Вообще‑то традиции алкоголь не приветствуют. Молодые ребята–туркмены раньше никогда водку до возвращения из армии не пробовали, а сами аксакалы, усаживаясь по поводу чего‑либо юбилейного, нередко разливали коньяк по чайникам и пили его под видом чая (дабы Аллаха не гневить). Сейчас все упрощается.
Прозвучали первые тосты, ложки стучат по мискам уже не с такой частотой, как вначале, народ утолил голод; я так просто наелся. Но вся эта вкуснятина ― лишь прелюдия к главному блюду, настоящему гвоздю программы.
Три женщины вносят и ставят в центре кошмы огромный таган. Начало весны, идет окот, забой каракулевых ягнят, нам подают одно из самых удивительных блюд, которые я когда- либо пробовал, ― плов из новорожденной парной баранины (не читай этого вслух вегетарианцам и защитникам животных). Мясо нежно белеет среди золотистого риса; каждая рисинка отдельно и словно янтарная, словно светится изнутри… В моем понимании такой плов ― это Плов ― абсолютный символ явления как такового.
Но такой плов есть сразу нельзя, это неуважение к деликатесу; просто сожрешь с голодухи, и все. Его надо есть, когда голода как такового уже не чувствуешь. Только так ты можешь в полной мере оценить уникальный вкус этого кушанья (но уж и неизбежно обожрешься, как удав). Когда я пробую его, мгновенно становится понятно, что за этим блюдом, процессом его приготовления и всей традицией застолья стоит целая культура, несомненно разбирающаяся в яствах, но и знающая цену каждому куску.
И вот сидим, вкушаем эти обалденные плоды туркменской земли и туркменского гостеприимства, а гости–россияне ведут себя очень по–разному. Немало таких, кто воспринимает все это как должное, а порой еще и нахраписто, с байскими замашками, требует: "Давай, давай!"
Откуда такое? Для меня очевидно, что это глубинные скрытые комплексы проявляются, внутренняя убогость и ущемленность прут наружу. Недополучил этот человек сам уважения, или унижали его самого, или что‑то не сложилось, вот он и играет в "большого белого брата".
Смотрю на такого, надо бы пожалеть, но не получается. Ах ты, думаю, дубина, мозгов в твоей русой голове ― кот наплакал, характера ― никакого, а туда же, косишь под "белую бестию". Мало того, что русских дискредитируешь, не понимаешь, что из‑за таких, как ты, русакам в Азии глотки резали и будут резать дедовыми ножами. Туркмены уж до чего безобидный и миролюбивый народ, но уж если таких до предела поджать, то уж тогда держись: "бас–халас"… У меня никогда с местными проблем не было. С азербайджанцами было, в Дагестане, сам помнишь, чего натерпелись до того, как я с Мухаммедом–Слоном побратался, а здесь ― никогда.
Ладно. Приедешь ― возьму тебя с собой в Кара–Калу. Хотя такого плова не обещаю. Такой плов лишь для настоящих башлыков ("Ты понымаэшь, да?"). А ты кто? Чегалар, салага. Иностранный специалист.
А потому давай там, в своей Африке, поскромнее, не забывай, что "мы, пацаки, должны цаки носить"… Сей "разумное, доброе, вечное" в духе пролетарского интернационализма и не унижай снисходительным отношением братьев по разуму, а то сделают из тебя ритуальную мумию…
Будь здоров".
РАЗГОВОР
Поведай мне свои печали, авось я сумею тебе помочь!
(Хорасанская сказка)
"20 марта…. Молодой парень, верхом на ишаке пасущий отару овец, заметил меня, сидящего на голом холме, отъехал от своей отары, приблизился ко мне вплотную и долго стоял в двух метрах от меня, рассматривая и не говоря ни слова.
В этот раз я не стал заводить разговор, предоставив ему инициативу. Минут через пять мне стало совсем уж невмоготу, я почти решил дружески начать разговор, но потом приструнил сам себя: "Не суетись! На Востоке ты или не на Востоке?.." Прошло еще минут пять; парень молчал, ишак громко вздыхал и пофыркивал. По прошествии следующих десяти минут парнище, так ничего мне и не сказав, зычно гикнул, поддал ишаку под бока каблуками, пыля спустился вниз по склону, распугав мне всех жаворонков, и поехал назад к своим баранам. Мы общались с ним таким образом двадцать шесть минут (у меня все записано в дневнике при хронометраже наблюдений за птицами)".
"9 апреля…. Иду по дороге между руслом Сумбара и высоченными обрывами его правого берега. Далеко за поворотом слышу громкие раскатистые крики на туркменском языке, в отдельные моменты отражающиеся от скал звонким эхом. Звучат буднично, что странно для столь громкого их выкрикивания ("Дети гор, всякое возможно…").
Сворачиваю вместе с дорогой и вижу, что рядом с руслом реки, на участке с посадками фаната, стоит молодой туркмен с лопатой в руках и смотрит куда‑то вверх. Там, на кромке скального обрыва, стоит еле видимая отсюда женщина в ярком национальном платье. И вот они разговаривают.
Между ними, без преувеличения, метров четыреста; будь они на одном уровне ― как ни кричи, не услышать; а здесь, за счет того, что ущелье, как‑то умудряются. Когда один из них выкрикивает до конца свою фразу, другой пару секунд ждет (это пока звук до него идет), а уже потом кричит в ответ сам. Эта двухсекундная задержка в ответе выглядит до смешного так же, как и в общении собеседников при проведении телемостов Москва ― Вашингтон.
И все это с такой приподнятой будничной раскованностью и с удовольствием от разговора, что сразу видно: встретились люди случайно и обсуждают текущие дела; и чувствуется: они у себя дома. Заглядение".
ДРУЖБА С ПЕТЛЕЙ НА ШЕЕ
…моя приязнь к тебе столь велика, что я не хотел бы расставаться с тобой надолго…
(Хорасанская сказка)
"23 марта. Привет, Жиртрест!
…Второй раз за три дня вижу в холмах урочища Джанкатуран туркмена лет сорока с алабаем на веревке. Веревка эта простой петлей завязана намертво на собачьей шее. Сам мужик явно странный, ходит по холмам без видимой цели, таскает собаку за собой, постоянно с ней о чем‑то разговаривает: бубнит что‑то, глядя под ноги.
Периодически он дергает конец веревки, намотанный на руку, с каким‑то внешне не мотивированным, механическим остервенением. Будто идет, думает о своем, но должен выполнять опостылевшую обязанность ― дергать веревку, мучая собаку.
Алабай при этом каждый раз затравленно приседает на задние лапы; потом встает и плетется за своим мучителем; оба бредут по холмам куда‑то дальше.
Первое приходящее мне на ум объяснение наблюдаемому: он, наверное, держит этого несчастного пса специально для того, чтобы над ним издеваться. Я уже видел такое. Во Владимирской области, в деревне Островищи (название какое, а?),
лето, мне тринадцать лет. Я "дружу" с соседом Виктором (ему лет двадцать пять), который ходит со мной ловить рыбу, поет задушевные блатные песни под гитару (играя их "восьмеркой"), а в сарае без окон уже год держит щенка, которого зовут Пушкин и который ни разу не видел дневного света.
Иногда Пушкин страшно выл взаперти, за что ему доставались жестокие побои хозяина. Плюс к этому, Виктор избивал его каждый раз, когда напивался. В этом, видимо, и была разгадка: ему нужен был объект издевательств после попоек. Никакие убеждения на Виктора не действовали. Когда я заговаривал с ним про несчастного пса, его взгляд становился стальным, лицо приобретало наполеоновские черты, и он ледяным голосом отвечал: "Мой кобель. Что хочу, то и делаю!"
Присматриваюсь в бинокль к медленно бредущим в холмах фигурам человека в рваном ватнике и белой собаки внимательнее и вижу, что туркмен этот, продолжая разговаривать с кобелем, иногда нагибается к нему вынуть колючку из шкуры, иногда поправляет поудобнее веревочную петлю на шее (барбос в такие моменты смотрит на него без тени испуга или забитости). А между тем продолжает периодически, явно вне контекста их общения, все так же дергать пеньковую веревку.
А может, он искренне любит этого пса, но просто не знает, что с собакой можно общаться не унижая ее? Похоже, что он и расстаться с алабаем не может, и не мучить его тоже не может…
Чем не модель человеческих отношений для многих случаев?"
"ПОЗОЛОЧЕННОЕ БРЮХО"
Пустынно, тихо, неприветливо и тоскливо вокруг…
(Н. А. Зарудный, 1901)
― Ведь этот несчастный, ― сказала она, ― по, происхождению выше нас: он принадлежит к человеческому роду.
(Хорасанская сказка)
"20 мая. В низовьях Чандыра съезжаем с дороги на обочину. Перевалов тормозит и выключает мотор. Пыль из‑под колес по инерции прокатывается клубами немного вперед и на–чинает медленно оседать, сопротивляясь поднимающемуся вверх от земли прокаленному воздуху. В неподвижной тишине, без обычного при езде перемешивающего все встречного горячего ветра, возникает ощущение, что на фоне просто жары отдельно чувствуется жар из‑под капота. Мы выходим из машины в надежде, что в домике у дороги кто‑нибудь есть: надо уточнить маршрут на развилке.
Вокруг лишь голые холмы с потравленной скотом полынью, даже около дома нет ни одного дерева; как‑то уж очень все не обжито. И, словно дополняя убогость запустения, на пустыре недалеко от дома в терпеливом похоронном ожидании сидят два стервятника: наверное, прилетели на знакомое место, где нередко достаются трупы подохших овец, но сейчас и этого нет.
Стас, щурясь от солнца и жары, отстает покурить, а мы с Переваловым подходим к открытой двери, занавешенной рваной тюлевой шторой; я стучу костяшкой пальца в дверной косяк.
― Заходи. ― Голос с туркменским акцентом раздается из полностью затененной комнаты с занавешенными изнутри окнами.
Входим внутрь, в первый момент ничего не видно, а привыкнув к темноте после яркого солнца, видим молодого туркмена в национальных штанах с широченной мотней и в расстегнутой рубахе с влажными пятнами от пота. Мужчина сидит на затертом ковре рядом со спящим ребенком.
Это мальчик лет четырех, он спит на простынке, постеленной поверх ковра, абсолютно голышом, вытянувшись не просто во весь рост, а сведя руки за головой, словно ныряя из удручающе–жаркой действительности в свой, наверняка сказочно–прохладный, детский сон. Так и кажется, что это для того, чтобы раскрыться совсем полностью, чтобы даже части тела не соприкасались друг с другом в этом пекле. Отец закрывает мальчику наготу, накидывая ему на чресла лежащий рядом выцветший платок. Жара в комнате такая, что находиться там, даже зайдя на минуту, очень трудно.
Место не просто бедное, дальше некуда ― неухоженный одинокий домишко на отшибе, сторожка–времянка у перекрестка двух дорог рядом с ржавой трансформаторной будкой, питающей насос на артезианской скважине (поить скот). Постоянного жилья нет на многие километры вокруг.
Мужчина занят делом, требующим от него постоянного участия: он сложенной газетой, не останавливаясь, машет над сыном, отгоняя от него полчища жирных мух и создавая хоть какое‑то движение прокаленного воздуха над распластанным под тягостным пеклом детским телом.
Такого я ни разу не видел: темнота, зной, десятки мух вьются над ребенком, нагло облетают машущую газету, садятся мальчику на тело, на лицо, на приоткрытые губы, даже не думая вылетать на свет дверного проема. Им в этой комнате явно лучше, чем на солнцепеке снаружи.
Отец отвечает на наши вопросы, не прекращая обмахивать газетой мальчика, который убегался так, что не просыпается, даже когда мухи залезают ему в рот. Выглядит это ужасно; лишь судорожно поднимающаяся при каждом вдохе раскаленного воздуха детская грудь да капли испарины на остриженной головке выдают в ребенке жизнь. Мужик выполняет свою выглядящую для меня бесполезной работу с несгибаемым восточным упорством, не прерывая ни на минуту равномерные движения газетой над спящим ребенком и лишь периодически меняя руку.
Спящий мальчик и мужчина в темной, душной и раскаленной, как духовка, комнате; там же десятки сочных, даже в темноте отливающих драгоценной зеленой позолотой, нагло и медленно–натужно жужжащих мух, каждую из которых я равнодушно ненавижу персонально, но бессильно…
Получив разъяснения, выходим из дома назад на зной и солнцепек, испытывая явное облегчение. Завидев нас, Стас бросает окурок:
― Ну, чего?
Интересно, появятся когда‑нибудь в этих краях кондиционеры, вентиляторы и сетки на окнах? Риторический вопрос "западного" человека… А ведь это только май. Курортный сезон".
"ХОТИТЕ СЕМЕЧЕК?"
…совсем отчаявшись, он облачился в рубище… и, уединившись в мечети, стал молиться…
(Хорасанская сказка)
"20 апреля…. На автостанции в Кизыл–Арвате взял билет одной стройной туркменке лет двадцати шести (дают два билета в одни руки), она сидела в автобусе рядом со мной и пыталась всячески ублажить в знак благодарности. Начала с того, что, когда штурмовали при посадке несчастный "пазик", она, протиснувшись внутрь одной из первых, высунулась из окна и заголосила: "Давайте сюда ваш рюкзак!" ― рюкзак неподъемный и втрое больше автобусного окна. Когда я влез и сел рядом на занятое ею для меня место, она опять: "Давайте семечек поедим?" Она держит газетный фунтик с семечками тонкими изящными пальцами с красивыми продолговатыми ногтями, маняще светлеющими на фоне смуглой кожи.
Выезжали из Кизыл–Арвата долго, так как шофер–либерал насажал умоляющих безбилетников и вынужден был объезжать пост ГАИ по старой дороге, где ни асфальта, ничего.
На автостанции девочка–туркменка лет семи продавала семечки. Сидит около ведра с семечками, лузгает сама; рядом бумажные фунтики наверчены; в подоле кошелек. Торгует бойко, мелочь считает свободно: рано приобщилась к взрослой жизни. Одаривает совсем уж малолетних пассажиров бесплатными горсточками, словно выделяя представителей своей детской нации, волею судьбы заброшенных на чужбину к чужестранцам–взрослым.
Здесь же семья офицера–пограничника, уезжающая в Ашхабад: сам лейтенантик с еще тонкой мальчишеской шеей, такая же молодая жена в больших и слишком модных для всей этой обстановки очках. У них девочка ― года два с половиной, совершеннейший ангел: пухлые локти и коленки, белые кудряшки, белые носочки, нарядное платье, чистенькие сандалии. Глазеет на эту туркменку–продавщицу как завороженная. А когда та протянула ей семечек, взяла их ужасно неудобно, в оба кулака сразу, прижала к своему кукольно–игрушечному платьицу и со светящимися от восторга глазами побежала показывать неожиданно свалившееся на нее счастье маме.
Пока я вспоминал и обдумывал все это, моя соседка рассказала мне два двухсерийных фильма: арабский ("Неизвестная женщина") и турецкий ("Красная косынка").
― Очень душевные кино; сходите обязательно; я с самого начала до самого конца все время плакала; это не то, что индийские: любила ― убили ― другого полюбила; нет, эти со смыслом; очень переживательные; а Вы какие книги читать любите? Вы книгу "Мартин Иден" читали? Объясните мне, пожалуйста, он что, утопился? а почему? Ведь все же получил, и богатство было, и слава? А ведь правда Руфь вела буржуазный образ жизни? а у меня муж следователь, он приносит каталоги убийств, толстые такие, знаете, как ценники, там все расписано, где как все было, кто дело вел, сколько дали; а вы детективы читать любите? я очень люблю, так интересно; вот у нас пятнадцать лет ― высшая мера, при Сталине двадцать пять было, а сейчас расстрел только за госизмену; приходите к нам чай пить; вот я вам расскажу, парень с девушкой гулял, у нее живот растет и растет, к врачу пошла, посмотрели ― срок большой, на кресло не стали брать, ее отец парня в коровник заманил и топором, а оказалось, у нее киста; кисту вырезали, девушка за другого вышла, родила ему (отец того, первого, в коровнике припрятал), а через двенадцать лет открылось, девушка та сама и узнала, в газету написала, ее отцу дали пятнадцать лет; я так читать люблю, я десять лет в русской школе училась; только уж очень летом жарко; вы знаете, ну просто невозможно, когда ночью тридцать три, то никак не уснешь, уж что только не делаем: и мокрые простыни на окна вешаем и заворачиваемся в них, а все без толку; я и читала все подряд, но только Пушкина и Крылова не люблю: у Пушкина одни сказки, а у Крылова ― басни…
Я ведь почему еще читаю… Мне в этой жизни ― не судьба… У меня детей нет и не может быть… Сама не понимаю, как муж со мной живет… Хотите семечек?"
24
…Шах немало подивился рассказанному и возжаждал увидеть все своими глазами.
(Хорасанская сказка)
Годом позже мы приехали на Сумбар зимой с Лешкой Калмыковым ― моим близким коллегой, московским орнитологом, занимающимся хищными птицами. Более благодарного спутника трудно себе представить: Алексей Борисович как никто способен оценить всю прелесть и смысл наблюдаемого в природе и до сих пор радуется каждому интересному наблюдению, как юннат. Следы леопарда в четырех километрах от Кара–Калы с ее телевизорами и холодильниками вызывали у него откровенный восторг. Это неоценимое качество для преподавателя, работающего со студентами. Плюс, в свою очередь, это доставляло неизмеримое удовольствие мне: для меня увидеть самому, но не показать увиденное другим ― хуже, чем не увидеть вообще.
А. Б. КАЛМЫКОВ И ПУСТЫННАЯ КУРОПАТКА
― Я узнал тебя, дружище, по великодушию и милосердию, коими наделил тебя Аллах, ― отвечал волк…
(Хорасанская сказка)
"25 января…. Внешне Калмыков часто напоминает мне лемура: медленные повороты головы, плавные движения тонких рук… Каждый раз, оказываясь рядом с ним, я непроизвольно сбавляю обороты, перестаю дергаться и внутренне отдыхаю. Даже комары рядом с ним летают медленнее.
Сидит Калмыков, курит, видит около лица надоедливое насекомое, медленно вытягивает руку и неспешно берет его в воздухе в кулак. Потом раскрывает ладонь, рассматривает, что от этого комара осталось; ну, думаю, точно, ― тонкий лори; сейчас съест. Ан нет, стряхнув мертвого кровопийцу щелчком тонких пальцев, Лешка вновь поднимает на меня глаза и, улыбаясь, говорит:
― Ты чего, П–в, на меня так смотришь? ― Кино.
Но вообще‑то Лешина внешность, в совокупности с привычкой носить в поле военное обмундирование старого образца, почти фотографически совпадает с узнаваемым образом Ф. Э. Дзержинского. Учитывая интеллигентную молчаливость Калмыкова, предпочитающего не говорить, а слушать, а также изящную манеру курить старомодные папиросы, не приходится удивляться, что его присутствие раз за разом приводило в трепет самых разных встречаемых здесь нами людей, посматривавших на него кто с попыткой припомнить что‑то давно знакомое по школьному учебнику истории, а кто ― и с почти панической настороженностью…
Сегодня, разделившись со студентами на две группы, мы разошлись в холмах, когда от Лешкиной группы прибежал гонец: "Сергей Александрович! Алексей Борисович просит вас подойти к нам туда, если можно…"
Я со своей командой отправляюсь в указанном направлении, где застаю Калмыкова, все так же, с мистической молчаливостью лемура, покуривающего около какой‑то дырки в лессовом обрыве:
― Взгляни‑ка, П–в. Я думаю, тебе понравится.