Совсем случайно наткнулись мы с братом в углу крытого тока за Трохалевым болотом на осевший ворошок земли. Кольша подсадил меня со своей спины ухватиться за прослежину, я повис на ней и сунул правую руку в едва приметную дырку в плотной ржавой соломе. Пускай и не выпорхнула оттуда на наших глазах воробьиха, да такое правило у нас - не пропускать без проверки любое птичье гнездо. Сунул руку… ойкнул и шлепнулся на что-то мягкое.
- Васька, ты что?! - кинулся ко мне Кольша, а я перевел дух, выполз из угла и молчком показал ему вмиг распухший большой палец, из которого ячменной остью торчало шмелиное жало, и брат догадался, кто меня ужалил в старом воробьином гнездышке. А у меня не столько от боли, сколько с перепугу разжались пальцы левой руки, которой я цеплялся за прослежину.
- Поди, больно ушибся? - пожалел Кольша, пристраиваясь, как ловчее целиком выдернуть волосинку жала.
- Не, нисколечко! Пал на что-то мягкое, после молотьбы, наверно, что-то там осталось.
- А счас и поглядим, - отозвался Кольша и, покончив с жалом, для окончательного излечения брызнул на разбагревший палец.
Он осторожно разгреб ворошок земли и чуть не вскрикнул от ликования. Но тут же, оглянувшись боязливо по сторонам сарая, зашептал:
- Не мякина, Васька, не мякина, а отходы травяные. Зернышек пшеничных нету, да раз в хлебе трава, стало быть, съестная.
Мешки холстяные с лямками из веревочной супони у нас были при себе, с ними не расставались мы с весны до снегу: таскали и подсохшую мороженую картошку, и листья кобыляка, и даже грузди. Носили за плечами ягоды, обложив ведра травой, чтобы не набить позвоночник железом и не смозолить до крови спину.
В мешках перетаскали ворошок на твердую и чистую площадку около входа под сарай, отвеяли травяные зерна, очень похожие на семечки мака.
- Ого, веско! С полпуда, поди! - прикинул брат свою ношу и тугим узлом перехватил устье мешка.
Мне досталось поменьше: Кольша давно привык раскладывать тяжести посильно каждому, и по-старшинству, подражая тяте, взваливал на себя самую большую часть груза. Однажды я заупрямился и пустился в рев, но брат отучил меня распускать нюни. Он натузил мне мешок мороженой картошкой под самую завязку, помог натянуть лямки, только встать на ноги с мешком я не смог. Тем мешком и повытянуло из меня лишнее самолюбие, и я стал подчиняться Кольше не просто безропотно, а с доверием и уважением, как главе дома после отца. Пусть и постарше он меня всего на два года, а сколько мужицкой работы досталось ему в первый черед, а не нам с сестрой Нюркой…
- У меня тоже веско! - похвалился и я, расправляя крыльца под мешком.
- Ага! - серьезно, без усмешки согласился брат и не скрыл радости. - А здорово, Васька! Заместо кобыляка притащим седни хлебного. Грузди-то из Отищевской гряды никуда не денутся, вместе с Нюркой и сходим. Ага?
- Ага! - живо откликнулся я и, стараясь не отстать от брата, отбивался на ходу таловой веткой от целого роя настырных паутов.
Не терпелось поскорей дотопать до дому и показать свои мешки маме с Нюркой. Только мамы-то все равно нет дома - раным-рано уехала на покос грести и метать сено для детдома, а сестра с бабушкой пасут коров у Юровки на поскотине. А солнце чуть-чуть перевалило за полудни, жаром загнало комарье в тень лесов и болота, в густые травы на лесных еланях. Одни зеленоголовые пауты наседают на нас, но мы на привале не боимся их: сидим возле двух наших осин у дороги и ловим паутов живьем, чтобы отпустить потом с тонкой сухой травинкой в брюхе. Этак и время скоротать можно незаметно, и есть не так хочется - в село нам заходить с мешками днем как-то боязно. Хоть и трава в них, да вдруг кто-нибудь досмотреть вздумает…
- Жабрей, - угадала мама и пояснила: - Пикульником еще зовется, на парах хлеба раньше засорял, а ныне везде расплодился, по всем полям его полным-полно.
- Колючий и с розовыми цветочками? - спросила сестра.
- Он, он! И не токо сорняк, ядовитый он. Если не умеючи, конечно, его семена поесть. У лошадей трясучка бывает после жабрея. А у нас в Песках, на родине-то моей, тятин сосед Алексей Изосимович цветками жабрея сына лечил от чахотки. Чудышко же был Изосимович, - вздохнула мама. - С сыном Илюхой по снегу охотились они на зайцев, он возьми и окрови из дробовика зайца, а тот и потянул в Ульянково болото. Кусты да кочкарник тамо - быка не враз увидишь, а не то что дикошарого зайчишку. Алексею жалко упускать дичь, и он Илюхе приказал разуться. Скинул парень пимы и суметами в одних носках побежал за подранком.
- Настиг? - в один голос поинтересовались мы с братом.
- Настиг-то настиг, да захворал Илюха чахоткой. Всем перелечил его Алексей Изосимович, да поздно догадались, что за болезнь… Исчах парень.
Мы пригорюнились вместе с мамой о ее соседе Илюхе, что умер совсем молодым парнем из-за раненого зайца, помолчали и завздыхали уже о своем:
- Зря и тащили жабрей…
- Как зря? - возразила мама. - Сколько помню голодных годов, всегда мы ели из жабрея лепешки. Подсушу на поду в печи, смелете на жерновах, и стряпня будет. Вкусные лепешки, только горячие нельзя есть и попить сразу после еды нельзя. Отнимаются то руки, то ноги, а то и спина не сгибается.
…Нет, не чета жабрей кобыляку! Не кисло-противной зеленью, а сытным и хлебным духом напахивает из печи. Смотрим через брус, нюхаем и в уме поторапливаем маму: скорей, скорей бы она позвала за стол!
- А ну, слазьте с полатей, ребята!
Теплых и толстых лепешек в плетеной хлебнице гора горой, а муки еще немало в сеельнице. Да еще поделилась мама жабреем с Парасковьей Сергеевной - матерью моего дружка Ваньки. Его сестра Зинка и прибежала к нам, когда мы стояли в очередь у рукомойника под верхним голбцем. Зинка села на лавку и без передышки выпалила:
- А нас мама уж накормила лепешками! Ух и скусны-ые, и сытные страсть!
- Отведай и наших, Зинаида Михайловна! - шутливо взвеличала ее мама, и я насторожился, однако она не добавила "невестушка", пожалела, видать, меня. А то ни в школе, ни на улице нет проходу мне из-за Зинки, и приходится украдкой играть нам с ней черепками, насобиранными на огороде. Когда подружился с ее братом Ванькой, а моложе он меня на целых пять лет, вовсе редко стали дразнить Зинкиным женихом…
- Ой, я и дома, тетя Варвара, объелась! - затараторила Зинка и вдруг стукнулась беловолосой головой о простенок, выкатила синие глаза, онемела с открытым ртом. Я испугался за Зинку и чуть не пролил молоко из крынки, но мама всех нас успокоила, словно ничего и не случилось:
- Отойдет, отойдет наша невестушка! С жабрея Зину парализовало, само собой пройдет… А вы, если по грузди собрались, то не ешьте покуда лепешки, разве что по одной-две. В лесу поедите, ладно?
- Ладно! - согласились мы, и пока управлялись со своими лепешками, припивая холодным молоком, к Зинке вернулась речь, ожили руки и ноги. Она заохала и начала пересказывать вчерашние деревенские новости. Мать ее собирала молоко в нашем краю и узнавала обо всем самая первая.
Зинка засобиралась с нами по грузди, да мама отговорила мою подружку:
- Не ходи, Зина, тебе нельзя после жабрея много двигаться. Я же сказывала вам, как его есть. Опять отнимутся в поле ноги, лучше дома сегодня оставайся, в огороде у себя пополешься. Вы, ребята, смотрите - не ешьте лепешки раньше времени.
…Терпения нашего хватило на два волока от Юровки до избушки у болота Трохалева. Пока все втроем хохотали над Зинкой, пока мы с Кольшей гонялись за серым зайчонком до первых ракитников у болота, есть не хотелось. А как замолчали - глаза невольно косились не на солнце, а на Нюркину корзинку, куда в белой тряпице мама положила нам подорожники. И не жарко покуда, но губы то и дело облизываешь языком, и даже донник по обочинам дороги пахнет лепешками.
- Нюрка, знаешь чо? - не вытерпел Кольша.
- Чо?
- До Отищева всего и осталось пройти Трохалевскую степь. Давайте вон у колодчика отдохнем и с водой наедимся. А то, поди, пересохло в тятином копанце у Отищева, придется всухомятку обедать.
- Давайте, - сразу согласилась сестра и повернула под высокие корявые березы, где прятался от солнца весь день лесной колодчик с таловым плетнем вместо сруба. Место тут и сухое, но вода в колодце не убывает с весны до осени и не застаивается - не протухает душными яйцами, как по другим, даже более глубоким и со срубами. Черпали воду прямо кружками, и опростали Нюркину корзину незаметно.
После еды не прошли и последние леса перед Трохалевской степью, как остановился средь дороги Кольша и выронил пустое ведро, за что-то запнулась и неподвижно растянулась на конотопе сестра, сперва присел, а потом свалился на траву и я. Ноги и руки не слушались, спина одеревенела, и язык во рту отяжелел - не поднять, не повернуть…
Враз налетели из березняка рыжие комары, будто того и ждали, когда приключится с нами беда после сытного обеда. Они не просто больно кусались, а жгли тело, как крапива, и на наших глазах напивались до красноты нашей крови. Ни согнать, ни раздавить и ни закричать на проклятое комарье… "Вот и посмеялись над Зинкой, так нам и надо", - корил я и себя, и всех троих, а в глазах и без всхлипа полно было слез.
Мало-помалу мы отлежались и стали давить комаров, и неожиданно первой заговорила Нюрка:
- Не пойдем, ребята, к Отищеву. Куда нам забираться в леса, где и живой души не встретится. Как падем там, так и сожрут нас волки. Эвон обабков сколь надурело здесь, и слизунов полно. Не высобирать всей Юровкой…
Мы с Кольшей закивали в ответ, однако обабки и валуи-слизуны собирать оказалось не столь и просто. Встать-то на ноги встали, а спина не гнется, и чтобы сломить облюбованный обабок, приходилось, обнимая березы, медленно опускаться на землю и ползать на брюхе в сырой, непросохшей траве.
Сперва постанывали и вздрагивали, если нечаянно отряхивали, на себя с дудок студеную росу, а после развеселились и не заметили, когда отпустила нас жабрейная судорога. Что хоть и не отборные сухие и сырые грузди, зато обабочки молодые один к одному - без корешков, только чистые буроватые шляпки. И слизунчики плотные, крепкие, как есть чьи-то добела умытые пальцы торчат из земли!
Я выбрал старинную, давно затравевшую дорожку и пополз по ней через елань, срывая то обабки, то упругие слизуны. От мелкого леска скакала навстречу небоязливая сорока: у нее свои заботы, у меня - свои.
В полную силу наливался солнцем и запахами зреющих трав июльский сенокосный день, когда мы насобирали грибов даже в рубахи и в прихваченный сестрой мамин запон. Жабрей больше не спускался в ноги, и на обратном пути забылся наш испуг, не горело и тело от комариных укусов. А по грузди к Отищеву решили идти завтра и взять с собой Зинку и ее брата Ваньку.
Дома и вовсе стало хорошо и спокойно, однако мама сама догадалась, почему натащили мы обабков и слизунов. Она долго смотрела на грибы и как бы сама себе промолвила:
- Может, выбросить нам жабрей, не стряпать больше?
- Что ты, что ты, мама! Хлеб ведь… - зашумели мы дружно, и готовы были повиниться перед ней, что ослушались, но она опередила нас:
- Вот и я, детки, тоже думаю так же…
Мама повеселела от улыбки и стала выбирать обабки на жаркое. Она неторопливо выкладывала их на столешницу и нахвалила нас, будто в избе сидел кто-нибудь из наших соседей или чужой человек.
Тальянка
Поманила меня бабушка в город, когда шли мы с ней домой с Россохи, где по низам набруснили полные мешки мягколистного кобыляка. В другой раз, даже с тяжелой ношей, я все равно забегал наперед, рыскал кустами и лесом, отыскивал что-либо съедобное. Иногда удавалось мне поднять с гнезда рябую тетерю, и приходилось самому испугаться, если из смородины черным выхлопом вырывался затаившийся косач. А то наскочишь в загустевшем костяночнике на ежа, уколешь ногу, а он живо взбугрится серо-щетинистым клубком и сердито запопыхивает-завздрагивает. Или пискнет птаха, разнимешь траву и подивишься на ладно увитое гнездышко, на горячие пестро-розовые яички овсянки. Засмотришь их и от лихого глаза, да чтобы птичка гнездо не бросила, выдернешь из русого вихра пару волосинок и положишь на яички.
Сегодня мне не до шныряния. Топаю рядышком, пособляю бабушке поправить время от времени на спине мешок, отгоняю березовой веткой комаров и паутов. Иду и слушаю, как она рассуждает о городе Далматове:
- Самая пора, Васько, сходить нам туда-ка. Ягода ишшо слепая - што голубянка, што смородина, грузди ишшо не напрели. Варенца прихватим, табачку насыплем. Сбудем с рук и, глядишь, хлебного поесть купим…
В березовой дубраве дорога затененная и по низи сырая: там с глуби неведомой поднимаются родниковые жилы. Подошвам до щекотки прохладно после каленой открытой дороги через увал. Усталость испаряется сама собой, словно пьют ее из тела невидимые ключи. Идешь и даже не чувствуешь голые ребра корней, покуда не ушибешь невзначай большой палец ноги. А бабушку слушать - не переслушать.
Двенадцатый год мне, а я и одним глазом не видал города, паровозов и железной дороги, реки Исети и белокаменного монастыря. Бабушка почему-то называет дорогу одним словом - чугунка.
- Какая чугунка? - дивлюсь я. Иных, кроме тех чугунков ведерных с водой и кобыляком, поменьше с картошкой и похлебкой, что утрами отправляет мама ухватами в зево печи, сроду не доводилось видеть.
- Дак уж так назвали в народе паровоз-то и дорогу железну, - поясняет бабушка. - Дак как придем, сам и поглядишь. До городу не шибко и далеко, верст двадцать, - продолжает она, отирая концами бледно-синего платка потные щеки. - Чево нам, Васько, едаким проходателям. Поране встанем и по холодку половину волока осилим. За Песками в гору поднимемся - привал у Серебряковой рошши устроим. Малинник по ней шибко густой. Передохнем - и до Першинского свертка. А там под уклон к Зателе покатимся. С тамошней горы сбежим - город-то тут как тут.
Бабушка зевает, машинально мелко крестит рот и вздыхает:
- Не спалось ночесь чево-то. Сперва, навроде, задремалось, а туто Ондрюшка возьми и приснись. Живой ето, в одеже справной и веселый. Побрякал в стекло с улки и зовет: "Мама, чево на все запорки закрылась, али не ждешь совсем меня?" Господи… Сон-то как сдунуло. Затрясло меня, будто в лихоманке, зазнобило всю, как есть яшшорка телом пробежала. Испужалась, а ноги к окошку несут. Ить понимаю, понимаю, Васько: год минул, как убило Ондрея на глазах суседа Олександра Федоровича. Понимаю ить: с того света никто живым не хаживал, а все одно кинулась поглядеть…
Бабушка призадержалась, прислонилась мешком к толстой березе и уж не пот, а запавшие глаза сушила платком. И концы его темнели и темнели. Подняла она голову и задумчиво смотрела на густую вершину березы.
- Ну и глянь за окно, а на улице темень, одна березка у дома нет-нет и сбелеет перед глазами, ветер пошумит ветками да ставень поколотится о простенок. Никово нету-ка, никово. Постояла я, постояла и опять легла. А сон-то не идет. Лежу, веки не закрываю и жду. Што если и на самом деле Ондрюша воротился, разыгрывает меня, боится сразу перепужать? Лежу и споминаю. Как прощался со мной - губы-то у ево были холодны. И тогда обмерло сердце, почуяла: не видать мне больше ево живым, не видать… Кажись, из-несло меня, задремала. И тут Жек чево-то завыл на завозне, по-блажному завыл. Волков, чо ли, учуял и заскакнул на крышу. А я опять за свое. Опять Ондрюша с ума не сходит. А ить год минул, год…
Бабушка не ревела и не причитала голосом, как тогда, когда письмоноска Настасья Симифониха подала ей злосчастное письмо. Она только дрожала и глубоко дышала, а слезы сами накатывались и топили ее глаза и морщины, стукали по листкам подорожника и дождинками светлели в траве.
Чем, ну чем смогу помочь бабушке?! У меня тоже зазуделись глаза и сразу вспомнилось, как тогда выла-причитала бабушка на середе у печи. Я убежал в черемуху за избой, трясся от слез под кустом и слышал чужой проголосный плач:
- Сине море взволновалося, я с Ондрюшенькой прощалася…
Он заморозил меня до немоты, и лишь впотьмах очувствовался и боязливо заглянул в распахнутую дверь избы, где затихла-изнемогла на лавке под старой шубой моя бабушка…
Чем я помогу… Души я не чаял в дяде Андрее за его доброту и ласку. Как с ровней он дружил со мной, мастерил мне почти изоправдашние винтовки, а однажды изладил пулемет "максим". Мы и отнесли с ним его в клуб, где Юровские парни и девки устраивали постановку. А потом, затаившись, смотрели со скамейки на сцену, где тракторист Пашка Поспелов строчил из пулемета по самураям, они вопили: "Банзай" и падали на пол.
Пулемет был бы целым, но началась война с германцами и детдомовцы из Лебедяни, занявшие клуб, истопили "максим" зимой в круглой печке. Эх, не догадались мы с братом Кольшей утащить дядькин пулемет на вышку своей избы… А то бы могли на войну с ним уехать…
Нечем отомстить нам Гитлеру за дядю Андрея. Вон в сказке можно соколом обернуться и принести живой воды, чтобы поднялся на ноги дядя и побил басурманов. Он бы принес тогда нам не игрушки, а всамделишную винтовку. Пусть пришел бы и без ничего, лишь бы живой…
- Чего, чего вы надумали? - забеспокоилась мама, когда я заторопился ночевать к бабушке.
- Дак мы-то, Варвара, собрались в Далматово завтра сходить. Обыденкой обернемся. Охота Ваську показать город, реку большую. Хто нас тронет, старого да малого. А подорожников я сама напеку. Чо Василью-то передать? - схитрила бабушка. Она знала, что путь наш лежит через село Пески, где живет мамин брат дядя Василий и тетка Афанасья. А ей самой все недосуг повидаться с родней, с темна до темна обстирывает детдомовцев. Стало быть, прямой резон отпустить меня с бабушкой.
Мама сначала замешкалась, а потом заторопилась:
- Перво-наперво приветы передайте Василью с Афанасьей, Нюре и Иванку: Спросите, чево Кольша с фронта пишет. Ну и пущай кто-то погостить прибежит. А ты, Васька, к паровозу близко не лезь и жулью на глаза не попадайся. Ладно?
- Ой да и есть чем жулью от Васьки нажиться! Все в нем да на нем, - засмеялась бабушка и поднялась с лавки. Она была довольна, что скоро поладила со снохой, знала, как подступить к моей маме. Коли начала с Песков, ее родины, так и быть, не станет она супротив.
Перед дальней дорогой я долго сбивал окутку, но сам не понял, когда уклался возле бабушки, и она еле растрясла меня на первом свету:
- Жалко будить, да не вдругорядь же собираться. Ставай, Васько, я подорожники склада и котомку завязала. Ставай!
…Конотоп на заулке остудил росой ноги, и вялая дремотина состани вытряхнулась из меня. За наличниками пустого дома Николая Мастеровых жадно пищали воробьята и сиво-бурые воробьи сердито отчирикивались им с прясла загона. Проходил за кобыляком и не успел обшарить наличники избы с клетью. Ну, пускай разводятся, пускай подрастают воробьята…
По верхней улице никого не видать. Спит еще на полатях без окутки дружок Ванька Фып, видит во сне отца. Скоро должен Филипп Николаевич домой воротиться из лазарета, будет у Ваньки тятя. А наш когда еще отвоюется и останется ли живой?
Вторая изба моей подружки Маньки. Вот бы по амбару стукнуть, где ночует она летом с сестрой Дунькой, и вызвать ее на улку. Не похвастаться, а сговорить в город. Отец Манькин из трудармии часто приезжает погостить, однако ни разу не возил с собой на завод. А вдруг у Дуньки парень есть и Маньку турнули под сарай на старую куделю?