Фу ты, да вовсе не баловства ради вьются крачки-родители и бесперерывно "удят" рыбу. Они же учат своих детей, как им добывать пропитание самим, не надеясь на готовое. А как требуют чаята еду, я с детства помню. У нас на Большом озере в полосе у трясины-лавды полным-полно гнездилось малых и черных крачек. Они, когда выводились птенцы на плавающих гнездышках из сухого хвоща, до света будили весь край Озерки и даже часть Юровки за Маленьким озером.
- Кор-ми-и-и-и! - пищали под верещание родителей чаята.
И здесь же, на реке наблюдал, как иной и не птенец беспомощный, а давно сам на крыле, сидит у отмели и пищит-попрошайничает.
Когда-то, не знаю почему, считали мы чаек никчемно-глупыми птицами. Это с войны, тогда нужность любой живности определялась в сознании нас, подростков, съедобностью или пользой для природы. Однако ныне не назову их глупыми и бесполезными. На озерах и болотах чайки отважно стерегут заодно со своими гнездовьями и уток, и куликов, и певчих птах, а более крупные истребляют вредных кобылок, мышей и даже сусликов забивают. А раз на моих глазах из кочек Долгого болота протурили чайки лисицу, задумавшую порыскать за утиными яйцами. И гнали ее через Юровскую поскотину вплоть до трущобистого лесного Маланьиного болота. Тявкая и взвикивая, лиса иногда бросалась на преследовательниц, но чайки увертывались от ее зубастой морды, другие же успевали щипнуть-теребнуть, как можно побольнее, рыжую охотницу до чужих гнезд.
А разве глупая птица додумается, как больше принести рыбок своим птенцам?
…Летом заветная заводь на Старице - самое рыбное место. Сюда, на кормное илистое дно и прогретую воду тучами прут мальки, а за ними неотступно следуют окуни и щуки. Здесь и щучарник, и рдест, и мягкая розовая травка, и кубышка с водокрасом лопушками своими затеняет хищников. Есть тут пища и крупной рыбе - язям и лещам.
В заводи на толстой короткой доске восседала напротив меня черноголовая чайка и, время от времени приседая, подбадривала своего супруга:
- Ло-ви, ло-ви!
И тот редко промахивался, почти всякий раз поднимался из реки с блеском рыбки в клюве, но сам не глотал и не тащил на Ильмен-озеро птенцам - он с лету передавал добычу чайке. Она отправляла рыбешку в свой располневший зоб, и когда тяжело улетала на озеро, черноголовый рыбак отдыхал на доске с приготовленной рыбкой. Все было продумано до мелочей: без улова в клюве или зобу кто-то один мог легко и удачно охотиться, и не с двумя-тремя рыбками - с полным зобом являлась к птенцам чайка-родительница.
- На-учи, на-учи! - вытягивал из-за поворота за косой мородунка, и была ли нужда в его подсказке чайкам - не знаю. А что научат они толково молодняк рыбачить, никаких сомнений и быть не могло. Вон пойди разберись, кто сейчас "взорвал" воду и вынырнул-взвился с добычей.
Под ветлой
Трижды облазил все добычливые ранее коряги-задевы, но нигде не ожил поплавок. "Нигде никакого появу", - говаривал в подобных случаях мой отец. Однако река Старица вовсе не вымерла: рыба выплескивалась на средине реки, билась-дразнила у другого берега под кустами, а выпутываясь из гущины затонувших тальниковых ветвей, сердито вырывалась в воздух и звучно шлепалась о текучую воду. А толку что? Не лучше ли черемухи набрать или поискать по наволоку калины - все-таки не с пустыми руками приеду домой.
Может, я и переборол бы в себе рыбацкое упрямство и полез на черемшины - они окрошили давно лилово-лимонные листья и на них красноватые, словно озябшие плодоножки удерживали тяжелые грозди переспевших ягод. Эх, такое добро пропадает-осыпается в реку и на землю, а новый урожай жди не раньше чем через три года! Это в войну природа сострадала к нам и каждое лето радовала нас грибами, теперь же куда скупее… И тут мысли мои неожиданно "прострочил" своей молодецки-длинной песней не видимый глазу дятел. Она не успела потеряться по наволоку, как веселый трудяга выпустил вдогонку звонко-переливчатое "тырр, тырр".
А ну-ка, где же облюбовал для весны дятел сушину, ведь берегами Старицы ни единого дерева не встретишь, совсем редко возвышаются ветлы и ольшины над тальниками и черемухой? Поникшей после иньев-заморозков отавой обогнул я недальние кусты и увидал на извороте высокую ветлу. Ясно, что на ней он и пробует играть! И чтоб поглядеть на дятлов "инструмент", да не весной, а сейчас, поздней осенью, продрался к ветле сквозь тальники, перепутанные хмелем, и "кусачий" шиповник. Ветла изогнутым комлем далеко выдалась над омутом, и возле нее пристроился я на такой же кривой пень старой ветлы, срубленной когда-то, наверное, на дрова. Задрал голову к вершине и высматриваю дятла: есть ли он, а то, поди, испугал?
Долго ждать не пришлось: большой пестрый дятел выпятился из-за толстых сучьев сначала рыхло-красным подхвостьем, потом заалел затылком, а после и всего себя выказал, но тут же ловко и скользнул вверх к сухому обломышу сучка. Сколько-то секунд он просидел в неподвижной задумчивости, но вот замельтешила голова с крепким клювом, и с вершины до комля прянула сильная дрожь, а сучок чисто "выпел" громкое "тырр".
Пожалуй, я и смотрел бы на дятла, если б не заброшенная на омут удочка. Закинул-то я ее без всякой надежды на поклевку, и вдруг удилище задергалось в руке, а поплавок скрылся в воде. Рраз и… приличный окунь на крючке! А вокруг ветлы у самого берега закипела рыба. Именно закипела, а не заплескалась! Торопливо закидываю удочку и опять в садок опускаю такого же крупного окуня, а там чебак, за ним елец, и так без передышки, словно кто-то в омуте нарочно цеплял на крючок заранее изловленную рыбу.
В азарте забыл про дятла и так резко, с таким-то ли шумом вырвал из омута здоровенного чебака, что зацепил леску за черемуховую ветку и вгорячах вслух выругал себя. "Фурр, фурр", - загремело над омутом, и дятел занырнул за кусты противоположного берега. Там на молодой ветле дятел и задребезжал снова по сучку, и под той ветлой сразу же закипела кругами вода. Поначалу я и не расстроился: подумаешь, вспугнул дятла! Ну и что? Только возле моей ветлы больше не плавилась рыба и клев как обрезало. Устал я и притих на пне, и снова на черемуху запоглядывал.
Слышу "фыррр", фурр", и на Мою ветлу возвратился дятел. А пока его тут не было, опустилась на вершину стайка снегирей, и я обрадовался вестникам скорой зимы. Но хозяин тут как тут, и шугнул важных птах, будто они могли завладеть его сучком. С обиженным стоном полетели прочь снегири, а дятел послал им вслед удалое "тыррр". И произошло невероятное - под ветлой с прежней яростью закипела рыба, с прежней жадностью она набросилась на мою удочку. "Ага, - думаю, - это же дятел привлекает рыбу!" И совсем хотел позвать к себе рыбака, отчаянно бороздившего на резиновой лодке в поиске клева, да тут выбралось солнце из мутно-синего морока и не по-осеннему заобогревало, и дятел "зафуркал" за реку в далекий бор.
Тише воды и ниже травы сижу, а рыбы нет и нет. Сухо шумят с ветлы листья, опускаются на омут и парусят за изворот, нет-нет да и забулькают ягоды с черемшин, как дробовая осыпь. И вспомнилось, как недавно старый рыбак Василий Григорьевич Мурзин из села Ковриги предупреждал: "Зря едешь, палый лист валится - рыба не клюет". Верно, не берет она и ничего бы я вовсе не изловил, если б не дятел. Улетел он и унес с собой рыбьи пляски. До самой весны замолчит дятел… Вон холодно-дымчатая туча накрыла Старицу и ветер завытряхивал из тучи снежное сеево, а с ветлы на меня "закапали" снегириные переклики.
Стежки-дорожки
Мне на крохотной речушке с нежным именем Ольховочка не приходится выискивать уютно-клевное место. Мягко развожу руками ольховую молодь - и вот она, сухая прогалинка, подле самой воды.
С прошлого лета не наведывался, а ничего не изменилось: все тот же справа куст черной смородины, ягодно пахнущий даже майской листвой; слева, вполводы, все та же черемуха распустила душистые белые кружева по самое течение реки. Разве что повыше выпрямились ольшинки, а старые больше ссутулились и прибавилось на них сучьев-сушинок. Взрослые ольхи как-то скупо-натужно начинают листветь, а молодняк распушился густо, словно не листики, а детские ушки вострит, чтобы слушать соловья-старожила, пересмешницу-варакушку и румяногрудых чечевиц.
Все так знакомо, будто у себя дома, и чисто - не успела вымахнуть крапива, а хмель еще только-только пытается карабкаться по гладкой кожистой коре ольшин.
И рыба, конечно, все та же - радужно-коренастые окуни и красноглазая модница-плотва. И рыба здесь по-крестьянски степенная, независимая - не чета исетской, где она нахальная голь перекатная. И мне здесь никто не мешает, и я никому поперек пути не сижу.
Подумал я так о себе и как-то приятно стало на душе. Однако, однако… Кто же зашуршал в смородине? Повел глазом, а там кургузо-бурая водяная крыса бежит. "Ну и дуй по своим заботам-делам!" - подбодрил я ее, но… на половине пути сжалась она, глаза выпукло-черные заблестели испугом.
Подобрала крыса лапки и… поползла по-пластунски вперед. А глаз между тем не сводила с меня, и страсть как ей нужно миновать меня, да вот мешаю. Нечаянно шевельнул носком сапога и… бульк крыса с берега в речку. Ну и проплыла бы под водой. Ан нет!
Вылезла снова на сушу, и снова бежит, да не одна - рыжеспинная мышка следом. Опять на полпути - по-пластунски ползет, а мышь резво обогнала крысу. Однако встретилась взглядом со мной, спятилась и поскакала обратно.
Крыса снова сбулькала в реку, а мышка с писком обогнула выше меня, сунулась в ольшинки и столбиком поднялась возле отросшей крапивы. Косит на меня глазенки, а сама жадно грызет листик крапивы. "Кушай на здоровье!" - улыбаюсь я, но справа снова крыса ползет, ужалась, голову втянула, даже глаза длиннее стали у нее. Нет, не под водой, а именно сушей надо ей пробежать.
Замер я, отвернулся, и крыса проползла возле сапог под удилища, а уж после дала деру. Видно, досыта накупалась в речной студени.
Ну, сдается мне, что некому больше мешать и пора бы рыбке отведать моего угощенья, заставить поволноваться меня, как вон переживали крыса и мышка. И верно, легок на помине своенравный ольховский окунь: кто же, как не он решительно повел поплавок и с глаз долой утопил его, наверно, до самого дна. Обарываю знобкую дрожь в теле и веду, веду его, окаянно-желанного к своему берегу. Снасть-то прочная, да как знать - выдюжит ли чудо-юдо окуня?
- Ах ты, раскрасавец ты ольховский! - восклицаю я, оглаживая шершаво-колючего богатыря. И так не хочется сразу опускать рыбину в садок: на первый улов сезона всегда охота вдоволь налюбоваться.
Но вдруг опять зашевелил кто-то прошлогодние листья справа и чуть-чуть не выкатился мой окунь обратно в реку. За смородиной под ветлой в полный рост буроватый, с палевой грудкой горностай. И вот глядит на меня вовсе без робости, а как-то дерзко-недоуменно. И правой передней лапкой довольно понятный знак подает: дескать, убирайся подобру-поздорову с моей стежки.
Я скорее сунул окуня в садок и насадку наживляю на крючок, а горностайко ни с места. Только кто же под рюкзаком копошится? Заглянул, а там мышка укрылась, о прежнем страхе напрочь забыла. А горностай в упор смотрит, и усики на мордашке сердито подрагивают, и глаза еще злее зыркают.
Что же мне делать? И мышку жалко - ведь и ей ласковый май в радость, и прогалинку-пятачок у клевного омутка ради чего уступать горностаю? А зверек-то уже возмущенно "стрекочет" и даже соловей с правобережья не заливается трелями - выкрикивает:
- Чур, чур меня! Чур, чур меня!
Как бы и что дальше, если б не плотва-сорожина: вовремя засек, как с приплясом поплавок заотдалялся вдоль речки. Рванул я удилище - и рыбина шлепнулась-сорвалась чуть не на голову горностаю. Лишь тогда живой столбик взметнулся вверх и почти по воздуху миновал мою засидку. И тут же слева звучно сбулькало, и та самая водяная крыса отчаянно поплыла на другой берег.
- Как же так? - вслух размышлял я, принимаясь за еду. - Мало, что ли, места зверькам, обязательно, что ли, посюда бегать? Эвон зелени-то сколько, и кустов полно…
Поел, успокоился и опять слышу шорох. Глядь, а та мышка аппетитно вылизывает фольговую крышку с бутылки кефира. Быстро, однако, она справилась со страхом, и нате, лакомится рядышком с моими ногами. Облизала фольгу и в смородину засеменила. А там какая-то возня затеялась, и мышка скорей всего не пискнула, а вскрикнула.
Присмотрелся и увидел юркую ласку. Эта охотница и раздумывать не стала: прыжками подле меня потащила добычу.
"Ну и ну!" - развел я руками, да тут же отца вспомнил. Он окрестные юровские леса и поля во все времена года исхаживал, наизусть знал все звериные стежки-дорожки. И мог, сидя дома за столом, как по писаному рассказать, где и покуда какой зверь ходит зимой и летом. А я что? Через год заявляюсь на Ольховочку и усаживаюсь, где мне вздумается: ни дать ни взять - царь природы! Вот давеча шел сюда - зачем пнул по куче чащи? Оттуда огненной вспышкой выметнулся колонок и ну кружить вырубкой. Ну разве не дурачина я после этого? С чего мне лезть в чужой дом?
- Чиво, чиво! - подтвердила чечевица над головой. И хорошо, что соловей больше не повторяет "чур меня", а то в пору сматывать удочки.
"Эх ты"… - рассердился сам на себя, и канула в речку, утекла вместе с водой рыбацкая азартность. А вдруг я и там, в речке, тоже кому-то мешаю?
Ежишко
…Впотьмах на покосах возле озера Утичье низко сгремел одинокий и потому нелепо-непонятный выстрел. Я лежал на охапке сена в остожье у зарода, совсем было задремал под нескончаемо длинным Млечным Путем и вдруг выстрел. В кого, зачем? Если б какой-то браконьер с-под фар машины ударил по ослепленному зайцу или лисовину, а то и в тушканчика ради забавы. А тут в полной темноте и вдоль отавы… Померещилось ли мне, или тому с ружьем - думай, как угодно. Но внезапно подкралась тревога: я не один на покосах у озера, потерянного в лесах и пашнях. Самое ближнее село Песчано-Каледино еле-еле угадывается где-то по-над лесами желтоватым заревом огней.
В любой глухомани не чувствовал я ночами тревоги и одиночества. Наперечет знал, кто мог пошуметь в кустах или прошелестеть листьями на лесной еланке. На звук определял зайца или же лисицу, топоток козлов и тяжкое пешеходье лосиного стада. И если колонок завозится в тальнике - ясно, что рыжик откопал мышь и теперь аппетитно ужинает. И вообще, что бы ни случилось в лесу, не проспят почуткие сороки - растрещатся на всю округу, остерегая и себя, и соседей, и ты с ними за компанию не одинок.
Здесь же степь кругом, осиротевшее под осень озеро и главное - ни зги, темень-темная, ну совсем никого не должно быть на покосах и у озера. Скот с пастбищ давно отогнали на фермы, лесник еще засветло попрощался со мной, даже двустволку предлагал для самообороны. Но от кого?
Может быть, приснилось мне довоенное детство? Вот такая же осенняя темень, я лежу на телеге под окуткой и слушаю, как хрупает овсом Воронуха, и пытаюсь понять, откуда на небе широкая и светлая дорога, и кто там скачет по ней, пылит и высекает звездочки?
Лишь начнешь дремать, с озера тяжело, с огнем и громом донесется дуплет отцовской "тулки". Любил тятя пострелять, как он говорил - "по воде". Утка с хлебов идет на плеса поздно, жирует перед отлетом подолгу, поэтому иначе и не добыть осторожную и хитрую крякву. Выстрелы редки, время тянется вечно, и нередко тятя увозит меня домой сонного, и не дичь, а меня сперва сдает маме с рук на руки…
Вжимаюсь в теплый бок остожья, держу наготове электрический фонарик и охотничий нож. Мало ли чего, мало ли кого носит ночами…
С тем беспокойным чувством и уснул я у зарода, затрусив поверху себя сенцом. Зародов вокруг Утичьего десятки, сыщи-ко меня среди них, как иголку в сене…
Утренник засолонел на отаве инеем, и пройди кто-то ночью покосами - все равно бы остался темный след. А может, и не видно напродаль весь покос?
Отогрелся возле костерка у ближнего колка, попил смородинного чая и не утерпел, пошел туда, где послышался одиночный выстрел. Грустно шуршала сникшая отава, пусто и чисто было на покосах. Но что же вон там копошится - пробирается к полю, за которым матереет лесной массив? Я все ближе и ближе, и вот он, серенький клубок уткнулся в носок сапога. Не какая-то там зверюга, а нынешний поздыш-ежонок. Потому, верно, и не свернулся в клубок, а тычется острой мордашкой и чихает от постороннего запаха.
Наклонился к ежику и… защипало глаза: он же, бедолага, с одним-единственным глазом, правый свеже вытек и сукровица сочится. И еще вон среди реденьких иголок тоже свежая ранка. Господи, да не по нему ли и стрелял ночной тать? Нет, глянул я на ближнюю кучу давнего корчевья и… догадался. Кто-то делал там засидку на барсуков, затея сама по себе бесполезная - барсук зря себя под выстрел не подставит. А вот ежишко, видимо, копошился в траве и на шумок по нему и грохнул тот неизвестный "барсучник".
Что же мне делать с тобой, инвалидом, а? Ведь окривел-то ты, ежик, на всю свою ежиную жизнь. Ранки зарастут еще до зимы, однако глаз-то не вернешь, ничем его не заменишь.
Эх, где же тог поганец-человечишко? Насколько же он дик и дремуч в сравнении с парнишкой Иванком Ефимочкиным - батраком богатого юровского мужика Омельки…
Лет полтораста назад, если не больше, сирота Иванко, как рассказывал брат моего деда Данило Алексеевич, изловил на покосе ежонка и принес его в деревню, поселил у себя в малухе. Стал кормить-приучать, и оба с ним безродные, привязались друг к другу. Все бы хорошо, но приметил Омелька у батрачонка ученого ежа и украдкой увез того в Шадринск, где и сбыл за семь гривен. Выручку, знамо дело, себе в карман положил. Иной бы смолчал, а Омелька ухмыляется.
- Ишшо лови ежиков, Ивашка, учи их, неча задаром хлеб жрать!
Вовсе осиротел парнишка. Одна радость была, и ту отнял кулак. Выбрал Иванко темную ночь, подпалил усадьбу богатея, а сам как сквозь землю провалился. Сгори бы один Омелька - может, и не запомнился бы ежик. Силен был ветер в ту ночь, а сушь стояла - Маленькое озерко обмелело до середки. И не успели сонные крестьяне очухаться, как целую улицу по Заозерью пожар охватил…
- Наш-то дед, твой прапрадед Никита Кондратьевич, - продолжал Данила Алексеевич, - вывез свое добро к озеру, а пристройки вокруг дома обломал мой отец, Алексей Никитич. С поля в Подкалиновой прискакал на вороном жеребце, за десятки верст пожар увидал.
Никита Кондратьевич обет дал: если хозяйство уцелеет - пойдет он на богомолье в Киево-Печерскую лавру. И ведь сходил, через год токо возвернулся и покуда разумом был светлый, чего-то только не порассказал о тамошней жизни. Ой лихо, лихо жилось тамо-ка народу!..
Вот какой грех взял на душу юровский сирота Ивашка Ефимочкин, чтоб отомстить богачу за друга-ежа. На "красного петуха" решился, село родное на веки вечные покинул. А тут, тут ради чего изувечил кто-то ежонка?
Покудова горевал-размышлял я о судьбе ежонка, тот покопошился в траве у кочки и на глазах доказал - вовсе он не инвалид: укараулил-таки мышку и с добычей доверчиво притопал к носку моего сапога. Единственным умным глазком посмотрел на меня, как бы хотел сказать:
- Ну вот и видишь, не нуждаюсь я в домашнем содержании, сам себе пропитал найду, и в обиду себя не дам. Не все же такие, как тот, а?