Сыновний зов - Василий Юровских 24 стр.


- Совенок, слетыш, из гнезда выпал, видать! - догадался земляк, опередив меня.

И точно совенок: еще как следует не оперился и в белом материнском пушке, и клюв нежно-желтый ни разу не опробовал на самостоятельной охоте. Совенок, не мигая, круглил на нас темно-голубые глаза и единственным признаком, что он живой, было то, как он вдруг качнул куцым хвостом и облегчил желудок. Мы засмеялись, и земляк потянулся рукой к совенку, но внезапный грозный шум заставил меня резко пригнуться. Сначала надо мной мелькнула кепка Василия Кузьмича, а следом за ней пронеслась крупная серая птица.

- Сумасшедшая, язви ее в душу! - завопил Василий Кузьмич и так замахал руками, будто отбивался от целого роя пчел. - Ведь больно, больно ударила, шельма! Ладно, кепку зацепила, а если бы в лицо вцепилась когтями… А где она, кепка-то?

- Да вон, на траве, - успокоил я и сбегал за кепкой. И вот-вот бы расхохотался над ним, да вовремя задрал голову и заметил на толстой осине мать совенка - бородатую неясыть, изготовившуюся к новому налету.

- Бежим! - крикнул я и схватил попавшуюся под руку березовую сушину.

Неясыть и не собиралась преследовать, ей было довольно, что мы, не тронув совенка, резво отдалились от насеста. И мы лишь тогда и пришли в себя, и оба вдоволь насмеялись сами над собой. Два мужика испугались одной-разъединственной совы. Хотя как раз она в нашем лесу и опаснее человеку, когда защищает своего птенца. Можно глаз лишиться, а уж поранить когтищем неясыть кого угодно способна…

Урожайная полянка была пустой, недавнего ливня оказалось мало, чтобы напрели белые грибы. Мы огорчились ненадолго: повалились на редкую траву отдохнуть и снова вспомнили сову. Земляк не переставал дивиться на то, как отчаянно мать охраняет своего дитенка:

- Вот и возьми ее голыми руками, а? Хотя оно и понятно - дите бережет.

Василий Кузьмич нахмурился и враз стал старше:

- А нас с Анной взять… Вырастили Павла и нарадоваться не могли, когда начал он кузнецом работать на заводе. Да спутался с дружками, в драку с ними попал, и смертоубийством она кончилась. Вот и выревела мать белый свет из глаз… Эх, дети, дети!.. - состонал он и долго чиркал спичками, все пытался прикурить потухшую сигарету.

Неловко ссутулившись, он глядел мимо меня на легкую дрожь листвы, а я рассматривал сникший стебель купены с молочными цветками, что свисли к земле, словно горючие родительские слезы.

Наволок

- Воздух нужен ей, этой песне,

Словно хлеб многодетной семье,

И не только там, в поднебесье,

Но и здесь, на земле.

Федор Сухов

В кои века - никому не ведомо - затянуло межречье кустарником. По разливу-водополью натянуло ивняка да черемухи, и теперь, сколь глаз достанет, лохматятся да клубятся они наволоком. Не всякому место здешнее приглядно…

- Экая унылина… - протянет иной.

- Дурбеть! - сплюнет больно рачительный.

- Гниет земля… Мне бы развернуться! - вопьется в наволок ястребиным глазом охочий до корчевья да вспашки-перепашки.

Послушать их - и в самом деле земля пропащая. Кусты да кусты… Краснотал, чернотал, белотал, ракитники… А я разговор с дедом вспоминаю. В синий вежливый март шли мы с ним наволоком. Зажмурился он на серебристо-розовые вербочки и ковыльной бородкой кивнул по сторонам:

- Поди, и ты падуном наволок-то считаешь? Не-ет, земля тут шибко здоровая. Жизни она продление…

…Много сугробов сошло с той поры, много троп наторил я наволоком. И понял, как питают здешний воздух зеленым соком ивняки. И сколько трав улыбнулось солнцу… А птах… видимо-невидимо разлетелось-распорхнулось по белу свету… И все отсюда, из наволока.

Поверну за куст, а тут дубровники на репейнике задумались. Вроде бы полынной пыльцой напудрились, только щечки черные да на крылышках по два зеркальца белеет. А там, как маковки золоченые, желтые трясогузки качаются на кипрее.

А сколько жаворонков поднялось отсюда на песне… Высоко-высоко! Надолго им песни здесь хватает. Где-то не успел взлететь - кончилась песня, выдохлась. Воздуху мало певуну. Над наволоком из вида скроется: нет как нет его, только льется голосок веснопевца, словно само сердечко неизбывной радостью исходит…

Бывает, зальет наволок весной - одни вершинки кустов подрагивают. И тогда все зверушки на бугре вместе спасаются, к барсуку в гости сбегаются. Тут и лисы тоскливые, и зайчишки пугливые, и косули тревожные, и горностаюшки отчаянные, и мышки сиротливые.

…Стечет вода полая - и задымятся зеленые ивняки да запышет пеной черемуха. А потом травы вымахнут, будто земля сама за песнями на цыпочках тянется к небу. В озеринах да проточинах загуляют караси, всплывет ежами телорез, затаятся утки на гнездах. И сколь глаз достанет - зелень-зеленая.

К осени ягода наспеет, злаки созреют. Понесут люди калину, мешками, останется на зиму и птахам. И злаков полно снегирям и синицам, чечеткам и щеглам. А из бурьяна сосенки шустрые глянут по наволоку.

…Долго-долго смотрю я с горы Затеченской. Клубятся-стелются ивняки, поднимается над ними песня. И почему-то боязно мне: вдруг да вопьется в наволок ястребиным глазом кто-то охочий до корчевья?

По песни

Древний дедушка ласково говорит на ухо такой же старенькой бабушке:

- Бают, грибочки пошли. Теперь бы лукошко да за ними, молоденькими, сходить…

И оба улыбаются как-то лучисто и светло. Ну, совсем малые дети.

И я тоже думаю о грибах. Право, весточка о них покоя не дает. Ровно рыбаку услыхать о добром клеве где-то на речке. С вечера утра ждешь не дождешься…

Летние ночи - светлозоры. Закат еще не погас, а с востока слабый свет занимается.. Белеет небо, звезды, словно глаза, зажмуриваются, а окна чистой синью наливаются. Нет-нет да и озарится край неба вспышкой молнии. Рокотнет сонно дальняя гроза, и снова тишина.

Выхожу сухой теплой дорожкой, а ближе к лесу росными травами шагаю. От берез туманной прохладой веет, просыпаются под золоченым крылом зари птицы. Сперва с паузами, неуверенно, пропел певчий дрозд. Ему негромко отозвалась кукушка, а в соснах захлопала крыльями серая ворона. Вроде бы певцам аплодирует…

Растекается рассвет по небу, высветляет полянки и межстволье березняков, оттесняет сумрак в борок и ельниковые посадки. Здесь и первые грибы ищу, склоняюсь к хвойному настилу. А на меня уже глядят блестящие маленькие маслята, они то шоколадные, то сливочные, то светло-коричневые. Скользят из рук прямо в корзинку, будто радуются: "Ах, ты! Экая рань, а уже человек пожаловал!"

Дышу грибным запахом, неторопко брожу борком. Там ватажка маслят, а вот особинкой один пока приподнялся, на задорную шляпку хвоинку подцепил. Протягиваю руку и думаю: вдруг отпрыгнет он в сторонку и покатится сказочным колобком вслед за бурым зайчишкой и быстроногой косулей, туда, где дикий голубь пробует ворковать. Где-нибудь и лисоньку повстречает на лесной тропинке…

А солнышко тоже колобком взбирается все выше и выше. И все звонче зяблики - первые по лесу песельники - заливаются. Кажется, не листва и хвоя над головой, а одни только песни. Там дрозды стараются, тут иволги восторженно свистят, здесь лесной конек: "Ты сияй, ты сияй", - упрашивает. То дятел подаст голос, то синички около дупла по-весеннему распоются.

Земля росой дымится, капли радугой переливаются. Покачнулась белоснежная ромашка и холодным душем обдала косолапый подберезовик. Не зябко будет ему в компании маслят и сыроежек. А тут еще сухой груздь забелел на опушке…

Маревая истома наполнила воздух, заголубела зеленая даль. Славно так выйти на свежий простор, постоять у алеющего шиповника. Земле родной улыбнуться и душу свою послушать. И весь я в сладостном ожидании: вот-вот раскинет земля скатерть-самобранку, пойдут по грибы и песни наши люди, и будет у них на сердце тоже солнечно и радостно.

Грибное гуляние

Шел березняком, слушал заливистого зяблика. И вдруг почувствовал, будто кто-то пристально смотрит на меня. Глянул по траве - руками всплеснул. Батюшки! Грибов-то сколько, того и гляди невзначай зацепишь какой-нибудь. Ну совсем как бы грибное гуляние…

Вот холостежь-обабки куда-то повалили, и все хмельные, развеселые. Ишь, в обнимку двое идут, чай, нестойко ноги держат. А наискосок через дорожку тоже обабок - шляпа набок, грудь колесом, и сам он удалым молодцом. И тальянка вроде бы в руках. Тех двоих, кажись, сманивает:

- Робятушки! Айда к девкам, синявкам-сыроежкам! Ух и гульнем-споем на весь зелен лес!..

Ребята и грянули лихо под гармошку:

- Сколько тропочек последних
Мы в обнимочку пройдем.
Ой-да!
А расстанемся, разъедемся -
Друг друга не найдем.
Ой-да!

И все прямо-прямо к сыроежкам. Шумят, грозят слизуну:

- Ей, валуй, не балуй!

Только один повеса лишку хватил и средь бела дня заблудился в трех березах. Запнулся за желтые рогатики, ругнулся в горячах:

- Эх вы… лапша!..

А синявочки-то как вырядились… Полушалки да платочки розовые, бордовые, и красные, и бело-розовые… Сбежались, сплетничают, хиханьки да хаханьки… Миленков дожидаются. Сторонкой голубоньки да зелененьки с честью выглядывают, меж собой о чем-то шепчутся. А солнечно-золотистые до чего пригожи… Уста медовы - сладость одна… Потупились зазнобушки, застеснялися. Поодаль шибко спесивые стоят. Гордынь неприступная! Косынки красные да фиолетовые повязали, статью выхваливаются. Востроухий груздок одним глазком из-за пня за ними робеючи поглядывает и обабкам:

- Ой, робятушки, остерегайтесь-ко их! Жгуче-едкие да остро-едкие они… Позаритесь на басу-красу, опосля горюшко мыкать станете. Обласкайте-ко скромниц в коричневых платочках. Сиротинками они пригорюнились, о дружках разлюбезных задумались…

Прислушиваюсь да приглядываюсь и замечаю еще беленьких-беленьких сыроежек. Игривые такие, кинулись кто куда, смеха и визга девичьего на весь лесок. А в середке стройный обабок в собольей шапочке. Замешкался парень: какую ему облюбовать, какую девицу догнать да обнять-зацеловать?..

Зазевался я и чуть-чуть было на гриб не наступил. Морщинистый, сухая травка седой бородкой свесилась. Сгорбился дедушка-обабок, на холостежь щурится. И с какой-то ласковой радостью вздыхает…

Дрогнуло что-то во мне, возле сердца больно-больно кольнуло. Жалость какая-то полилась, будто самого себя увидал. И почему-то из берез пошел. Утешаю себя: "Полно тебе, не стар ты покуда. Сколько тебе еще зоревать, по земле хаживать, с ней миловаться…"

Поднял глаза - окрест розовая пшеница растеклась-расплескалась. Под незакатным солнышком синий ветерок тихонько гуляет, дышит медовостью разнотравья, щекочет в колке трепетные осинки. Только гриб тот забыть не могу. Сам не пойму, как мне почудилось-почуялось в нем что-то не лесное, а нашенское, людское…

Июль, июль…

Спокойно лежит поплавок-пробка на заводи. Смотрю на него, окуриваюсь сигаретным дымком и почему-то парнишкой себя вспоминаю. И жалею: мне бы тогда Ольховочку возле Юровки - с весны до осени сидел бы на бережке и хоть на крючки из откаленных иголок и проволоки, а все равно выждал бы полосато-брезентовых окуней. Не чета они гольянам. Для тех и леску плести не стоило. Выдернешь у стреноженной лошади из хвоста пару волосин, скрутишь наскоро и выдержит любого гольяшка…

Поплавок изредка качнет ветерком и расплывается круглая усмешка. И кажется, не с воды, а откуда-то сверху, из зелено-шершавых листьев ольшин, подсматривает за мной Ванька Парасковьин: "Крадче удрал на рыбалку, а я все одно выслежу. И ничо тебе без меня не изловить…"

Я начинаю озираться. Только тихо и безлюдно по берегам неширокой речки. И над головой лишь ольхи раздумчиво смотрятся в заводь. Им, может, ниже хочется склониться, лизнуть прохладистой воды, но жилистый хмель обвил их с ног до головы, раскудрявился холостым парнем, не отпускает из своей обнимки.

И некому за мной подглядывать. Ванька давно не Ванька, а сталевар уральского завода, семью скопил, того и жди - дедом станет. И сам я какой уж парнишка… Пусть не разглядится с отраженья седина волос, шрам под правым глазом и морщины, однако сними картуз, и обсядет-искусает плешину комарье. И дома никто не тревожится обо мне. Разве лишь сгорбленная матушка в селе - оно отсюда за реками и лесами со стороны сердца - вспомнит и благословит меня издалека.

Снова вьется дымок, и снова на поплавок гляжу, и умом перевалы жизни понимаю. А сердцу так хочется в детство вернуться… Колотиться, рваться из груди за утянутым под воду поплавком.

Да и только ли сердцу… Опять вздрагиваю; ожили ольхи ребячьими голосами. Налетели-закопошились синицы, запозвенькивали разом. О чем - не разберешь. Но одна перебила всех и наивно-удивленно завела:

- Июнь-июнь, июнь-июнь…

И подхватила стайка зачиналу, и зааукалось по ольхам и черемухе:

- Июнь-июнь, июнь-июнь, июнь-июнь…

Сбоку от меня подсела на черемшину старая синица. Поотстала и позже молодых к Ольховочке прилетела.

Слушает, как слева стайка неурывно трезвонит: "Июнь-июнь, июнь-июнь", - а сама о чем-то размышляет.

И разглядывает заводь: откуда на ней-взялась неподвижно-жилистая рыбка, почему над водой лилово за-бледнели листья черемухи?

Лишь приумолкла стайка - тогда и сронила синица с черемшины:

- Июль-июль…

Она не пропела, а как бы грустно молвила своим детям, о чем думалось ей. Не поприметилось тем, как отлетел на воду таловый листик, перезябли низом ветки черемухи, а вон за угорчиком береза никак не спрячет побелевшие пряди. И на опушке охватывает изнутри беспечный осиновый трепет украдчиво-багровые языки.

Синицы о чем-то заспорили и куда-то удалились. Упорхнула с черемшины и матушка. Вот сидела рядом, и не стало ее. И не вихрасто-русый парнишка, а я гляжу на поплавок, тру ладонью соломисто-жесткую "отаву" бороды и жду, чтобы сердце заколотилось, как у того парнишки, чтобы кто-то подглядывал за ним, кто-то горевал-волновался дома…

Жду, а над заводью остановилось прощальное слово синицы:

- Июль-июль…

Сорочьи нервы

Весна пришла хотя и ранняя, но какая-то скрытно-тихая, незаметная. Кажется, исподтишка спустила толстые снега с увалов, и не пошумела водопольем, а легонько, по-синичьи, позвенькала и побулькала днями в ручьи, простуженно перехватывая на закатах и без того негромкую болтовню талой воды. Поэтому и не пошагал я в леса, а сразу за городом повернул лугами к реке. Исеть из берегов пусть и не поднялась, да все же осилила льды и, открытая миру, понесла-закрутила извечным путем мутные потоки.

Птицы нутром чуяли невеселую весну и не спешили налетать в приречные тальники и черемушники. С подсохших релок изредка подлетывали жаворонки и, невысоко "помурлыкав", снова опускались на землю. Да еще чистюли-трясогузки храбро семенили подле самой бурной воды; вежливо покачивали хвостиками и детски-простодушно чиликали друг дружке.

Издали присмотрел в кустах темное пятно и стал пробираться на него - свежее сорочье гнездо. А что оно нынешнее, я не сомневался. Зря, что ли, дозорит на вершине молодого тополя сорочий петух. Сама сорока сейчас яичко сносит или парить надумала.

Вроде бы ни к чему мне теперь птиц тревожить, однако поди ж ты, не могу вытравить из себя привычку военного детства! На одни лишь грачиные гнезда "облизываюсь" - на виду у людей они селятся, и даже мальчишки не лазают по тополям и соснам, а что говорить про тех, кому далеко за сорок перевалило… Зато остальные гнезда по лесам и кустам, ну никак не могу миновать спокойно. Все равно забираюсь, чтобы пересчитать яички, подержать одно-два на ладони, и опять, как в детстве, восхититься умением и терпеньем птиц, с каким они вековечно вьют свои гнезда.

Заспешил-трущобой и сухим таловым сучком оставил на левой щеке кровавую прореху. Такая ожгла меня боль, так резануло в голову, что я без всякого стеснения громко ругнул себя, старого дурака, распоследними словами. И тут же запурхалась в гнезде сорока, и свободно скользнула из него через ей одной и видимую лазейку.

Отпетый зорильщик, а такими сделала нас война, конечно же, поймет меня: в подобном случае мигом забываешь обо всем на свете, кроме одного - птичьего гнезда. И вовсе с безрассудством ринулся я кустами; не примериваясь оседлал высокую талину с гнездом. Еще и руку не сунул, а с удовольствием и уважением отметил: боярышника поблизости и в помине нет, но натаскали же трескотуньи сухих веток с колючками!

Понятно, что оцарапал руку, ну да шут с ней! Рука уже в гнезде и пальцы перебирают теплые, словно живые, яички. Сколько их? Ага, восемь штук! Стало быть, запаренные, а коли много - год должен быть урожайным и на хлеба, и на травы, и на грибы, и на ягоды. По три лета кряду донимает нас засуха: березы и эти же тальники скоту на корм переводим, и камыши, и кочки болотные с черной тоской люди запасают на фермы…

Поглядел на яички сверху, погрел в гнезде пораненную руку и, утешенный птичьим прогнозом, спустился с талины. Выводите, сороки, на здоровье всех восьмерых, а пока поднимаете их на крыло - знаю ведь я, сколько всякой вредной всячины скормите жорким птенцам.

Оставил гнездо в покое и осторожно вылез из кустов на речку. Про царапину-рану тогда только и вспомнил, и себя успокоил: ничего, за два-три дня заживет. Прикурил и только-только шагнул, как тут же и остановился: костистое постукивание заставило меня оглянуться. Сзади на ветке сидела слетевшая с гнезда сорока. Сидела очень близко и отчаянно долбила клювом… нет, не какую-то там добычу, а свои же собственные лапки.

"А может она просто так долбится?" - подумалось мне, и я пошел дальше. Но что за штука? Сорока облетела, уселась опять вблизи на куст и снова с каким-то остервенением зачастила клювом по лапкам. Тогда с любопытством стал проверять сороку: пройду мимо нее, а она залетит вперед, сядет на куст и клюет, клюет лапки…

Среди белого дня, и до города рукой подать - вот он, по другую сторону реки, а стало на душе нехорошо, не по себе как-то… Не ахти какая и грозная птица, не орел или ястреб, да ненормальная какая-то сорока, психованная, что ли… И на разговор с ней потянуло, будто бы вздыбился на моей тропе зверюга-медведь:

- Эй ты, сорока, довольно психовать, слышишь!? Я же не взял твои яички, вернись и пересчитай их, все до единого целехоньки. Слышишь?

Для большего убеждения повернулся туда, где позади осталось действительно неприкосновенным ее гнездо. Из-за реки на тополину подлетела ворона, уселась и, вытянув шею, качнула головой, чтобы каркнуть, да не успела. Сорочий петух, дотоле как бы окаменевший, молчком набросился на нее, и ворона, подавившись сиплым карком, шарахнулась от чумной сороки, как от крупного хищника или стаи дроздов.

- Эге, да вы два сапога пара, обе нервные! - махнул я рукой на сороку, все так же долбившую саму себя, и быстро, чуть не бегом направился вдоль реки.

…Домой решил ехать на автобусе и завернул в поселок к ближней остановке. Вечерами в обычные выходные дни вроде бы некуда людям торопиться, незачем тесниться в автобусах. И сперва на остановке, кроме меня, ждали автобус опрятная старушка в старинном платке, смирно подвыпивший мужчина моих лет и трое нарядных девушек. Но стоило показаться автобусу из-за поворота, как пассажиров словно ветром надуло из улиц и переулков поселка.

Назад Дальше