24
Владелец бомбоубежища господин Шнурич напомнил о себе самым неожиданным образом. Заговорил о нем Дюриш. Заговорил, смущаясь, пряча глаза за большим платком, которым он утирал обильно потевшее лицо.
- Ты отталкиваешь наших людей, Сергей…
- Кого это?
- Приходил к тебе Шнурич… С полным доверием приходил, надеялся на помощь, а ты…
- Шнурич наш человек?! - с изумлением переспросил я.
- Наш, Сергей! Наш! Очень порядочный. Честный. Никогда никого не обманул. И нацистов всегда не любил, и за славянство - горой. На таких людей опираться нужно.
Говорил Дюриш убежденно, искренне стараясь рассеять мое заблуждение. Он действительно думал, что я ошибся в разговоре со Шнуричем, поддался минутному раздражению.
- Как ты можешь защищать этого бессердечного прохвоста, который вымогал деньги у перепуганных женщин? - не с гневом, а скорее с любопытством спрашивал я. Мне и вправду было интересно разобраться в психологии этого старого, умного и, судя по всему, что я о нем знал, доброго человека. - А если бы твоя жена бежала с маленькими детьми в убежище и с нее потребовали бы деньги, которых у нее нет?
Дюриш снова протер платком голову, лицо, шею.
- Я не хотел бы, Сергей, чтобы ты думал, будто я защищаю Шнурича, как свою родню. Он мне зять, но это не имеет никакого значения. Я только прошу тебя не обзывать его плохими словами. Он не заслужил их.
Теперь мне понятней стало его смущение. Чувствовал он себя неловко не от сомнения в праведности Шнурича, а только потому, что приходится отстаивать интересы свойственника. Я знал, что у него большая семья - взрослые сыновья и дочери. Ничего не было странного и в том, что одним из зятьев оказался деловой Шнурич. Но то, что таким зятем можно гордиться, как гордился им Дюриш, что он пользуется репутацией порядочного и честного человека - это было для меня непостижимо.
- Ты извини меня, Яромир, за резкие слова о муже твоей дочери. Может быть, он хороший семьянин и никого не обманывает. Но пойми, что я не могу считать честным заработком торговлю местами в бомбоубежище.
- Почему? Убежище он построил на своей земле, на свои деньги. Он никого не завлекал. К нему шли сами и давали долговые расписки. Что в этом противозаконного?
Мы говорили с ним понятными для обоих словами, но мысли наши как будто двигались по параллельным линиям без всякой надежды сблизиться или хотя бы столкнуться.
- Ты мог бы отказать ему, - рассуждал Дюриш. - Но рвать денежные документы… Все деловые люди возмущены. И я не знаю, что им говорить.
- А почему ты должен за меня говорить? Пусть возмущаются.
- Я не могу этого допустить! Я хочу, чтобы все знали: ты поступаешь только справедливо. Русский офицер не может нарушить закон.
- Придется тебе, Яромир, примириться с тем, что у нас с тобой разные взгляды на некоторые законы. Во многом мы с тобой сходимся, а кое о чем думаем по-разному.
- Разреши мне сказать им, что ты сожалеешь о том, что порвал.
- Нет! Не разрешаю, потому что не сожалею.
- Очень плохо, Сергей, - с тяжелым вздохом заключил Дюриш. - Для коммерсантов это останется актом произвола. Они потеряют доверие к финансовым обязательствам. Если ты порвал сегодня одни расписки, завтра можешь порвать другие. Ты не бумажки порвал, а веру в кредитоспособность людей… Мне будет очень трудно вести дела как голове…
В последних словах я услышал намек на возможную просьбу об отставке.
Если бы мной в этом споре руководили какие-то сложные соображения, я, наверно, сумел бы растолковать их Дюришу. Но объяснить ему простые и ясные чувства, не позволявшие мне одобрить деятельность Шнурича, было так же невозможно, как объяснить слепому разницу между черным цветом и красным. Он полагал, что я стою на своем из мальчишеского упрямства или из боязни уронить свой комендантский престиж, и очень болезненно переживал нашу первую серьезную размолвку. Мне тоже не хотелось с ним ссориться, и я успокоил его.
- Если тебе обязательно нужно как-то оправдать меня перед господами коммерсантами, скажи им, что я с большим уважением отношусь ко всяким договорам и деловым обязательствам. Но в этом конкретном случае я не мог поступить иначе… По нашим советским законам не пускать человека в бомбоубежище, пока он не заплатит денег, - преступление. Есть такой закон, и я действовал в его духе.
Ссылка на некий, не известный ни ему, ни мне, закон сразу укрепила мои позиции. А когда я добавил, что впредь посетителей с денежными тяжбами буду направлять к нему, Дюриш совсем воспрянул духом. Он опять смотрел на меня как на любимого сына, и расстались мы с ним, как всегда, друзьями.
Стефану о разговоре с Дюришем я рассказывал шутливо, был уверен, что он меня поймет и посмеется вместе со мной. Но ни тени улыбки вызвать у него не удалось. Он угрюмо смотрел на меня, явно не одобряя моего легкомысленного тона.
- А ты знаешь, чем обернулось это бомбоубежище? - спросил он вдруг.
- Вот уж чем не интересовался…
- Напрасно. В нем теперь клуб "предпринимателей-социалистов", "славянских демократов", "патриотов-либералов" - ноев ковчег, только без нечистых. - без коммунистов.
Зная привычку Стефана ожидать реакции собеседника на каждую новость, я выразил удивление.
- Сначала хотели потеснить нас, - продолжал он. - Потом нашли другой выход: взяли у господина Шнурича в аренду бывшее убежище и за два дня превратили в комфортабельный уголок для встреч и развлечений.
Стефан опять замолчал.
- Ты их к этому вынудил, - заметил я. - Они хотели собираться в твоем Доме, а ты их погнал. Ничего удивительного, что они обособились.
- Удивительно другое. Что при большевике-коменданте реакция может свободно собирать силы.
Я обычно легко догадывался по лицу Стефана, чем заняты его мысли или вспышку какого чувства следует ждать с минуты на минуту. Сейчас он выглядел подавленным, и я не мог поверить, что на него так угнетающе подействовало превращение бомбоубежища в клуб местных богатеев.
- У тебя есть факты, по которым видно, что их сборища носят реакционный характер?
- Были бы факты… Мои ребята ходили туда, слушали…
- Шнурич за вход платы не требует?
- Нет, - серьезно ответил Стефан, - платы не требует… Сейчас у шнуричей ставка покрупнее, с прицелом на будущее.
- Не говори загадками, Стефан. Чем они там занимаются?
- Разговаривают, музыку слушают, кофе пьют… Против тебя ни слова. И о Красной Армии - ни слова. Как будто их ангелы небесные от Гитлера освободили. Всё о христианской культуре, о демократии. Историю вспоминают, классиков цитируют… Вроде бы ничего худого…
- А почему бы тебе не пойти туда, не поспорить с ними?
Прежде чем ответить, Стефан подошел к карте, повернулся ко мне спиной.
- Ты попал в самое больное место… Боюсь я к ним идти.
Такого признания я не ожидал. Подумал, что он шутит, и рассмеялся.
- Ничего смешного нет, - сказал он. - Мне с ними спорить трудно - неравные условия.
- Да ты что?! Заболел? В любой спор первым лезешь, никогда ничего не боялся, и вдруг…
- Если бы они в открытую стали оспаривать то, что я узнал от Степана, выстрадал в лагерях, проверил в боях, - дал бы я им жару. А когда они туманом философии прикрываются, стихами говорят, - это мне не под силу… У них за плечами университеты, штабеля прочитанных книг. А у меня… Когда я мог знаний набраться?
- Успеешь еще, наберешься.
- Обязательно наберусь. А что сейчас делать - не знаю. Разогнать их, забрать ключи от убежища - ты не позволишь.
Я кивнул: "Не позволю".
- Да я и сам понимаю, что это не лучший способ борьбы, - продолжал Стефан. - Но я уверен, что от чистеньких слов они перейдут к грязным делишкам.
- Вот уж это - либо будет, либо нет.
- Можешь не сомневаться. Если бы ты знал, сколько ненависти вызвал тем, что порвал расписки. По карману ударил. Они всё простят, но только не это.
- А мне плевать, простят или нет.
- Тебе конечно.
- И ты наплюй.
- Их плевком не собьешь. Бить нужно со всей силой.
- Когда будет за что, ударишь.
- Да, не промахнусь.
Стефан выпрямился и проделал несколько пружинистых движений раскинутыми руками - нечто вроде гимнастики, возвращавшей ему хорошее настроение.
А дня через два более серьезные события заслонили от нас мышиную возню "предпринимателей-социалистов".
25
Эту женщину ко мне направила Люба. Накануне она убеждала меня, что женщина очень хорошая, несчастная, с двумя детьми, что ей нужно помочь. Но о сути дела ничего не сказала.
Тереза Нойхойзер выглядела не столько несчастной, сколько запуганной. Миловидная, лет тридцати пяти, но одетая по-старушечьи во все черное, она боязливо приблизилась к моему столу и на предложение сесть в кресло замотала головой, всем своим видом показывая, что никак невозможно сидеть в присутствии самого господина коменданта. Когда я пристальней в нее всмотрелся, она зарумянилась от смущения и опустила маленькие голубенькие глазки.
С помощью Лютова я узнал, что она приехала из недалекой деревни, в Содлаке остановилась у родственников, а муж ее лежит в клинике Герзига. Об этом Тереза узнала из письма, которое он прислал. Раненный в голову, он сейчас поправляется, и жена очень просит господина коменданта отпустить его домой. И дети давно не видели отца. Она очень просит. Дома он скорее станет совсем здоровым и поможет ей вести хозяйство.
- Спросите, кто у нее муж по званию?
- Солдат, простой солдат, - перевел Лютов.
С такой просьбой я столкнулся впервые, но думал недолго. Отправлять этого раненого немца в лагерь для военнопленных никакого смысла не было - лишняя обуза и нашим врачам и охране. Пусть едет со своей Терезой.
- Она уже виделась с мужем?
- Нет, профессор не позволил, сказал, что без вашего разрешения никаких свиданий быть не может.
Я не помнил, чтобы запрещал свидания, и решил, что это одно из распоряжений Стефана.
- Скажите, что я не возражаю.
От нежданной радости глаза у Терезы стали вдвое больше. Она забавно поклонилась и быстро заговорила, обращаясь к Лютову.
- Она просит сказать, что потрясена вашим великодушием, но профессор Герзиг предупредил ее, что без вашей справки он ее мужа не отпустит.
Опять вспомнив Стефана, я сказал:
- Я напишу профессору, чтобы он отпустил этого солдата. Но перед отъездом пусть она с мужем зайдет в комендатуру, здесь проверят его документы и выдадут официальную справку.
Под мою диктовку Лютов написал Герзигу письмо, я подписался и протянул Терезе. В награду я получил долгий взгляд, полный почтительного восхищения и благодарности. Снова глубоко присев, она вышла из кабинета, что-то растроганно лепеча.
А на другой день ее убили.
Об этом я узнал от Домановича. Он явился с омраченным лицом, но говорил о пустяках, пока я не спросил:
- Что случилось?
- Плохое дело, Сергей.
- Не тяни, докладывай.
- Утром нашли женщину в лесу, около шоссе… убитую.
- Что за женщина? Кто убил?
- Приезжая, немка…
- Терезу?! - почему-то сразу припомнилась мне вчерашняя посетительница.
- Уже знаешь? - удивился Стефан.
- Чем убили?
- Задушена. Все хрящи переломаны.
- Кто убил?
- Пока неизвестно.
Меня удивил и насторожил не ответ моего начальника полиции, а тон, каким были произнесены слова, - ни тени тревоги или гнева.
- А что ты сделал, чтобы стало известно?
- Расследуем, - сказал он так, будто речь шла о карманной краже, и отвел глаза в сторону.
Я не узнавал Стефана. Обычно любое нарушение порядка приводило его в ярость, а теперь, когда произошло тяжелейшее преступление, он вел себя как бездушный чиновник. У меня перед глазами стояло милое лицо Терезы, и, наверно, поэтому я со всей резкостью отчитал Стефана. Но и после моей ругани он не изменился, не обиделся, даже не пытался оправдываться, стоял, посматривая в окно, и продолжал бубнить:
- Делаем все, что можем. Криминалистов у нас нет, работаем как можем…
- Я сейчас не о работе говорю, а о твоем отношении к делу. Ты отвечаешь за безопасность людей в городе, а докладываешь, как посторонний наблюдатель. Убили женщину, крестьянку…
- Война, Сергей, - непривычно тихим голосом вставил он, - наших больше поубивали.
- Что ты хочешь сказать? - с нарастающим изумлением спросил я. - Наших больше, значит, одна немка не в счет? И это говорит коммунист? Что с тобой? - Доманович не отвечал. - Послушай, Стефан, - уже более спокойно продолжал я, - когда в городе, где сидит советский комендант, совершается убийство, это нужно рассматривать как провокацию, как политическое преступление против тебя, меня, против всех, кто рад освобождению Содлака от гитлеровцев. Неужели ты этого не понимаешь? - Доманович тряхнул головой: понятно, мол. - Убийцу нужно найти как можно скорее. Городок у нас небольшой, не может быть, чтобы следов не осталось. Или мне у Шамова помощи просить?
Я надеялся этим предложением пробудить в нем энергию, он очень не любил признаваться в своем бессилии и просить помощи со стороны. Но на этот раз он не торопился с ответом.
- Погоди. Постараемся сами разобраться. - И это было сказано без твердости.
- Даю два дня сроку.
Он ушел замедленным, не своим шагом. Еще более, чем само убийство, стало для меня загадочным поведение Стефана.
Но уже через час загадка прояснилась.
Об убийстве, конечно, знал весь Содлак. Узнал и Лютов. Но если на других лицах я видел растерянность, даже испуг, то Лютов пришел хотя и в своем мрачном, подавленном состоянии, но с кривой ухмылкой под усами. На вопрос, что говорят об убийстве, он с ядовитой многозначительностью ответил:
- Воспевают доблесть русского воинства.
- При чем тут русское воинство?
- Ну, не все воинство, а, так сказать, отдельных его представителей.
- Меня, что ли, поминают лихом?
- А вы тут при чем?
- А кого же?
- Это - к вопросу о штукатурке.
- Вот что, Андрей Андреевич, - раздраженно посоветовал я ему, - или вы будете выражаться яснее, или идите проспитесь.
- А чего вы сердитесь, господин комендант? Уверяли вы меня, что на ваших людях не штукатурка, а все насквозь у них человечье? Уверяли. А оказалось, что прав-то я. Увидел сержант аппетитную бабенку и обернулся зверем.
- Какой сержант? О ком вы говорите?
- Да вы что? - очень натурально удивился Лютов. - Не знаете, что убитая погон сорвала?
- С кого?
- С убийцы. Сержантский погон, русский.
- Кто эту подлую клевету распустил? Сейчас же назовите, от кого этот поклеп слышали!
Лютов встал, вытянулся во фронт.
- Прошу простить, если разгласил тайну, но об этом весь город говорит.
Я приказал дежурному немедленно найти Домановича. А пока придумывал, как наказать провокаторов, распустивших гнусную сплетню, не смог удержаться и пристыдил Лютова:
- Обрадовались? "Штукатурка". Всякую фашистскую брехню готовы подхватить. Эх вы, штабс-капитан…
Перед нами предстал Доманович. Спрашиваю:
- Кто пустил слух, что убийца - советский сержант?
- Кто-то из полицейских. Я приказал молчать, но вот…
- О чем молчать?
- О погоне.
- Значит, был погон, - повторил я ошеломленно. - Почему сразу не доложил?
- Не хотел тебя расстраивать, Сергей, - виновато признался он. - И молчать приказал, чтобы не упала тень на Красную Армию.
Стали понятными его показное равнодушие, бездеятельность. Он переживал преступление, совершенное советским человеком, как личное горе. И ему очень не хотелось искать виновного. Я старался не смотреть на Лютова.
- Когда воюют миллионы людей, - продолжал Стефан, не то оправдывая свою попытку скрыть от меня истину, не то помогая трезво оценить случившееся, - всегда может оказаться среди них и убийца, и грабитель, или просто психически больной. Ничего удивительного…
Рассуждал он правильно, но легче от его рассуждений не становилось.
- Где погон?
Стефан нехотя вытащил из кармана завернутый в бумажку сверток. Погон был, точно, сержантский. По складкам и вмятинам можно было убедиться, что его намертво зажала рука несчастной женщины. Торчали и обрывочки ниток, которыми он был прикреплен к гимнастерке.
Через Содлак часто проходили или проезжали наши легкораненые, направлявшиеся в ближайший госпиталь, и вполне здоровые с командировочными предписаниями. Обычно они не задерживались, закусывали на питательном пункте и двигались дальше. В комнате для проезжих ночевали редко. Знал я, что некоторые поддавались на уговоры гостеприимных содлакцев и проводили ночь в частных домах. Хотя я запретил принимать военнослужащих без направления коменданта, но за выполнением этого распоряжения не проследил.
- Проверили, кто из наших провел этот день в Содлаке?
- Опрашивал. Был сержант. Прибыл поздно вечером и отбыл рано утром.
- Где ночевал?
- Здесь, в комендатуре. Но документов у него никто не спрашивал, ни имени, ни фамилии не знают.
- Кто в последний раз видел Терезу?
- Родственники, у которых она остановилась. Рассказывают, что вечером она пришла радостная, была перед этим у Герзига, отдала ему твою бумажку и он обещал утром выписать мужа. А утром она ушла, и нашли ее уже убитой.
- А муж ее где?
- Вот это самое непонятное, - оживился Стефан. - Герзиг утверждает, что отпустил Нойхойзера в восемь часов тридцать минут и тот решил идти навстречу жене. И исчез.
- Как это исчез?
- Никто его больше не видел, ни Герзиг, ни родственники. Видимо, сбежал после того, как узнал, что его жена убита.
- Нелепо. Чего ему бояться, если отпустили его по моему распоряжению?
- Не могу понять. Уж к родственникам он обязательно должен был зайти. Уехал, не встретившись с женой, не узнав о ее судьбе, - не похоже на нормального человека… У него было черепное ранение, может быть, действительно психопат?
- А далеко от клиники ее убили?
- Метрах в трехстах.
- Ограбили?
- Не похоже. Сумочка с письмом от мужа и несколькими марками лежала рядом. Скорее можно предположить, что убийца пытался изнасиловать, но и этого не случилось… Никаких ясных мотивов убийства нет.
- Ты знаешь деревню, откуда она приехала? Далеко отсюда?
- Километров двадцать. Я уже послал туда человека, приказал привезти Нойхойзера, если, конечно, найдется.
Я задавал случайные вопросы, лишь бы не молчать. Пока мы разговаривали, меньше чувствовали свою беспомощность. Никому из нас расследовать преступления не приходилось, и что делать - мы не знали.
- Может быть, он потому и скрылся - узнал, что жену убили, и побоялся, что его не отпустят домой, отправят в лагерь, - вслух рассуждал Доманович.
- Письмо его прочли?
- Обыкновенное письмо. Из клиники. Пишет, что ранен был легко, чувствует себя отлично и надеется на скорую выписку.
Я приказал первое, что пришло в голову:
- Ищи сержанта. Опроси всех, кто его видел, установи приметы. Нужно узнать, куда направлялся… И если ты еще раз что-нибудь от меня скроешь, я подыщу другого начальника полиции.