С двух берегов - Марк Ланской 16 стр.


Особенно счастливым выглядел Петр Гловашко. Лида была его младшей, любимой сестрой. Он уже давно потерял надежду увидеться с ней, и эта первая полученная весть о ее судьбе преобразила его. Всегда немногословный и туповатый в разговоре, он оживленно, чуть ли не с восхищением рассказывал о заводах Круппа, куда отправили Лиду, об удивительных машинах и образцовой технологии. Он бывал до войны в Эссене, сам все видел и мог подтвердить, что на таких заводах рабочим ничего не угрожает. Вполне возможно, что Лида приобретет там какую-нибудь хорошую специальность. Это ей очень пригодится теперь, когда она осталась без мужа.

Мама слушала его с интересом, но ни словом не поддерживала. Она вообще относилась к нему со сдержанным пренебрежением. Может быть, потому что Гловашко ни разу не навестил ее, когда она так нуждалась в сочувствии. Его так напугал временный арест, что даже родственников он обходил стороной. Гловашко очень боялся, как бы пятеро его ребятишек не потеряли кормильца.

- Бог его простит, - говорила мне о нем мама. - И я его простила. Но, - добавляла она, не отводя всегда честных глаз, - сердце мое не допускает его к себе.

Она не особенно удивилась, узнав о том, что Лида жива. Она никогда и не сомневалась в этом. Потому и о детях не допытывалась, была уверена, что они с матерью, а та женщина их просто не разглядела, они, наверно, очень изменились. Одно только ужасало ее: как переживут они гибель Йозефа? Что она им скажет? Как утешит? Почему, почему убили Йозефа?

Последний вопрос задавала не только она. В деле Йозефа были какие-то Странности. Я не считал себя обязанным разбираться в преступлениях фашистов, совершенных задолго до прихода наших войск, но чувство дружеского участия, которое я испытывал к семье Стефана, заставляло меня внимательно выслушивать его сомнения. Он даже завел особую папку, в которую заносил все, что имело отношение к гибели брата.

- Как возникло дело? - рассуждал он при мне. - Мельница Дюриша процентов на восемьдесят была загружена немецкими заказами. В этом старика винить нельзя. Если бы он отказался, мельницу у него отобрали бы и Содлак вообще мог остаться без хлеба. Часть помола шла на местные нужды. Не знаю сколько, но муку увозили и в горы, партизанам. Хотя механизм переброски был сработан хитро, нацисты напали на след одного перевозчика, - так мне рассказывал Дюриш. А после допроса он выдал остальных. Какого именно перевозчика, откуда он, как его имя, Дюриш не знает - "сгинул" и все. Так было заведено дело о врагах рейха, пробравшихся на мельницу Содлака. Логично?

Стефан часто требовал от слушателя подтверждения отдельным своим тезисам.

- Что же тебе непонятно? - спросил я.

- Очень многое. Суди сам. Гестапо арестовывает перевозчика муки, одного из рядовых исполнителей, личность настолько неприметную, что даже имени его никто не запомнил. Под пыткой он дал показания. Куда в первую очередь должна была потянуться ниточка? К другим перевозчикам или носильщикам или к тем, кто работал на складе и с рук на руки передавал муку партизанам. Правильно?

- Так.

- А из этих людей арестован ни один не был. Как ты мне объяснишь это чудо?

- Не смогу.

- Вместо них сажают в тюрьму, а потом расстреливают инженера Домановича, мастера Зупана, рабочих-упаковщиков Штыха и Вольфа, хотя никакого прямого контакта с перевозчиками у них не было. Почему вместо хорошо знакомых ему людей тот безвестный перевозчик назвал Йозефа?

- Не знаю.

- И я не знаю.

- Может быть, - высказал я догадку, - потому что Йозеф и другие арестованные были коммунистами, они возглавляли…

- Коммунистами были только Йозеф и Зупан. Это во-первых. Во-вторых, откуда рядовой перевозчик мог знать, кто руководители? Ведь какая-то, пусть простейшая, но была же у них конспирация? Но пусть по-твоему. Почему гестаповцы потеряли интерес к лицам, непосредственно снабжавшим партизан? Почему, добившись имен руководителей, они не добрались до всех остальных?

- Почему, почему… Откуда мы знаем? Может быть, на каком-то допросе следователи перестарались и тот перевозчик отдал богу душу.

- Я и об этом думал. Почему же потом арестовывают Гловашку, а за ним - самого Дюриша?

- Кто-то выдал.

- Выдать их не могли. Потому что выдавать, собственно, было нечего. Дюриш хотя и знал, что часть муки идет партизанам, но ни с кем связан не был. Он только знал и не мешал.

Неприязнь Стефана к Дюришу была мне хорошо известна, и я усомнился в его объективности.

- В тех условиях, чтобы не мешать, тоже нужно было иметь мужество.

- Согласен. Но не следует преувеличивать и выдумывать заслуги, которых не было. Сейчас о Дюрише говорят так, будто он и был душой местного Сопротивления. И муку чуть ли не сам грузил, и жизнью каждый день рисковал…

- Если говорят, может быть, так и было, - заметил я.

- Не было! Сам Дюриш эти слухи не опровергает, от прямых вопросов по мотивам скромности увиливает, а ни одного человека, который подтвердил бы как очевидец, я найти не могу. Противоречат этому и факты. Если бы его выдали, как ты говоришь, он разделил бы судьбу Йозефа. В лучшем случае попал бы в концлагерь. А раз выпустили, значит, взяли его так, на всякий случай, не имея никаких данных. И допрашивали не так, как других. Не забудь, что он для немцев был ценным человеком. Они убедились в его непричастности к делу и выпустили. Такое бывало, - редко, но бывало. То же и с Гловашкой. Он знал только свое производство. Из простых рабочих он дорос до обер-мастера, но никогда ничем, кроме мельницы, не интересовался. Ты знаешь, какая у него семья - всех накормить тоже забота не малая.

- Он тебе говорил, о чем шел допрос?

- Говорил, конечно. Так же невнятно, как всегда. Невнятно, но искренне: что ни одного партизана не видел и муки никому отпускать не мог. Ни в какой партии никогда не состоял. Следователь поверил и отпустил.

- Так что же, в конце концов, тебя тревожит?

- То, что я не знаю всей правды о гибели брата, не знаю, кто его предал, и не могу ответить на вопрос мамы: "Почему убили Йозефа?"

ИЗ ПИСЕМ СТЕФАНА ДОМАНОВИЧА

Декабрь 1963 г.

…Несколько раз перечитал я твои странички. Спасибо за память о маме. Она так и умерла, веря, что Лида и дети живы. А то, что бог не разрешил ей встретиться с ними, наверно, считала дополнительным наказанием за свои неведомые грехи. Это лучше, чем если бы она тогда узнала, что богу уже было не под силу соединить их.

Путь Лиды я проследил до конца. Он оборвался в лагере фирмы Крупп, близ Эссена. Точнее говоря, в тот сентябрьский день 1944 года она уже не вернулась в лагерь из заводского цеха. Я нашел короткую запись о ее смерти, а подробности узнал от других невольниц, оставшихся в живых и дождавшихся освобождения.

Для свидания с одной из них мне пришлось поехать в Бюссюм под Амстердамом. Иду Схендел уже допрашивали в разных судебных инстанциях, и она привыкла к расспросам. И меня она сначала приняла за адвоката, участника какого-то нового процесса, который кончится ничем, как и все прочие. Поэтому отвечала неохотно, почти автоматически, пока я не показал ей портрет Лиды.

Она не сразу узнала свою напарницу из команды грузчиц. На снимке была цветущая молодая женщина. Иде Схендел пришлось освободить в своей памяти голову Лиды от пышно взбитых волос, ведь ходили они наголо остриженными. Нужно было лишить ее задорной улыбки, убрать округлость щек, приплюснуть ее полные губы, одеть в рубище, заполнить смеющиеся глаза отчаянием. Это было нелегко. И все-таки она ее узнала: "Лида Домановичева?" - спросила она у меня. Я кивнул. И тогда она заплакала.

Ее взяли на улице во время облавы, не предъявив никаких обвинений, схватили, как когда-то хватали негров в Африке. Заводы Круппа и Фарбениндустри ощущали нехватку в рабочей силе. И рабов везли из всех европейских стран, уже включенных в "новый порядок".

Приведу часть магнитофонной записи нашей беседы.

"- Она очень беспокоилась о своих детях. У нее, кажется, было двое, не помню, сын и дочь, кажется.

- Два сына.

- Да, два сына. Она ничего о них не знала. И о муже ничего не знала. Вы не ее муж?

- Нет, его расстреляли. Я его брат.

- Если бы не тревога о детях, она, может быть, и выжила бы. Она была очень здоровой, сильной. Она бы выжила. Хотя умирало очень много. Нас очень плохо кормили. Вы, наверно, знаете. И ходили мы босиком. Она очень хотела выжить, чтобы увидеть своих детей. Она никогда не нарушала режима, вставала раньше всех.

- Она умерла в лагере?

- Нет. Это было при мне. Мы грузили на автокары толстые и очень тяжелые бруски металла, - не знаю, что из них делали, но они были очень тяжелые. Даже мужчинам было тяжело. Мы с ней всегда были вместе, она мне очень нравилась, ваша невестка. Она долго верила, что увидит своих детей. И очень хотела выжить. И нас убеждала, что мы выживем. Мы только боялись бомбежек. Для нас убежищ не было. Мы лежали и ждали, когда, улетят. И опять работали. Но нас очень плохо кормили, и у нас совсем не было сил. Вы, наверно, думаете, что я старуха? А мне только сорок три года. Это ведь не так много, правда? Но я очень больна… О чем вы меня спросили?

- Я спросил, где она умерла? В лагере?

- Нет, на заводе. В этот день она была очень слаба. Ей бы надо было полежать. Хотя бы денек. Но этого нельзя было. Признать себя обессилевшей - это все равно что самой пойти на смерть. Нам всегда было страшно. Мы очень хотели выжить. Мы знали, что русские уже в Германии и англичане наступают. Мы очень надеялись… О чем я хотела вам рассказать?.. Да! Как умерла Домановичева. На соседний участок привезли подростков лет по тринадцать-четырнадцать. Они тоже работали на Круппа, совсем маленькие, отощавшие. Они еле держались на ногах. Их особенно часто увозили на машине, ну, на той, которую заполняли безнадежными. И Лида все время смотрела в их сторону. Ей казалось, что среди них - ее старшенький. Эта тревога о детях и подкосила ее. Она не могла спать, очень мало спала и стала быстро худеть. Она знала, что ее старшенького там не может быть, ему, кажется, не было и десяти, но ей все казалось… Она очень беспокоилась о детях и все время смотрела в их сторону… Опять я не о том. Вы спрашиваете, где она умерла? В тот день, это было в сентябре, не помню числа, у нее с утра было ужасное настроение. Или приснилось ей что-то страшное, или узнала от кого, но она мне сказала: "Я не увижу своих детей". Она никогда раньше так не говорила, всегда верила, что увидит. Я стала ее успокаивать, но она не верила. А бруски металла были очень тяжелые. Мы поднимали вчетвером. Но нас очень плохо кормили, и руки не могли удерживать такую тяжесть. Мы боялись уронить себе на ноги. Мы очень старались поднять и донести до автокара. И она вдруг упала. Сначала упала Магда из Венгрии, у нее было больное сердце. А сразу же за ней Лида. Я думала, что она потеряла сознание, старалась нащупать ее пульс. Но подбежал полицейский, пнул ее сапогом, посмотрел в глаза и позвал мужчин из похоронной команды. Она умерла легко, сразу. И Магда. Их увезли, а нам прислали других…"

Я посетил недавно столицу Рура. Подолгу смотрел на монументальные фасады нынешних западногерманских концернов. Каким бы мелким шрифтом ни выводили на их стенах имена людей, погибших в этих кузницах войны, - все равно места не хватило бы.

С Лидой все ясно. А вот о детях ничего пока не знаю. Ищу, втянул в поиски многих, не может быть, чтобы не нашел. И до сих пор не могу ответить на вопрос мамы: "Почему убили Йозефа?"

На днях я нашел остатки делопроизводства отделения гестапо, занимавшегося Содлаком. Наверно, всю мою послевоенную биографию и выбор факультета и профессии определила мечта найти этот архив. Но рассчитывал я на большее.

Список казненных составлен по обычной форме. Все пронумерованы. Йозеф значится первым. Точно указаны даты и место рождения. Ни протоколов допросов, ни обвинительного заключения. Только лаконичная преамбула: "Нижепоименованные лица казнены 28.XI.43 за участие в подготавливавшемся акте саботажа".

Это было уже нечто новое: "акт саботажа". О помощи партизанам ни слова. Акт саботажа. О нем в Содлаке никто не упоминал. Какого саботажа? Где? В чем он должен был выразиться? Тебе легко представить, как дотошно просматривал я одну бумажку за другой в поисках ответа на эти вопросы. И ничего не нашел, если не считать фразы в письме, казалось бы не имевшем никакого отношения к делу Йозефа: "Кстати, допросы коммунистов из Содлака полностью подтвердили донесение доктора Пуля от 15.IX.43".

Никаких других "коммунистов из Содлака", кроме группы Йозефа, в тот период не допрашивали. Кто-то из них не выдержал и подтвердил донос доктора Пуля. Но кто такой Пуль? В Содлаке такого не было. В штате гестапо он тоже не числится. Ни в каких других бумагах он больше не упоминается.

Вместо того чтобы работать над книгой, я ищу Пуля. Буду искать, пока не найду. Не значится ли эта фамилия в твоих дневниках? Может быть, кто-нибудь упоминал о нем во время твоего комендантства? И о саботаже. Нет ли у тебя каких-нибудь соображений на сей счет? Перетряхни старое, друг, это очень важно…

19

Во время одного затянувшегося приема устали мы оба - и я, и Лютов. В приемной кто-то еще сидел, но я уже ничего не соображал - часа четыре переключался с одной темы разговора на другую, вникал в разные кляузные дела и выдохся. Лютов тоже охрип и стал сбиваться в переводе. Я велел передать, что прием на сегодня прекращаю, и попросил Любу принести кофейник, всегда стоявший у нее наготове. Мы погрузились в тишину, нарушаемую только позвякиванием ложечек.

Лютов ненадолго отлучился и вернулся в приподнятом, общительном настроении. Уже после первой чашки он с некоторой робостью сказал:

- Простите, господин комендант, за нескромный вопрос… - Он замолчал, не решаясь закончить.

- Спрашивайте уж, коли начали.

- Удивляет меня, неужели у ваших интендантов не нашлось для вас чего-нибудь более внушительного, чем эта куцая гимнастерка и солдатские сапоги? Вам, наверно, не приходилось видеть немецких комендантов.

- Не имел чести.

- Ваше счастье. А у них каждая мелочь продумана. Достаточно было на мундир или фуражку взглянуть, чтобы трепет наполнил душу.

- Для вашего сведения, в этой гимнастерке и сапогах я вышел из госпиталя и переодеться пока не успел. А главное, это мне ничуть не мешает, хотя бы потому, что трепета мне не нужно.

- Без трепета нельзя, - убежденно сказал Лютов. - Если вас бояться не будут, ничего вы тут не добьетесь.

- А я ничего добиваться не хочу, кроме того, чтобы о Красной Армии осталась хорошая память. Не о моем мундире и сапогах, а об армии, о советских людях. Вам это понятно?

- Мне многое непонятно, - признался Лютов после некоторого раздумья.

В эту минуту к нам прорвался совсем ветхий старичок, усохший и скрюченный, как лимонная корка. Дежурный не удержал его силой только потому, что говорил он на чистом русском языке. Он заковылял к столу и прилип к нему на добрых полчаса. Из бумажек, которые он выложил передо мной, из объяснений, высказанных с той торопливостью, которая подхлестывает человека, боящегося, что его вот-вот выгонят, я понял, что он из эмигрантов, военным не был, дворянином не был, из купцов, застрявших за границей случайно. А просит он разрешения вернуться в Россию.

Мне он не давал вставить ни одного слова и твердил одно и то же, должно быть заранее много раз повторенное про себя:

- Коленопреклоненно прошу, господин комендант. Уважьте нижайшую просьбу старого русского человека. Всеми святыми заклинаю, пустите в Россию. У меня в Петербурге дом на Кирочной. В прошлом, разумеется, - не мой он сейчас, и не нужен он мне. Но отлично помню: в подвальном этаже дворники жили. Убедительнейше прошу, разрешите мне дворником там пожить. Сам выйду с метлой, вылижу все. Я умею, вы не сомневайтесь. Дворником! Самым младшим дворником! Убедительно! Сделайте милость. Мне бы только глянуть на Россию и кости упокоить. Ничего мне не нужно, совсем ничего. А корку хлеба я заработаю. Дворником. Убедительно!

Как я ему ни объяснял, что вопросами репатриации не занимаюсь, что нужно подождать, пока кончится война, что сейчас не время и никто его в Ленинград не пустит, - он талдычил свое, смотрел на меня умоляюще, то складывая ладони, как будто молился, то падая на колени, и все говорил, говорил, пока я под руку не выпроводил его из кабинета.

Я уже собрался заняться другими делами, когда Лютов, кажется впервые при мне, рассмеялся ехидным, дребезжащим смехом.

- Что это вы? - удивился я.

- Дворник насмешил. Я этого дворника знал, когда он миллионами ворочал, конюшню рысаков имел.

- Ничего смешного не вижу. Одолела тоска по родине, чувство естественное для всякого нормального человека.

- Вы хотите сказать, что я урод, - насмешливо уточнил Лютов.

Я промолчал, побоялся, что он опять истерику закатит.

- А если я самый нормальный человек и есть, а уроды это вот такие? - Лютов махнул рукой в сторону двери, за которой скрылся бывший петербургский домовладелец.

- И это естественно, - заметил я, - каждый ненормальный всех остальных считает психами.

Я ждал, что он рассердится, но этого не случилось. Наоборот, он стал еще почтительней.

- Я покорнейше прошу извинить меня за недавнюю сцену… У меня случаются болезненные приступы, о которых потом горько сожалею… Результат старых ранений… Я ценю ваше благосклонное ко мне отношение и почитаю закономернейшими ваши вопросы, даже заданные из любопытства. - Он ждал, видимо, вопросов, а я не хотел их задавать. - Я, когда еще только представлялся вам, доложил все без утайки, ожидал, признаюсь, что вы меня арестуете и спишете в расход. А вы… удивили… А сегодня еще этот дворник… Если у вас не пропал интерес, о чем молчу, могу поведать.

До обеда времени оставалось много, и я кивнул - говори, мол, послушаю от нечего делать.

- Придется начать издалека… Вам не понять, с какими чувствами шли мы под белые знамена, - начал он.

- Где уж мне понять, когда вы под этими знаменами моего отца повесили и всю деревню перепороли.

Не думал я этого говорить, как-то само вырвалось. Отца своего я не помнил, года три мне было, когда его мамонтовцы убили, и родился я не в деревне, а в городе, никакой злой памяти о гражданской войне у меня не осталось, а тут вдруг всплыло. Лютов испуганно замолчал.

- Ничего, - успокоил я его, - дело давнее, винить вас не собираюсь. Так что вы там о чувствах?

- Все верно - и пороли, и вешали… Я хочу сказать, что побуждали меня к борьбе с большевизмом самые чистые и благородные чувства. Убежден был, что их власть знаменует конец России, конец всему. Ни ум, ни сердце не могли смириться с тем, что мою родину продают немцам.

- Кто это продавал?

- Большевики, разумеется. И в другом был уверен - не сможет, да и не захочет восставшее быдло оборонять свою страну… Вам это странно слушать, но я не лгу.

- И долго вы так заблуждались?

Назад Дальше