Сыновний зов - Василий Юровских 12 стр.


Некогда мешкать. Бабушка вон как пылит улицей, даже не оглядывается. Мавра Задорина корову Рыжуху выпустила из ограды и хотела остановить Лукию Григорьевну, а она только поклонилась и дальше. И нельзя иначе: с Маврой счинись - не отвяжешься от нее долго. Полдеревни осудит, любит людей выстораживать за то да за другое, а сама и корову-то доит безумывши.

Я настигаю бабушку и стараюсь поспеть с ней в ногу. Поравнялись с домом Матрены Засони. Прозвище у нее такое. Через низкий косой заплот видно корову на крылечке. Навалила на скобленные тесины и поддевает рогом железное кольцо у дверей сенок и мычит - зовет хозяйку. Да куда там! Добудись-ко! Зря бы не дали прозвище Засоня. Все у них в породе на ходу спят. И сына Матрены из Чебаркуля вернули. Здоровенный парень Санко, а на фронт не взяли!

Бабушка быстро глянула на избу Матрены и вспомнила:

- Посулилась я вылечить Санка. Ить болесь, болесь у него ето родовая. Вылечу и, смотришь, отмучается он, на войну поедет. А то чо же? Мается парень, места себе не находит. Друзья-то все там, кто погиб, кто воюет, а его забраковали. Конешно, Афонька Кузьмы Хромого радехонек своему изъяну. Девок да солдаток перебирает, гармонь ему - не гармонь. А Санко страдает, ему на войну охота. Отхожу, отхожу, трав-то мы, Васько, вон чо всяких запасли…

Я верю бабушке. Трав-то мы прошлым годом с ней нарвали и насушили на пятрах под сараем и в амбаре. И все-то она их знает, от любой хвори запаривает травы. А наговоры шептать сами же бабы заставляют. Да и обижаются, если бабушка просто так подает питье в крынке:

- Чем мы огневали тя, Лукия Григорьевна? Анне Золенковой все честь по чести изладила, а мне и не шепнула…

Вразумления бабушкины о бесполезности наговоров не действуют. Наоборот, еще пуще обижаются и просят хоть маленько, а пошептать. Ну, возьмет она горшок или крынку с питьем и уйдет за перегородку на середе. А когда повеселевшая баба убегает с лекарством, бабушка всякий раз смеется и всплескивает руками:

- Ить я ее, ее, Васько, бранила! Рази втолкуешь, што польза в травах, а не в словах.. И колды токо я отучу баб от етих наговоров…

Вблизи моста через речку Крутишку я оглянулся на осевший дом под железом, где тоже спал друг огурешный Вовка Мышонок. Большелобый и узкоглазый, он никогда не трусил, как другие, а даже днем мог забраться в огород или огурешник. Отчаянный парень, хоть и мал ростом… Вот кому первому расскажу я про город.

С-под моста парит омутина. Вода верхом теплая, а на толщине все лето обдирает кожу холодом. С перил бы теперь "солдатиком" нырнуть, да некогда, некогда и успею набулькаться тут. У города ждет меня широкая река Исеть - быстрая и глубокая, людей в ней потонуло страсть много, по словам мамы. Сын доктора нырнул с моста и найти не могли. Другой мужик налимов ловил по надмывам-залавкам, где норы у них, - так стоя и утонул. Засосал у него руку налим по самый локоть, а вытащить рыбину мужик не смог, не осилил ее.

Страшно и подумать об Исети, если припомнить утопленников. Но если не заругается бабушка - я хоть у берега побрызгаюсь, не унесет же меня с мелкого места. А день-то жаркий будет, небо вон какое бело-умытое от лесов на все стороны…

С угора оба оглянулись мы на Юровку, нашли глазами пожарную каланчу и наш тополь за избой. Ее и не видать отсюда, а по тополине завсегда отыщется усадьба. И чуть ниже бабушкин дом - с черемухой, березкой в тынке и молодой ветлой на ограде. Нижний сучок у нее посох, его дядя Андрей окоротил, и бабушка, как ополоснет подойник, опрокидывает его на сучок-вешалку.

Мама давно у корыта в детдомовской прачечной, сестра Нюрка корову доит, а брат Кольша спит, у него работы по хозяйству на весь день хватит. Ну и на Большое озеро ему нужно дважды сходить - проверить морды и манишки. Без рыбы, наверно, мы давно бы с голода опухли. И разве мы одни: всех соседей полной чашкой желтых карасиков или мелких гольянов обносим, а Онтониде Микулаюшкиной всегда побольше. Ее "сам", Филипп Николаевич, - закадычный тятин друг, и мы все дружим, и ихняя банешка - наша общая.

- На Монастырщину поднялись, теперь до росстани Морозовской, а там и Половинное, - молвила бабушка. Радуется она дороге дальней не меньше моего, и не зря мама зовет ее "непосидячая". Не по душе Лукии Григорьевне сидеть сложа руки, не может она обойтись без заделья. У нее и поговорка любимая: "Лето - припасиха, зима - прибериха".

Монастырщина… Мне и расспрашивать не надо бабушку, давно знаю, отчего угор так окрестили юровчане. На второе лето войны пасли мы здесь по полянкам коров, и в полдни при солнце дружно полился крупный дождь. Бабушка под густую березу схоронилась, а мы с братом запрыгали на поляне, завопили:

- Дождик, лей, лей, лей
На меня и на людей!
Дождик, лей пуще -
Будет хлеб гуще…

Дождик и на самом деле часто зашумел, рубахи и штаны враз прилипли к телу, стало нам свежо и щекотно.

- Полно, полно вам, робята! - позвала нас к себе бабушка под березу. И тогда рассказала, что и леса на угоре, и пашни были когда-то не крестьянские, владели ими монахи Далматовского монастыря.

- Самолучшие земли захватили, толсторожие, - хмурилась бабушка. - А теперь они, робята, все наши, колхозные, никому боле не достанутся. И ерманцу паршивому не видать их николда. Даром, чо ли, столь мужиков на поле брани. Да рази оне не застоят! Наша, наша родимая землица… - дрогнула голосом бабушка, протянула руку от березы и под струями дождя долго гладила ладонью мокрые травы, где наливалась сытная ягода глубянка…

Ходко шли мы большой дорогой, высматривали над собой жаворонков и поднимали с затравевших обочин и канав перепелок. Они с писком низко улетали на хлеба и неслышно тонули в отросшей пшенице и овсе. А голову кружили волны пахучих трав - белого и желтого донника, сизой полыни и хмельной конопли, ромашек и вязиля… Они, травы, расцветали белыми и желтыми трясогузками-синочками, хохлатыми жаворонками и овсянками, в их гущине копошились мыши, туда же прятались песочно-рыжеватые столбики сусликов.

Село закрылось угором, и только чуть-чуть выглядывали издали синие верхушки тополей и ветел на Одине. Оттуда и закраснело над угором солнце, высветило впереди нас дорогу и леса, прояснило мамину родину - село Пески. Оно-то знакомое мне, и я знаю, когда слева расплеснется за крайними домами левое крыло озера. Не чета Песковское двум юровским, хотя и зовется одно из них Большое. А какое оно Большое, если до чистины надо прорезью в кочках и камышах плыть да плыть! С берега летом и воды не видать, даже островок с тальниковым кустом малозаметный. Да и страшно туда заплывать, когда утрами и вечерами во все-то легкие бухает скрытная птица выпь. Кажется, само озеро ворочается и тяжело вздыхает, будто старается освободиться от трясучей лавды.

Песковское озеро, как море в книжке. С одного берега на другом человека не рассмотришь, бровастые волны расшибаются о песчаный берег и звучно пошлепывают дощатое брюхо мостков. На нем и лебеди останавливаются, и турпаны чернеют, и чернедь белобокая заркалит-пестрит, и чаек каких только нет, и куликов, сколько! Тут и с воробушка, тут и с курицу величиной…

К дяде Василью подвернули мы совсем ненадолго. Попили молока, порассказывали свои новости, узнали, как воюет ихний Коля. А черноголовому сродному братишке Иванку я помог разорить в крыше амбара верткого воробья. Яички достал крупные, "галанские", как мы привыкли называть такие яйца. Иванко благодарно пошвыркал носом и хотел отдать мне все пять яичек, но я отказался. Куда с ними в дорогу, а на базаре их все равно не продашь.

У Серебряковой рощи посидели в тени малинника, усыпанного подслеповатыми цветочками, поели зеленых лепешек с варенцом и снова в дорогу. Возле Першинского свертка не думали о привале, но повстречался нам военный при погонах. Правая рука на черной повязке прикрыла ордена, и виднелась заплаткой лишь разноцветная нашивка за ранения. Зато на левой стороне гимнастерки я пересчитал все награды: и орден - серебристую звезду - и белые и желтые медали.

Мы поздоровались с военным, он вежливо ответил на бабушкин поклон и почему-то с огорчением посмотрел на меня.

- Малец-то, поди, некурящий, бабушка? - не выдержал солдат.

- Слава богу, не балуются у меня внучки табачком. И старший сын Ваньша, ихний-то отец, всю жисть не курит, на хронте и то не привык, - похвалилась бабушка.

- Оно и добро, добро, - согласился военный. - Да курево вышло, раскурили артелью махорку, пока добирался до Далматова.

- Ну и полно горевать, чево кручиниться, сынок!

Бабушка ловко сняла котомку, и не успел солдат отказаться для приличия, как ему в левый карман штанов бабушка насыпала своего табаку.

- Он у меня крепкой, для отца-покойника научилась вымаривать-выдерживать. Дак ты уж полегче затягивайся, ладно?

- Ой, ну и ну! - разулыбался весело солдат, и медали с орденом тоже отозвались колокольчиковым перезвоном. - Спасибо тебе, бабушка, спасибо! Как покурю, так на крыльях долечу до Ключей.

- Тебе, тебе, сынок, спасибо! Выздоравливай, поправляйся, милой! Да лети, лети, сокол, обрадуй сродственников. Мать-то, поди, глаза все проглядела…

Военный верно чуть не побежал, а бабушка заметно сбавила шаг, часто оглядывалась назад и утирала платком сухие глаза. Вроде бы нечем было запорошить и неоткуда попасть занозке…

- Видишь, Васько, а? - Остановилась на Затеченской горе-раскатихе бабушка и показала рукой вдаль. Глянул я и… посыпались из рук насобиранные на дороге черные, зеленые и красные гальки. Сколько книжек перечитал у детдомовцев и в школе, и церковные умудрился читать, а такая красота и не снилась. Мне казалось, мы с бабушкой парим в небе над селом под горой, рекой Течей и тальниковой долиной, а из лазоревой дали сверкает город, и вовсе не монастырь - Московский Кремль белеет стенами и башнями…

Даже при бабушке я боялся сказать вслух, если встречалась на пути красота. И тут втихомолку дивился, и верил тому, о чем пишется в книжках, что увидал не во сне, а наяву. Лукия Григорьевна тоже не умела ахать да пустословить, она тоже больше ни о чем не говорила и ни о чем меня не спрашивала. Ей самой было любо смотреть с горы на диво дивное, пусть и привычное для нее давно; она понимала без слов все, о чем думал ее внучек.

Показывать, что ты из дальней деревни, я стыдился, а все-таки успевал приметить ядреные дома по сторонам, яркие цветы на подоконниках, изукрашенные наличники окон, дерзких ребят и бодро-нарядных девок. Но Затечу мы прошли быстро, не задержались и на мосту, где вилась меж тальниковыми берегами скороводная Теча. Мы торопились в город, на базар.

Однако перед длинным исетским мостом спустились с крутой дамбы и очутились у реки Исети. И во всю ширь бежала слегка мутноватая вода, на мели у песочного мыска темно-зелеными щепками торчали неподвижные щурята, плескались и слепили глаза незнакомые рыбины.

- Смоем-ко дороженьку, - наклонилась к реке бабушка, и я тоже осмелился набрать пригоршнями ласковой и прыткой воды. Щурята сразу сгинули вглубь, и только неведомые светлые рыбки смело подскакивали над рекой, и течение тут же разглаживало круглые морщины.

Умылись, подержали ноги в воде и с ней вприкуску доели лепешки из кобыляка. Теперь можно додюжить, пока расторгуем табак и варенец, а потом и хлебного наедимся. И скорее, скорее на базар!

Поднялись в горку мимо угрюмой круглой церкви без куполов, и бабушка кивнула на нее и прошептала:

- Туто, Васько, и окрестили мы тебя. Большой ужо ты был, привезли по холоду. А батюшка-то оказался пьяный. Последни дни служил. Ваньша, крестный твой, и сунь палец в купель. Ето после того, как ты не своим голосом заворопанил. Эх, сколь ругани, ругани было у мужиков! На чем свет материли оне батюшку на обратном пути. И не здря: захворал ты шибко после крещенья, сама не верю, как и отходила тебя. И все Варвара виновата, ей только и не глянулось, што останешься ты нехристью. А ежели уходил бы он тебя, етот батюшка-пьяница толстопузый, дак никакой бы бог не оживил. Ладно, мужики наши трезвы были, а то бы исторкали попа. Знамо, исторкали бы…

Базар совсем не походил на тот, какой я ожидал увидеть, когда слушал бабушкины рассказы. Далматовский торжок, по ее словам, считался третьим после Ирбита и Крестов. В Ирбит торговать на ярмарку съезжались купцы даже из заморских стран, там покупали все, что душе угодно. И у кого карман шире, тот увозил оттуда в деревню любого добра и снеди вдоволь.

Однако и в Далматове раньше по базару глаза разбегались. Тыщи пудов рыбы - осетров, стерляди, сырков и окуней, обозы с хлебом и просо, говяжьи, бараньи и свиные стяги, сало и масло топленое, семя конопляное и льняное, кожи и овчины, холсты льняные, конопляные и изгребные, гуси и утки, шкурки горностаевы и заячьи… А самовары пузатые с чаем и сбитнем, витушки и калачи, шаньги и баранки!.. А сколь фигурных пряников! И белые "головы" сахара, расшитые малиновым гарусом казанские пимы, чай и леденцы в баских железных банках…

Вместо длинных крытых рядов вокруг площадки у вокзала тянулись вкопанные столбики с набитыми нестругаными досками. Они напоминали не столы, а лавки и нары по лесным избушкам и бригадным конюховкам. За прилавком стояли те, у кого товар побогаче, а кто победнее, навроде нас, сидели прямо на земле. Возле них отыскали и мы свободное место, прижались к бородатому старику.

Бабушка не торопилась развязывать котомку с табаком и открывать горшок с варенцом. Она приглядывалась и прислушивалась к публике, а я рассматривал нашего соседа. Он, казалось, не верил лету и оделся по-зимнему. На густые брови была надвинута старая овчинная шапка с надорванными ушами, из бурого в заплатах зипуна торчали подшитые брезентом чесанки. Тонкий прямой нос и худое коричневое лицо скрадывала густая чуть рыжеватая с проседью борода. Печально смотрит он на что-то завязанное в большую старинную шаль. Видать, чего-то принес продавать и жалко ему расставаться с вещью, поэтому не решается показывать свой товар, хотя торговля идет вовсю.

- Свежие шаньги, свежие шаньги! - в нос распевает за прилавком дородная, толстощекая баба. Одета она чисто и аккуратно, бела лицом и красна губами. Перед ней горка сметанных и черемуховых наливчатых шанег, а остальная стряпня в трехведерной плотной корзине прикрыта льняной скатеркой.

Во рту густеет слюна, и я перевожу взгляд на сутулую старушку. Она продает из широких латок сметану и варенец, ловко черпает деревянной поварешкой и скороговоркой приглашает покупателей:

- Испробуйте, милые, испробуйте! Сметана густая, варенец - ешь не хочу!

У старушки охотно пробуют деревянной ложкой сметану и варенец, крякают и хвалят, однако редко кто берет. Люди направляются дальше, где высится кадка сметаны, разложены кральки и калачи. Но тут хозяйка с суровым мужицким лицом вовсе не думает угощать задарма. Давеча, когда мы пробирались с бабушкой, она так сузила на меня зеленые глаза, будто крапивой стегнула. Я сразу сжался, пощупал задницу. Да нет, штаны у меня целые, ни одна заплата не оторвалась…

К моей досаде, сметану, кральки и калачи покупают как раз у сердитой бабы, а не у старушки. Молча рассчитываются и без задержки уходят. "Может, от колхоза или сельпа торгует", - гадаю я и поглядываю на городских ребят. Они нахально толкутся по базару, бессовестно пробуют у старушки сметану с варенцом, воруют семечки и табак у деревенских баб и старушек. Как бы и у нас не украли?..

- Чем торгуем, отец? - вспугнул мои мысли хриплый голос над головой.

Возле старика остановилось трое мужиков в одежде железнодорожников.

- А ничем, ребята! - тихо откликнулся дед и полез в карман зипуна за кисетом.

- Как ничем? А здесь что? - кивнул все тот же мужик на узел.

- Гармонья туто-ка, тальянка. Да не ко времени товар-то мой, не до веселья пока што народу, - еще глуше сказал старик, зализывая языком цигарку.

- Так оно, - вздохнул второй и покачал кожаным картузом.

- А ты покажь, дидусь, - мягко попросил третий, круглолицый и черноволосый.

- Показать-то не жалко, показать можно, - пыхнул дымом старик и осторожно развязал концы шали. Они скользнули на землю, и мужики, и мы с бабушкой увидали тальянку. Потускнел от времени и потрескался черный лак, а лады столь белы, словно не гармонь, а веселый человек улыбнулся во весь рот.

Старик затушил цигарку, взял тальянку на колени и чуть-чуть развел алые меха гармони.

- О, це добра! - цокнул языком черноглазый и подмигнул товарищам.

- Сыграй, отец, - попросил первый, белобровый и впалощекий.

Старик положил голову на гармонь и задумался. И тут вдруг протяжно загудел паровоз, и задрожала земля от тяжелого перестука колес. Все обернулись к вокзалу, а трое мужиков кинулись на станцию. "Эшелон…" - слышал я, как на бегу отрывисто сказал первый остальным.

Что-то лязгало и стучало, пока поезд не остановился всеми деревянными вагонами. И когда он затих, по базару порхнули слова: "Солдат… Красноармейцов… Бойцов везут… На фронт…" Бабушка враз оживилась, а старик поднялся и стал сворачивать новую цигарку.

У каждого вагона заоткрывались простенки, и тут же на землю завыпрыгивали солдаты. Они о чем-то спросили у тех железнодорожников, что-то закричали и побежали к базару. Навстречу им визгливо-гнусаво заголосила толстощекая баба:

- Шаньги, свежие шаньги!

- Сметана, варенец, сметана! - подпевали ей.

- Табачок-крепачок, со второй гряды от бани, закури-ка, дружок! - взвился чей-то тонкий голос.

Базар ожил: люди поняли, что только сейчас и начнется бойкая торговля. Эшелон, авось, долго постоит, и можно распродать и шаньги, и сметану, и варенец, и табачок, и все многое-многое другое. А мне и дела не было до купли-продажи. Я забыл про шаньги и сметану, кральки и калачи.

Первыми забежали на базар два солдата в побелевших гимнастерках и штанах. Но все на них ладно сидело, в передки сапог можно было глядеться, как в зеркало, горели на солнце пряжки ремней и пуговицы, ордена и медали. Пилотки одеты набекрень, и как они держались поверх русых чубов - я диву давался. Оба мигом оглядели базар и, как по команде, повернули к старику с тальянкой. Поздоровались чинно, и один, пониже ростом, поинтересовался:

- Играем, папаша?

- Было время, сынки, играл. Теперь вон продаю. Старуха, Кузьминишна моя, хворает, а поесть нечего. Худо со старухой, - грустно покачал головой старик.

- И как, нет покупателя?

- Нету-ка. А даром жалко отдавать. С гармонью смолоду живу, ерманскую и гражданскую с ней прошел. Сам на свадьбе своей играл, сыновей женил с тальянкой.

- Сыновья-то чего же… - проговорил и осекся второй, повыше, с широкими полосками на погонах.

- Тамо оне, робята мои, все четверо тамо. И… двоих нам ужо не дождаться, - сдвинул брови старик и протянул солдатам кисет. - А вы, сынки, покурите мово табачку. Покурите…

Дед обрадовался, когда солдаты стали сворачивать цигарки, и даже повеселел. И смотрел он на них неотрывно, как и мы с бабушкой.

Назад Дальше