Эффект настолько всамделишный, что, увидев такое утром в первый раз, мы все втроем ― и Перевалов, и Стас, и я, умом понимая, что никаких озер здесь быть не должно, все же почти всерьез решили, что перед нами впереди какое‑то водохранилище, о котором мы не знаем, и возбужденно принялись высматривать, что к чему, когда Перевалов поддал газу. Салаги.
Иллюзии развеялись в тот момент, когда, подъехав к бредущему вдалеке по мелкой воде верблюду, мы увидели, что он стоит на более чем сухой суше и смотрит на нас поверх своей длинной верблюжьей морды ("Вы что, дураки, что ли? Какая здесь вода?.."). После этого Перевалов уже просто газовал куда глаза глядят на страшной скорости, вертя руль вправо–влево, а мы со Стасом улюлюкали в безнадежно–сухопутном экстазе: "Жми, Козлевич! Купаться! Купаться!.."
От этих шалостей мотор перегрелся, мы остановились, так как ездить уже было нельзя, и вот сидим спинами к машине, безрезультатно вжимаясь во все более сужающуюся полоску тени, безжалостно уползающую вниз, под брюхо нашего многострадального авто.
Смерть от жажды нам не грозит: у нас огромная молочная фляга с теплой, пахнущей резиновой прокладкой водой. Периодически кто‑то из нас встает, щедро зачерпывает теплую воду кружкой с отколотой эмалью и гулко пьет. Потом садится назад, тщательно стараясь угнездиться в приходящийся на него куцый кусочек тени.
Сидим и, морщась от жара, как в бане, осматриваем прокаленную округу. От бинокля толку мало, потому что уже в трехстах метрах со всех сторон начинаются "озера" ― миражи, все дрожит и ничего не разглядеть.
Жарко, поэтому разговаривать лень. Вдруг Перевалов нарушает тишину, выдавливая из себя необычную фразу: "Кто это там рыженький пылит?"
Мы присматриваемся и видим, что недалеко от нас по земле перебегает хохлатый жаворонок, а в тридцати метрах сзади от него, пронюхивая землю раздвоённым языком, энергичным голодным шагом, поднимая за собой когтистыми лапами фонтанчики пыли, двигается варан. Наблюдаемое не лезет ни в какие традиционные экологические ворота: в такую жару все рептилии должны сидеть в норах или на кустах не шевелясь.
Надо отдать должное нашему энтузиазму: мы подскакиваем и все вместе несемся к этому варану, а уже на бегу Стас замечает недалеко от него второго и поворачивает по направлению к нему.
Потом мы по очереди фотографировались с двумя этими варанами, беззлобно, но неизбежно уничижительно держа их на весу за жесткие хвосты. Пекло, а мужикам пришлось еще и штаны надевать, чтобы не увековечиваться для потомков в плавках и в семейных трусах (я не раздеваюсь ― сразу обгораю). Варанов отпустили где поймали; сами просидели на месте до вечера и двинулись дальше лишь ближе к сумеркам".
ОБЪЕКТИВ
…среди живых существ самыми разумными Аллах сотворил людей. Ведь только человек обладает способностью укрощать пери и дивов…
(Хорасанская сказка)
"3 июня. Здорово, Маркыч! Как там сам?
Ты знаешь, каждый день, когда я в поле один и не отвлекаюсь на разговоры со спутниками, обычно уже после работы, во время пешего перехода по дороге домой, у меня вдруг наступает такой момент, когда внимание смешается от птиц и вообще от наблюдаемого вокруг (хоть и продолжаю по пути наговаривать рутинные наблюдения) на иное, находящееся в другом измерении.
Словно проворачивается кольцо фокусировки какого‑то невидимого внутреннего объектива, размывая один пласт восприятия, продолжающего существовать как бы по инерции, и делая резким другой. Когда центральное место в голове постепенно занимает возникающее ниоткуда труднопередаваемое ощущение мыслей и чувств ни о чем конкретно, но обо всем сразу. И когда в толще этого всего без труда наводишь резкость на что угодно. Знакомо тебе это?
Вроде и не думаешь, концентрируясь, ни о ком в отдельности, но при этом видишь мысленно сразу все любимые лица…
Не вспоминаешь прошлое, но чувствуешь своими давнишними, еще детскими фибрами былую заботу родителей о себе маленьком, вспоминая их в своем детстве, бывших тогда лишь чуть старше, чем сам сейчас…
Не скучаешь по женщине, но ощущаешь, с мурашками по коже, обволакивающий и удушающий восторг прикосновения тела к телу, проникновения ладони в ладонь…
Не обдумываешь текст, но при этом непроизвольно перебираешь слова, которые потом напишешь…
Не мучаешься былыми ошибками, но вновь испрашиваешь извинения у тех, кого когда‑то обидел, или удивляешься своей былой глупости…
Или вдруг выхватывает память из прошлого какой‑то эпизод, что‑то, казавшееся раньше незначительным, второстепенным, лишь мелькнувшим незаметно, и превращает его в очень важное, поражающее многоцветием и значимостью…
И все это в ритме шагов ("клик–клик" ― шагомер); и на фоне яркого солнца сверху; зеленой весенней травы под ногами; привычных позывов хохлатых жаворонков из‑за холма; запаха полыни; и непроизвольно звучащей изнутри, снова и снова, совершенно нестроевой мелодии: "…цвет небесный ― синий цвет ― полюбил я с малых лет… ― с детства он мне означал ― синеву иных начал… ― и теперь ― когда достиг ― я вершины дней своих ― в жертву остальным цветам ― голубого не отдам…"
23
…чужестранцев следует встречать добром и лаской, ибо они понесут добрую молву о вас из страны в страну и… прославят ваше благородство и могущество.
(Хорасанская сказка)
Начав работать в Кара–Кале в 1978 году, еще до создания там заповедника и появления многочисленного пришлого экспедиционного люда, я конечно же привлекал внимание пограничников и местного населения. Сами посудите: поблизости от границы сидит в пустыне на раскладном рыболовном стульчике белый человек в черных очках, обвешанный аппаратурой, пялится в бинокль на пустое место (жаворонков никому не видно) и при этом постоянно говорит что‑то в микрофон себе под нос… Картина эта, по–видимому, в достаточной мере соответствовала общепринятым представлениям о вражеских происках.
ДОБРОВОЛЬЦЫ
Косясь… на ружья, белуджи вложили в ножны свои кривые сабли, загасили фитили и объяснили, что им отдан Гулям–Рассуль–ханом приказ уничтожить нас, но что они предпочитают оставаться в хороших отношениях с русскими ляшкерами…
(Н. А. Зарудный, 1916)
"1 февраля. Андрюня, здравия желаю!
…Бравые молодые туркменские мужики, все поголовно являющиеся добровольными помощниками пограничников, замечая меня из проходящих машин, порой тормозят и выходят со строгими лицами и с монтировками в руках самостоятельно убедиться, что целостности государственных границ ничего не угрожает, и навести порядок, если это потребуется.
Подходя ближе и замечая лежащее у моих ног ружье, они останавливаются в десяти шагах, продолжая задавать мне во–просы с подчеркнутой строгостью, но уже не выставляя напоказ становящиеся неуместными монтировки и разводные ключи; вроде просто так, для себя, в руках их вертят…
Так что ты, Военный, ни в штабе, ни в карауле автомат из рук не выпускай! Воин должен быть с ружьем! Это делу способствует…
Шучу. Чаче, Ленке и Эммочке привет".
ЧУРЕК
― Ты кто такой? ― спросила она меня.
― Странник, ищущий приюта, ― отвечал я.
Старушка проводила меня в дом и, сказав:
― Располагайся здесь, ― удалилась…
(Хорасанская сказка)
Со временем ко мне присмотрелись и попривыкли. Все реже проявлялась настороженность, все чаще звучало уже знакомое, с акцентом "Драствуй!". Когда порой я отправлялся к горам, подъезжая на грузовике с рабочими ВИРа до Игдеджика ― садового питомника у подножия Сюнт–Хасардагской гряды, каждая такая поездка превращалась в интереснейшее наблюдение за веселыми и доброжелательными людьми.
Я не понимал ни слова из того, что порой с тактично сдерживаемыми улыбками говорилось обо мне и о моей необычной одежде, но с какой искренней теплотой звучало от пожилых женщин, двигающихся на скамейке в кузове, чтобы освободить мне тесное местечко: "Садись, сыну".
Залезание ханумок на грузовик всегда оказывалось целым представлением с подбиранием многочисленных юбок, кряхтящим сетованием на возраст, собственную неповоротливость и необоснованную высоту кузова, шутливыми отбиваниями узелками с едой от мужских подсаживающих рук и не утихающими на протяжении всей дороги шутками, сопровождающимися редким по искренности и доброжелательности смехом.
Подкалывающий товарища остряк, сказав что‑нибудь, вызывающее общий смех, подставлял открытую вверх ладонь, по которой подкалываемый, смеясь, дружески хлопал сверху своей рукой. Такой шлепок открытых ладоней подтверждал дружественность шуток, доверие и незатаивание зла или обид.
Наблюдая все это, я раз за разом поражался тому, как эти люди умеют отрешиться от забот, отдаваясь радости текущего момента, живя им столь насыщенно и столь самозабвенно.
Но больше всего в происходящем, как и вообще во всех моих наблюдениях за туркменами, меня поражали лица стариков. И особенно ― лица пожилых женщин.
Много слыша о положении женщин на Востоке, я выискивал на них выражение забитости и угнетенности, но никак не находил. На смуглых морщинистых ликах, поражающих сдержанной и элегантной красотой, отчетливо угадывались достоинство, всепрощение и ненавязчивая готовность приютить любого неприкаянного, вне зависимости от его возраста, языка или веры. Может быть, я идеализирую. Но я честно не могу представить, чтобы туркменские женщины, подобно некоторым иным мусульманкам, забивали камнями иноверцев…
Когда я только начал работать в Туркмении, Игорь и Наташа, прожившие в Туркмении много лет, наставляя меня на путь истинный в этой новой для меня мусульманской культуре, среди прочего особо отметили: "Обрати самое пристальное внимание на лица туркменских старух ― это что‑то потрясающее". Так оно и оказалось. Лица пожилых туркменок буквально завораживали своим изнутри исходящим сиянием. Почему именно туркменские лица в большей степени, чем, например, русские? Не знаю.
Один раз в горах, поблизости от иранской границы, я забрел особенно далеко, уже несколько часов подряд сидел на одном месте, пялясь в бинокль на жаворонков, когда вдруг услышал вокруг фырканье ― поднял от бинокля глаза и увидел, что вплотную со мной ― отара овец, которую гнали не чабаны, а всего одна очень пожилая туркменка, идущая вслед за ишаком, нагруженным баулами обычного пастушьего скарба: кошма, закопченный кумган, чтобы вскипятить чай, простая еда. Я поздоровался, она, никак не ответив, прошла дальше, а потом остановила ишака, достала из мешка на его спине чурек, отломила от него солидную горбушку и, вернувшись, молча и безоговорочно вручила ее мне…
Лицо ее при этом оставалось практически безучастным, оно не выражало никаких видимых эмоций, но отчетливо излучало то особое обаяние, о котором я говорю. Это был один из первых незабываемых уроков того, что я впоследствии научился называть изысканным академическим термином "межкультурное общение". Потом я видел отсвет той же ауры на лицах стариков во многих других местах в азиатских странах, на лицах индейцев в Америке, полинезийцев на тихоокеанских островах.
Уже понятно, что это не национальное, нет. Это некое видимое проявление не выставляемой напоказ истинной жизненной мудрости, доступной только возрасту, и, видимо, прежде всего ― женскому возрасту. Лишь недавно, поездив по центральным российским областям и побывав в таких углах, до которых и на гусеничной технике доберешься не всегда, я нашел‑таки подобные лица русских женщин. Но так и не понял пока до конца, почему они попадаются реже и производят меньшее впечатление. Может, неевропейские черты для меня как‑то по–особому выразительны; может, к лицу человека, говорящего на чужом языке, присматриваешься внимательнее; может, сказывается большая погруженность этих культур в себя и отрешенность от конкретных реалий вокруг; может, в этих лицах просто больше внутреннего достоинства, а может, я еще сам не до конца научился видеть все это… Короче, обратите внимание ― поймете, о чем я говорю.
РУССКИЙ ГОСТЬ
Ни человека, ни животное Хатем был не способен обидеть, каждого же чужестранца и бедняка, коий пришелся ему по душе, он приводил в свои покои, потчевал всевозможными яствами и услаждал слух его приятной беседой.
(Хорасанская сказка)
И вот вечером, когда мы уже вошли в дружелюбные сношения с туземцами, мне пришлось прочитать перед обширною аудиториею целую лекцию о моем великом отечестве, о моем великом государе, о русской силе, отваге и справедливости…
(Н. А. Зарудный, 1916)
"16 марта. Привет, Зимин!
Как ты там на африканском солнышке? Мое здешнее, туркменское, постепенно начинает припекать все сильнее.
А как ты там с местными? Как большой белый слон? Часто поешь арию заморского гостя?
Я здесь внимательно наблюдаю российских сограждан, когда общаемся с туркменами. Сам себя в Туркестане постоянно ощущаю в гостях, очень благодарен хозяевам за гостеприимство и непроизвольно впитываю в себя все то, что отличает их от нас, а нас от них. Но многие соотечественники ведут себя совершенно иначе. "Белая кость". Причем как некоторые пришлые новички, с которых взять нечего, так и некоторые россияне–старожилы, осевшие в Туркмении давным- давно; просто диву даешься.
Приезжаем в другой город по делам, останавливаемся на ночлег в доме у туркмена, связанного с моими попутчиками по работе. Я ведь, будучи здесь без своего транспорта, использую любую возможность поехать в новое место с любой подвернувшейся оказией. При этом возникает неразрешимый конфликт: едешь увидеть новое, но сам себе не принадлежишь, не можешь произвольно остановиться, чтобы провести наблюдение или разобраться в мелькнувшем за окном машины эпизоде. Как, знаешь ли, Зарудный в 1882 году ездил по оренбургским степям с объездом медицинского инспектора и сетовал потом: "Я видел дремучие леса, горы, горные ущелья, речки с их водопадами и каменистыми руслами, огромные, чистые, неприветливо–холодные озера, обширные болота… и время не позволяло мне заняться исследованием этих заманчивых дебрей…"
Ну, так вот. Вокруг дикие места, пустыня, на весь город (это если верить карте), который на самом деле в лучшем случае ― поселок, ни одного деревца; живут полностью на привозной воде (и питьевой и технической), за которую, кроме всего, еще и платить надо.
Короче, рассаживаемся на кошме, хозяин с нами, женщины в платках невидимыми тенями появляются и исчезают, накрывая на стол (при этом украдкой, со скрываемыми смеющимися улыбками, поглядывая иногда на нас ―- существ "высшего порядка", с индюшиной важностью рассаживающихся на кошме). Старшие дочери хозяина, помогая матери, проявляют к нам настоящее, без какой‑либо иронии, почтение. Взоры потуплены, но какие глаза!
А одна из них на секунду взглянула прицельно на меня, лишь стрельнула глазами, внимательно так, с настороженным, но, поверь мне, искренним интересом (не каждый день, видать, белые молодцы в доме), я чуть не подпрыгнул! Пытался потом своим внимательным (хе–хе) взглядом ее глаза поймать ― куда там… Чувствует мои глаза боковым зрением и уходит от них, не встречает.
Кстати, в этой же поездке зашли в лабораторию при противочумке, там микробиолог ― туркменка лет тридцати; я, как увидел, речи лишился: эмансипе, европейский стиль, лицо и фигура ― как у западной модели; держится великолепно: просто, со сдержанным достоинством; полный атас. Как она там оказалась? И главное, как она, такая, там живет?! Отвлекаюсь я…
Уселись, садим. Приносят несколько закопченных кумганов (знаешь, может, такой высокий азиатский чайник с изогнутым носиком?). Из них хозяин уже сам, ведя с нами разговор, разливает чай в маленькие заварные чайники, стоящие перед каждым из нас.
Но разливает не сразу. Сначала он несколько раз наливает его в пиалу, потом выливает обратно в кумган. Этот простой, но чем‑то завораживающий процесс называется красивым словом "кайтарма". Кстати, так же называется и то, когда муж и жена вдалеке друг от друга.
В молодой моей семье одна сплошная кайтарма: сразу после свадьбы я уехал на шесть месяцев сюда, а как вернусь, моя половина ― Лиза–Роза–Клава–Клара–Зина (весь мой харам) уплывает на корабле на четыре месяца по Тихому океану… Я ― сухопутная крыса, она ― морской волк; расклад сил в нашей семейной жизни (пусть даже заочной) понятен. Так что ты, Зимин, жену свою в Африке не продавай, не дари, не меняй и не ешь, а цени и береги.
Я сначала думал, что эти переливания просто чтобы чай перемешать и чаинки осадить, а недавно прочитал в солидном труде по чаеведению, что за счет этого происходит много сложных процессов, обеспечивающих правильную заварку и особый вкус: зеленый чай, как и сам Восток, ― "дело тонкое"; это вам, синьор, не молоко из кокоса сосать через соломинку на берегу Мозамбикского пролива…
Сидим. Женщины приносят завернутые в сачак (платок для хлеба) еще горячие чуреки; миску с кусковым сахаром (к чаю вприкуску). Свежеиспеченный чурек ― это произведение искусства. Он такой мягкий, круглый, золотистый, с такими переливами на поджаренной корочке… Выглядит как маленькое солнце. Будь у меня возможность его в таком виде засушить, повесил бы на стенку. А уж про вкусноту и не говорю; не передать. Чурек, кстати, нельзя резать, его можно только ломать. И еще его нельзя переворачивать: неуважение ― Аллах накажет.
Потом ставят несколько больших мисок с простоквашей из козьего молока, которую все едят расписными деревянными ложками (я молочными продуктами не увлекаюсь, считаю, что уже вышел из сосункового возраста, а вот повсеместная популярность этих ложек духарит меня неимоверно: воистину социалистическая интеграция между братскими народами).
Один из русских гостей, видя, что я не ем простоквашу, а налегаю на чурек, поучает меня, что это я зря, потому что "надо запустить пищеварение".
После такой фразы я уже даже подумать о простокваше не могу. После такой фразы, высказанной за праздничным столом, я могу лишь отойти куда‑нибудь в сторонку и сдать там, в конвульсивных корчах, желудочный сок или сделать еще что‑нибудь столь же физиологическое. А сам разговорчивый гость воодушевленно зачерпывает ложкой, раз за разом с прихлебом запуская себе, видимо никак не запускающееся, пищеварение.
Появляется главное предварительное блюдо ― густой суп из баранины с овощами ― шурпа. Подают ее в нескольких больших мисках, по одной на двоих или на троих. Я не могу оторваться от потрясающего чурека с хрустящей корочкой, но вид нежной постной баранины в шурпе буквально дурманит, мы все с энтузиазмом беремся за ложки. Пустеющие миски исчезают, убираемые всевидящими незаметными хозяйками, и сразу возвращаются назад, вновь наполненные горячей шурпой.
Веяние нового времени ― по случаю нашего приезда раскупоривается водка и разливается по граненым стопкам (слава Богу, потому что это мучение водку из пиалушек пить, особенно в жару).