Он, как и мы, знает о том, что "две души живут внутри, и обе не в ладах друг с другом", одна страстно хватается за землю, желая ее обнять, другая стремится к тому, чтобы, как сказал Флобер, "создать музыку, от которой растаяли бы звезды".
Мефистофель, предложивший Фаусту возможность совершить трансценденцию, – это не традиционный дьявол в черном плаще с красной подкладкой, рогами и козлиным копытом. Этот персонаж является в образе, который должен скорее привлечь внимание Фауста – в образе бродячего ученого. Сначала Фауст тоже склонен ассоциировать Мефистофеля с его традиционными профессиональными атрибутами, видя в нем Лиэра, Повелителя Мух, но Мефистофель быстро вносит свои коррективы. Он не просто является противоположностью добра, а "частью силы той, что без числа творит добро, всему желая зла". Он – "части часть, которая была / Когда-то всем и свет произвела. / Свет этот – порожденье тьмы ночной". Таким образом, Мефистофель воплощает архетип, названный Юнгом архетипом Тени.
Тень – это психический материал, вытесненный из сознания из-за того, что он содержит угрозу, боль, стыд или дестабилизирует психику. Тень можно переживать индивидуально и коллективно; в ней заключается широкий спектр энергии очень высокой интенсивности, которая часто действует совершенно автономно от сознания и вносит смятение в сознательную жизнь, но в итоге совершенно необходима для расширения сознания и достижения целостности личности. В западном менталитете Тень слишком часто расщепляется, и с психологической точки зрения мы можем объяснить это тем, что любое расщепление проявляется в аффективном поведении или в проекциях на окружающих. Психологические последствия такого расщепления Юнг исследовал в своей книге "Ответ Иову", а последний незабываемой урок Холокоста постоянно напоминает о том, к чему может привести наш внутренний мрак, если он проецируется на других.
Таким образом, Мефистофель Гете – это образ одной из составляющих целостности. Ее отрицание даже очень эрудированным ученым вызывает у него разрушение бессознательной душевной основы, которую символизирует девица Гретхен.
Когда Мефистофель берет с собой Фауста на шабаш ведьм, старшая ведьма впадает в заблуждение относительно происходящего, которое выходит за рамки даже ее представлений, и называет Фауста "душкой-сатаной". На что Мефистофель отвечает:
Найди другие имена,
А это мне вредит во мненье.
Ведьма:
Что вредного в его значенье?
Мефистофель:
Хоть в мифологию оно
Давным-давно занесено,
Но стало выражать презренье.
Злодеи – разговор иной,
Тех чтут, но плохо с Сатаной.
Это последнее предложение составляет основу современных мифов. Сатана (это имя начинается с заглавной буквы) – это образное представление традиционной иерархии ценностей, присущей мифологии вплоть до эпохи Данте. Но с тех пор данная иерархия ценностей постепенно утрачивала популярность. Сатана как необходимая гипотеза обязательно существует для сохранения необходимого баланса при наличии Абсолютного Добра. Если исчезнет имя соответствующей власти зла, что тогда произойдет с именем благодати? Настойчивое утверждение Мефистофеля, что ушла прежняя власть, стоящая за этими именами, создает условие для современного переживания опустошенности, вакуума, возникшего между двумя мирами, и тоскливого ожидания Боженьки.
С другой стороны (и это является камнем преткновения), злодеи все же остаются. Когда Ханна Арендт прибыла в Иерусалим, чтобы рассказать о бегстве Адольфа Эйхмана и последующем приговоре ему, она едва не стала искать высунувшийся хвост у мужчины, заявившего, что он с улыбкой пошел бы на смерть, зная, что перед этим погибли шесть миллионов евреев. Между тем перед ней стоял лысеющий невзрачный очкарик, который несколько десятилетий незамеченным прожил в Буэнос-Айресе. Эйхман был воплощением современной демифологизации. Поскольку мы, ненавидя дьявола, могли бы демонизировать Гитлера, миллионы обыкновенных людей проецируют на него свою Тень. В свою очередь, он активизирует в них языческую энергию, скрытую под покровом тысячелетней цивилизации.
При описании Эйхмана и принудительного сговора миллионов людей Арендт использовала выражение "банальность зла". Нет никаких дьяволов в плащах с красной подкладкой, а только мудрые граждане, намеревающиеся продолжать свою бессознательную жизнь. При этом мы не изобрели никаких культурных средств воздействия: ни теология, ни наука, ни гуманизм не могут оказывать сопротивление Тени. По словам Георга Штайнера, "мы знаем, что некоторые люди, которые придумали Аушвиц и руководили им, в свое время воспитывались на произведениях Шекспира и Гете, а впоследствии продолжали их читать".
Напоминание Ханны Арендт о том, что злодеи остались, что они – это мы, что Тень – это наша собственная Тень, Мефистофель Гете предвосхитил настолько, насколько эта мысль отвергается многими нашими современниками. Чтобы создать мрак, совсем не нужно рогатое существо: значительную его часть мы постоянно носим с собой. При всем благородстве своих страданий Фауст – это человек, который при пробуждении также приносит грусть и гибель. Величайшие достижения современности нивелировались сопутствующей им Тенью. Как однажды заметил Юнг, чем ярче свет, тем мрачнее тень. Говорят, что перед смертью веймарский мудрец Гете, сделавший все, чтобы драматически описать Тень, произнес: "Больше света!"
В дополнение к тому, что Гете драматизировал образ Фауста как живое воплощение человеческого вдохновения и стремления объять необъятное, а также как нового человека, занятого поисками света и находящего мрак в той паузе, когда отсутствуют боги, – в дополнение к этим двум составляющим есть третья, которая символизирует современный опыт: Фауст принимает на себя все бремя своего спасения.
Если прежние метафизические силы уже мертвы, а мы идем по жизни, обладая равным количеством тьмы и света, тогда на нас возлагается обязанность более осознанно и ответственно взаимодействовать со вселенной. По мнению Юнга, каждый из нас должен нести ответственность за свою индивидуацию. Индивидуация – это не только внутренний природный импульс, побуждающий человека выполнить свое предназначение. Индивидуация к тому же становится нравственным императивом сознания к единению с различными природными таинствами через особенности отдельной личности.
Вся природа, без исключения: от мошки до жирафа, от моллюсков до млекопитающих – зависит от индивидуального развития. Этого требует таинство, и мы должны взять на себя ответственность за то, чтобы в нашей жизни был смысл (независимо от наличия или отсутствия метафизических гарантий). Нам нужно спросить себя, как это сделал Юнг, есть ли у нас связь с чем-то вневременным и бесконечным или нет. Независимо от ответа, мы уже взяли на себя ответственность за формирование смысла своей жизни. Мы приговорены к свободе, хотя малейшего дуновения экзистенциального страха для многих людей оказывается вполне достаточно, чтобы столкнуть их назад, на те или иные безопасные идеологические небеса.
Фауст Гете сделал отважный шаг в пустоту, лишенную богов.
"Я сын земли. Отрады и кручины
Испытываю я на ней единой.
В тот горький час, когда ее покину,
Мне все равно, хоть не расти трава", –
говорит он Мефистофелю, который пытается ввести его в искушение, намекая на бессмертие. Фауст ставит на кон свою душу. По существу, он держит пари с Мефистофелем, утверждая: глубина страданий человеческой души так велика, что ни чудесного путешествия, ни дворца, полного наслаждений, ни иссушающих соблазнов тела не хватит, чтобы заполнить ее целиком.
И если я предамся лени или сну
Или себя дурачить страсти дам, –
Пускай тогда в разгаре наслаждений
Мне смерть придет!
ибо
Ведь если в росте я остановлюсь,
Чьей жертвой стану, все равно мне.
Вот его героический выбор, который, как раз и был предметом их спора.
Фауст ставит на кон глубину и силу своей души, берет на себя ответственность за ее спасение и недвусмысленно утверждает, что именно странствие души, а вовсе не покой придают жизни смысл. Его спасение находится не в какой-то Валгалле и не в проклятии, выраженном в страшной НЕмощи, а в повседневном обостренном ощущении жизни – между мирами, между небом и землей, в конечном счете – между богами.
В итоге мифопоэтическое изображение Фауста Гете, по существу, оказалось началом современной эпохи в силу следующих трех обстоятельств, которые стали основными чертами нашей психологии:
– ненасытная жажда познания всего вокруг, до мельчайших подробностей, с каким бы риском это познание не было связано;
– смещение нравственного бремени с внешней системы ценностей и отказ от опоры на социальные институты;
– возложение беремени ответственности за спасение человека на него самого, то есть индивидуация.
Мы больше не можем разделять восторженный оптимизм нашего времени, связанный с тем, что наше фаустианское стремление познать все приведет к золотому веку. Дерево, под которым веймарский мудрец однажды присел, чтобы написать "Фауста", сохранилось и оказалось в самом центре концлагеря Бухенвальд. В своей книге "Прогресс Фауста" Карл Шапиро использует слово "прогресс" в двух его значениях – как последовательность и как достижение. Он прослеживает историю развития образа Фауста и цитирует его самое последнее высказывание:
Пять лет, забытый и друзьями, и врагами,
Скрывался он, а на шестой, в конце войны, возник,
В американской пустыне, в самой сердцевине,
Где за спиной его поднялся гриб атомного взрыва.
Мы будем исследовать все закоулки, начиная с мельчайших атомов и генов и заканчивая космическими высотами, но больше не можем наивно приписывать власть одним богам, не возлагая на себя бремя ответственности. Подобно Фаэтону из греческого мифа, мы несемся в солнечной колеснице, но при этом не обладаем метафизическим мировоззрением, чтобы определить, где находимся. По словам Уоллиса Стивенса, "мы беспризорны, свободны… обречены".
Так, в одиночестве мы проходим через великое испытание. Фауст говорит Мефистофелю: если моя душа с легкостью отворачивается от тяжелого испытания, значит, я уже мертв и навсегда твой. Тогда Фауст оказывается в центре парадокса, описанного Ницше, утверждавшего, что мы – это одновременно пропасть и натянутый над ней канат. Мы представляем собой разверстую пустоту, которую необходимо наполнить мужеством, чтобы сделать выбор, и вместе с тем мы – тонкая нить, натянутая над ужасной бездной.
Таким образом, Фауст – это наш первый современник, жаждущий выйти за границы познания, который в конце концов становится "фаустианцем". Оставаясь свободным от метафизической опоры и метафизических ограничений, он принимает на себя ответственность за смысл своей жизни. Его пример, его достоинство и страдания и его дилемма одновременно являются и нашими; они требуют нашего ответа. Гете интуитивно чувствовал и гениально описал отмирание старых мифов и обязанность современников жить более осознанно в великой временной пропасти.
ЧЕЛОВЕК ИЗ ПОДПОЛЬЯ
В 1851 году недалеко от Лондона состоялась первая международная выставка торговли и культуры; она открылась в помещении из стали и стекла и называлась "Хрустальный Дворец". Все народы мира собрали здесь всю свою новейшую технику, все свои самые новые товары, а также всю свою гордость за то, что они заставили природу подчиниться их воле.
Эта выставка демонстрировала культ прогресса и оптимистическую доктрину повышения благосостояния людей, основанную а том, что вместе с прометеевой властью образования, технологии и материального благополучия приходит новая эра, когда уже не будет тех бед и несчастий, которые существовали в древности и были связаны с болезнями, бедностью, войнами, эксплуатацией человека человеком. По существу, это был энергетический разряд незрелого Эго, связанного с фаустианским комплексом.
Шестьдесят пять лет спустя 60000 молодых британских мужчин были убиты в первые сутки сражения на Сомме. Восемьдесят девять лет спустя Люфтваффе использовали Хрустальный Дворец для уточнения цели во время бомбежек Лондона в начале Второй мировой войны. Девяносто четыре года спустя силы союзников вошли в Бабий Яр, Берген-Бельсен, Маутхаузен, Ораниен-бург, Дахау, Собибор, Заксенхаузен, Треблинку, Терезиенштадт, Равенсбрюк и Аушвиц. Было сделано слишком много для улучшения мира.
Сегодня лишь немногие недовольны благами современной цивилизации, однако головокружительный оптимизм наших великих предков значительно истощился при восхвалении сетей железных дорог и академгородков, расположенных в окрестностях больших городов, и широких автострад, стремящихся вдаль. Один человек, который должен был казаться безумным своим современникам, предвидел такое будущее, потому что умел заглянуть в самую глубину человеческой души. То, что он видел, было слишком неприятно для них, чтобы признать правду, но история заставила нас обратить внимание на то, о чем он говорил, и согласиться с ним. Звали этого человека Федор Достоевский.
В "Записках из подполья", написанных в 1864 году, Достоевский описал Хрустальный Дворец, которым так восхищались его современники, и пришел к такому выводу:
"Но до того человек пристрастен к системе и к отвлеченному выводу, что готов умышленно исказить правду, готов видом не видать и слыхом не слыхать, только чтобы оправдать свою логику… И что такое смягчает в нас цивилизация? Цивилизация вырабатывает в человеке только многосторонность ощущений и… решительно ничего больше. А через развитие этой многосторонности человек еще, пожалуй, дойдет до того, что отыщет в крови наслаждение".
Вероятно, автопортрет Достоевского был первым подлинным психологическим портретом человечества. Это вовсе не значит, что в других литературных и религиозных текстах нельзя найти глубинные психологические инсайты, однако ни в одной книге нельзя обнаружить психологический портрет, больше обращенный в будущее, чем в "Записках из подполья". Следует помнить, что Достоевский писал до Фрейда и до открытия глубинной психологии. Первой значительной книгой Фрейда был труд "Исследования истерии", опубликованный в 1895 году, а также "Интерпретация сновидений", вышедшая в начале XX века.
По существу, одним из последствий разрушения традиционного мифа, которое мы видели, было смещение главной парадигмы. Со времен Фауста появилась необходимость создавать и описывать человека в его социальной среде, а не в теологическом контексте. Эпоха Софокла и эпоха Данте считались sub specie eternitatus (вечностью). Но Эпоха Страха (как однажды было написано на обложке журнала "Time") чаще всего определялась классом, нацией, социально-половой ролью людей, их экономическим статусом и неврозом. Фактически все дисциплины, которые мы называем социальными науками: экономика, политология, социология, градостроительство, антропология и психология, – появились в XIX веке вследствие этого фундаментального смещения парадигмы. Юнг однажды отметил, что психология – это новейшая из так называемых наук, так как возникающие благодаря ей инсайты заключены в великих мифах и религиях.
Фрейд заметил, что человечество трижды фундаментально переосмыслило строение космоса, трижды развенчало инфляцию Эго. Это труды Коперника, из которых мы узнали, что не являемся центром вселенной, как считал Птолемей; это учение Дарвина, из которого мы узнали, что раньше мы были животными и, возможно, еще не достигли вершины эволюции; и глубинная психология, основа которой заключается в неявном утверждении, что большую часть времени мы, обладатели совершенного сознания, находимся под влиянием неподконтрольных нам влечений.
Человек из подполья Достоевского – это метафора жизни, протекающей под сознанием, это жизнь, которая бурлит и разрушает хорошо скроенные логические планы улучшения благосостояния и самовосхваления. Его портрет человечества часто несовместим с сознанием, самооценкой и инфляцией Эго, но при этом он бесспорно честный, точный и неоспоримый.
В "Записках из подполья" скрыты четыре психологических инсайта, которые, с моей точки зрения, чрезвычайно актуальны для современности: наш внутренний нарциссизм, наше стремление к хаосу и саморазрушению, наша извращенность и наше навязчивое стремление к самоутверждению.
Ни один труд западного мыслителя не начинается с таких услаждающих слух слов, как "Записки из подполья":
"Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек. Я думаю, что у меня болит печень. Впрочем, я ни шиша не смыслю в своей болезни и не знаю наверное, что у меня болит… А впрочем, о чем может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием? Ответ: о себе. Ну, я так и буду говорить о себе".