкатывалась будущая.
В разговорах взрослых о "мирной передышке", в нестрашных плакатных Чемберленах и Муссолини она проступала сквозь сознание, как отражение в воде, когда, склонившись над колодцем, начинаешь видеть там незнакомое лицо и вдруг оборачиваешься, потому что кажется: кто-то тихий и белый поднялся у тебя за спиной.
Много раз она снилась мне. Странные самолеты появляются из облаков. Горит наш сад, а все мы стоим у забора и смотрим, как огоньки пляшут по листьям и стелется у корней бурый дым. А однажды приснилась темнота. На улице светло. Окна открыты, а в комнатах мрак, и вместо знакомых вещей какие-то огромные бочки. Я проснулся, и действительно было темно, потому что еще не рассвело. Из-за реки донесся гулкий бой часов, и сразу стало не страшно.
Война начала восприниматься как нечто реальное только в старших классах, когда заговорили о Гитлере. А вскоре появилась девочка со взрослыми грустными глазами, пришедшая оттуда, где делают войну. И все-таки, несмотря на эту реальность, даже решив стать военным, даже поступив в училище, где все люди и вещи существовали только для обороны нашей страны от врагов и больше ни для чего, я постоянно ощущал преграду" отделяющую от меня войну, как тонкий борт судна отделяет теплую койку от бездонности и черноты моря.
Смерть брата пробила невидимую стенку. Даже не фотография с траурной лентой, а глаза матери, такие знакомые и вдруг незнакомые, резкая черта между бровями, которой не было раньше, - вот здесь начиналась война.
Детское представление о мчащихся тачанках и вскипающих над конскими гривами клинках сменили пеленги, курсовые углы и торпедные треугольники. Опасность я уже знал. Можно сыграть за борт, когда волна перекатывается через полубак, можно перевернуться со шлюпкой. Опасность - это вода. Пока только вода, потому что бои - учебные, а пробоины - воображаемые.
После сдачи зачетов за второй курс мы снова пошли на корабли. Я все время заставлял себя думать: это бой. Но боя не было, а море, все более привычное, вовсе не воспринималось как враг. И можно ли думать о воображаемой войне, когда мне на самом деле доверили штурвал крейсера?
Это было почти невероятно. Рядом стоял опытный рулевой, готовый в любой момент исправить ошибку, но все-таки штурвал в моих руках. И это мои глаза, прикованные к картушке гирокомпаса, должны мгновенно заметить малейшее отклонение от курса. И это моим ушам - только моим! - на всем корабле, на всем Черном море, на всей Земле нужно услышать команду: "Лево - три градуса по компасу! Одерживать! Так держать!"
В те минуты я не помнил ни о чем. Только штурвал, компас и голос: "Право на борт!"
Штурвал через электрический привод мягко передает рулю движение моих рук. И вот уже повернулся огромный корабль. Но для меня повернулась только картушка гирокомпаса.
Передав штурвал другому курсанту, я спустился в кубрик. Давно я не испытывал такой усталости, хотя простоял на вахте не более часа. Вытянувшись на койке и повторяя все команды, которые выполнял в течение этого часа, я подумал, что именно это должен делать рулевой в бою. Но я ведь встречу войну не рулевым, а штурманом. Страшно подумать: от того, насколько быстро я решу задачу, которая в классе кажется такой простой, будет зависеть не только безопасность корабля, а может быть, и выполнение операции, охватывающей тысячи судеб друзей и врагов.
Я поднял голову. В темном иллюминаторе то появлялась, то исчезала литая зеленая волна. На переборке кубрика бородатый адмирал Макаров улыбнулся мне из багетной рамки. Это он сказал: "Помни войну!" Я помнил о ней, чувствовал ее рядом, но ни один человек на свете не узнает, что такое война до того, как она не явится к нему собственной персоной и не опалит ему ресницы.
7
Анни прислала первое письмо из Москвы. Обратный адрес на конверте показался странным: "Воротниковский переулок, 3, Шуцбунд".
Из письма я узнал, что в этом доме поселились австрийские антифашисты, бежавшие со своей родины после ее захвата гитлеровцами. Среди этих шуцбундовцев оказался двоюродный дядя Анни. Он-то и вызвал к себе фрау Розенвальд с дочерью.
Оборвалась последняя линия связи с Южнобугском. Теперь наверняка не попаду туда, не увижу милую мою реку с островами и с гранитными скалами и старую башню на горе среди золотых каштанов. Вот закончится практика, и отправлюсь прямо в Москву, а оттуда в уже знакомый Брест.
Анни Москва очень понравилась. В каждом письме она описывала улицы и площади. Многие места были знакомы мне по фотографиям, а сейчас во всех письмах Анни я находил цветную открытку: площадь Пушкина, Крымский мост, Охотный ряд. Я тоже послал ей несколько открыток с видами Севастополя: Графская пристань, Приморский бульвар, Малахов курган. И вдруг письма от Анни прекратились. Может быть, ей некогда? Я уже знал, что Анни поступила в Институт иностранных языков. Там у нее появились, наверно, новые знакомые, новые интересы.
Два года я не видел Анни, но думал о ней теперь все время. Вот она возвращается из института через парк. Должны же там быть парки! Рядом с ней - студент. Я представлял его почему-то таким, как Бальдур. Студент рассказывает что-то очень умное и интересное. Анни слушает его серьезно, чуть наклонив голову, а потом он целует ее - смело, уверенно. Почему я ни разу не поцеловал Анни? Почему я такой болван?
Ни в марте, ни в апреле, ни в мае я не получил от Анни ни одного письма. Мои письма возвращались с лиловым штампиком: "Адресат выбыл", Значит, Анни уехала куда-то вместе со своей матерью и двоюродным дядей. Но почему не сообщить новый адрес?
Шелагуров заметил мой удрученный вид:
- Ты на себя не похож! Сегодня пойдешь в санчасть.
Врачи не нашли никаких признаков болезни, но Вася Голованов все-таки считал, что я болен.
- Ходишь как мешком ударенный! Что стряслось?
Я рассказал ему. Вася поднял меня на смех;
- И всего делов?! Плюнь ты на эту деваху! Уехала с родными в другой город, а там появился новый парень, не хуже тебя. И я ее даже не виню - живой человек. Что за любовь по переписке? Так только в книжках. Вот пойдем с тобой в увольнение...
Я не дослушал его. Кто может меня понять? Даже отцу нельзя это объяснить. Да ему и не до моих переживаний сейчас!
Отца уже давно не было в Бресте. Он воевал на финском фронте, потом получил назначение на Дальний Восток. По его настоянию мать уехала в Сухуми к своему старшему брату, дяде Мише, которого я не видел ни разу в жизни. Из ее письма я узнал, что она пробудет в Сухуми до тех пор, пока отец не вызовет ее к себе.
Что же мне делать? Сейчас предстоит летняя практика. Потом - отпуск. Навещу мать - и в Москву. Я найду Анни, узнаю, что с ней. Не могла она забыть меня. И мы увидимся непременно, что бы ни случилось.
Перед штурманской практикой мы должны были ознакомиться с новым навигационным оборудованием. Пока что - по инструкции, потому что самого прибора в училище не было. Меня как старшину группы послали в штаб за инструкцией. Старший лейтенант в нарукавниках отметил в списке мою фамилию, потом достал из сейфа тоненькую брошюрку форматом чуть поменьше почтовой открытки и предложил расписаться в книге.
- Напоминаю! - сказал он. - Схемы не копировать, цифровые данные не переписывать. После занятий сдадите инструкцию мне.
Я положил брошюрку в желтый кожаный бумажник, подаренный отцом, и пошел в учебный корпус. По дороге я раза два хлопал себя по заднему карману брюк, чуть оттопыренному бумажником.
Занятия прошли, как обычно. Я читал инструкцию, а капитан 3-го ранга Потапенко чертил на доске схемы. После объяснения он тщательно стер их. Прозвенел звонок.
- Встать! Перерыв!
Я снова спрятал брошюрку в бумажник и попутно пересчитал свои финансы. Шестнадцать рублей! Мне нужно было еще шестьдесят два. И ни копейкой меньше! Завтра - на корабли, а сегодня я должен хоть на полчаса вырваться в город. В магазине Госиздата на Большой Морской я обнаружил великолепный том - "Шедевры живописи". Там были репродукции картин из Дрезденской галереи, о которой с таким восторгом вспоминала Анни. Я представил себе, как, приехав в Москву в конце августа, подарю эту книгу Анни в день ее рождения - 31-го числа. До чего же она обрадуется всем этим Афродитам и Мадоннам! Я уже видел веселый блеск ее глаз, слышал ее смех, чувствовал прикосновение ее пальцев, когда мы вместе будем перелистывать глянцевитые страницы. Мысли о том, что я не найду Анни, не было. Меня тревожило только одно: лишь бы не продали заветную книгу! Продавец обещал задержать ее до конца сегодняшнего дня.
Перед занятиями в штурманском кабинете я отвел в сторону Голованова и выложил без всяких предисловий:
- Срочно нужны шестьдесят два рубля.
Вася бережно приложил ладонь к моему лбу:
- Шестьдесят два градуса выше нуля! Решил корову купить? А может, ты видел в кино, как буржуи купаются в шампанском? Этого тебе захотелось?
Мне очень трудно было объяснить ему, зачем нужна такая дорогая книга. Я и не стал говорить о ней.
- Понимаешь, Вася, я хочу вернуть девушке кусочек родины. Это очень важно для нее...
- И для тебя! - перебил он. - Тратить такие деньги на женщин может только малохольный, но раз надо - значит, надо.
Голованов ничего не делал наполовину. Он вытащил из кармана мятую десятку и вошел в класс, где уже рассаживались за столами, шурша штурманскими картами, курсанты.
- Ребята, у кого есть шайбы? В море покупать нечего, а после практики отдадим. Требуется полсотни.
Уже прозвенел звонок, когда я торопливо засунул в бумажник всех будущих Афродит и Мадонн. Потапенко входил в класс.
- Смирно!
Занятие началось. После составления таблицы циркуляции перешли к определению места корабля. Потапенко приказал включить гирокомпасы. В это самое время Голованову потребовалась резинка, Я полез за ней в карман брюк, где лежал желтый бумажник. Сашка Савицкий - старательный паренек, белобрысый и тихий - побежал выполнять приказание. Он нечаянно толкнул меня, протискиваясь к рубильнику. Резинка упала на пол.
- Ходишь, как во время восьмибалльного шторма! - буркнул Голованов, поднимая резинку.
- Простите, хлопцы, нечаянно! - громко прошептал Савицкий.
- Прекратить разговоры! - приказал Потапенко. - Вы кто? Штурмана или барышни в танцклассе? "Толкнул! Извините!"... Дорохов, дайте истинный курс!
Занятие продолжалось. Тихо гудела аппаратура. Я учел магнитное склонение и назвал истинный курс корабля.
- Ветер срывает пену с гребней, - дал вводную Потапенко, - пена стелется полосами по ветру. Далеко слышен шум прибоя.
Ну и хитрый же этот Потапенко! Я сразу понял, чего он хочет. Не пользуясь вертушкой, определить и учесть при прокладке скорость ветра. Выходило восемь баллов, примерно тридцать три узла, - скорость ветра, а наша, по условию задачи, - тридцать. Детская задачка! Не успел я решить ее, как занятие окончилось.
До закрытия магазина оставалось сорок пять минут. Увольнительную я получил еще утром. Оставалось только забежать в штаб, сдать инструкцию, но, как назло, меня остановил преподаватель тактики. Ему срочно потребовалось перевести полстранички из немецкого "Морского ежегодника". Пока мы разбирали этот текст, пробило половину седьмого. Через полчаса закроется магазин!
От ворот училища до трамвайной линии я добежал за десять минут, прыгнул на ходу в дребезжащий вагончик и с облегчением уселся у окна. Мелочи у меня не оказалось. Сунул руку в задний карман и обмер - бумажника не было!
Инструкция! Меня кинуло в жар. Не может этого быть! Сейчас найду!
Я посмотрел под скамейками, кинулся на площадку. Конечно, здесь его быть не может. Не иначе, бумажник выпал, когда я прыгал в трамвай!
На ближайшей остановке я сошел, двинулся назад вдоль трамвайной колеи, осматривая каждую рытвинку, каждый бугорок. Бумажника не было нигде. Я дошел до ворот училища, потом снова к трамваю. Тщетно! Безуспешно искал я свою пропажу во дворе, на лестнице, спрашивал каждого встречного. Желтого бумажника не видел никто.
За окнами стемнело. Рота пошла на ужин. Есть я не мог. Остался в кубрике. Злополучная инструкция, отпечатанная петитом на желтоватой бумаге, мелькала у меня перед глазами. Может быть, это сон? Бывают же такие мерзкие сны! Вот проснусь - засуну руку в карман... Я старался успокоить себя. Доложу дежурному о пропаже, а бумажник с инструкцией уже у него. Нет, все равно накажут жестоко. Но я был готов снести любую кару, лишь бы снова увидеть эту невзрачную брошюрку.
Курсанты вернулись с ужина.
- Ну как? Купил корову? - спросил Голованов, но тут же понял, что мне не до шуток.
Я рассказал ему и Женьке о своей беде, Голованов долго не мог вымолвить ни слова, потом процедил:
- Дела - дерьмо... И сам ты... Одним словом, иди заявляй! Чуяло мое сердце - эта затея с деньгами не к добру.
- При чем тут деньги! - сказал Женька и вдруг спохватился: - Слушай! Я ж помню твой бумажник - большой, светло-желтый. Да? Точно такой я видел в руках у Сашки Савицкого.
- Не может быть!
- Очень даже может! После занятий захожу в гальюн, а он там стоит около умывальника. Увидел меня, сунул бумажник в карман и начал мыть руки. Старательно так...
- Дела! - сказал Вася. - Ты пока погоди докладывать. Дождемся Савицкого. Он - в увольнении.
Савицкий возвратился из города перед самой вечерней поверкой. После поверки Женька вызвал его на лестничную площадку. Здесь не было ни души, кроме меня и Голованова.