Я попытался быть шестым в очереди, да где там… Не только меня, а и старушку откинула мускулистая и волевая волна молодых парней и девчат. А прибитый стихийно к двери второй волной, я хотел пропустить вперед почтенного пенсионера, однако в спину властно уперлась грудью крупная телом женщина, и помимо своей воли я попал в самое пекло давки. Чуть замешкался, оберегая девочку с запеленутым в платок крохотным котенком, как женщина - моя "носитель-ракета" - сразу напомнила о себе:
- Чего застрял, как тюхтя! Еще мужик называется!..
- Да зачем же давить друг друга, - успел промямлить я. Но женщина опять понесла меня впереди себя, а на нас напирала ватага рослых длинноволосых парней с гитарами. И пьяные, и трезвые - все тискали друг друга до той поры, пока не лязгнули "челюсти" дверок и автобус, тяжко скрипя и чихая, не стронулся с остановки. В духоте и тесноте мы проехали мост, а за ним была следующая остановка. И опять повторилось то же самое, только наоборот - лавина людская устремилась из автобуса. Стало враз свободно, свежо и покойно, но мы, оставшиеся в салоне, почему-то не занимали свободные места, а теснились в проходе.
- Все куда-то торопимся, все нервничаем и дергаем друг дружку, давим, а зачем? - печально вздохнула знакомая старушка и несмело опустилась на сиденье. И я сел, и вдруг вспомнил сорок: как бы кстати поведать о них, но не было ни сил, ни желания. Хотелось просто поскорее доехать до своей остановки, хотелось идти пешком, как все люди в прежние времена, как сам я когда-то ходил по командировкам за десятки километров.
Муравей
С детства неодолимая тяга у меня к ручьям…
В войну ручьи возвещали нам, деревенским парнишкам, что пришел конец студеной и снежной зиме, и вместе с ручьями отпускали нас на весенние каникулы. Можно было на весь день уйти в поле и на оттаявшей пашне наковырять мороженой картошки, в каком-нибудь ручье отмыть ее дожелта. Отмывать и слушать, как резвая вода утешает-приговаривает: "Перезимовали, перезимовали…"
В ручьях на поскотине, соединявших болота и лывы с Большим озером, мы с братом Кольшей до полуночи ловили самодельными сачками гольянов и желтых карасиков. Ловишь рыбешку, а сам нет-нет да и задерешь голову к небу, откуда из низкой темноты слабо посвечивают отсыревшие звезды. Там, возле них, тесно от птиц - гомонят гуси и казарки, утки и кулики… Таким живым небо бывало только весной: птицу не останавливала война, и она валом валила на родные гнездовья…
С годами все тяготы ушли, все обиды детские выплакали мы в ручьи, но зовут и зовут они, как и раньше, меня своими голосами. Бульканьем и мягким журчаньем, звонким шумом и ласковым шепотом. И нравится смотреть в ручьи, особенно в лесные. Они приглаживают траву по течению и всегда выносят что-нибудь из неведомой глубины лесов.
…Опять на пути моем у кустиков закрасневшего корой шиповника, словно отдаленным токовищем косачей, бормочет и побулькивает лесной ручей. Ручей вытекает из прозрачных берез и по еле заметной изложинке скользит через еланку к оврагу под увалом.
Встаю на колени и подхватываю губами струю - озорную, высветленную солнцем. Чем только не пахнет мягкая вода… Сосластит березовым соком и сгорчит осиновым листом, немного погодя закислит смородиной и костяникой… А грибным духом потянет с ручья - чем не первая за лето груздянка! И уж не пить, а хлебать ложкой захочется лесную снежницу.
Ручей давно отгладил руслице и редко-редко что выкруживает из леса, однако задержался возле него и жду "новостей". Эге, эвон какая-то соринка стремительно плывет-близится ко мне! Может быть, сухая березовая почка или синица сронила чешуйку с набухающей осиновой сережки?
Соринку и не поднесло к ногам, а я уже признал в ней крупного коричнекожего муравья. "Мураш" был жив и пытался выбиться из бойкого течения, и казалось - вот-вот он подправит к бережку. Но свежая струя сбивала его, а водовороты и водопады гасили иссякшие силенки пловца по несчастью. И уцепиться для передышки не за что…
Муравей мог бы покориться судьбе и ждать, когда домчит его ручей до оврага, где авось попадется полузатопленная ветка ивы или затор из разного сухого хлама. Тогда он изловчился бы и спасся. Но до оврага далеко, и кто скажет, что не захлебнется муравей и останется жив? Да как ему потом воротиться в лес и найти свой муравейник?..
Все вышло само по себе: окунул я руку в ручей и муравья прибило к большому пальцу. Сердито заворчала вода вокруг ладони, но вымокший и продрогший муравей уже вскарабкался на палец, а с него, когда положил я ладонь на сушу, потихоньку сполз на согретую землю.
- Давай, друг, обсыхай и топай домой! Да смотри, не лезь, куда не надо, - посоветовал я муравью и с теми словами попрощался с ним.
В городе вспомнил о муравье, и как можно забавнее рассказал о нем одному весьма начитанному товарищу. Он и не засмеялся, и не похвалил меня, а мрачно вспылил:
- Все вот вы, восторженные соглядатаи, бесцеремонно вмешиваетесь в жизнь природы. Ну зачем, спрашивается, полез ты к муравью? Если бы он сам выжил - значит, выдержал экзамен на естественный отбор…
Товарищ подкрепил свою мысль длинными учеными выражениями, и чем дольше он говорил, тем хуже выглядел я со своим поступком в его глазах. Спорить с ним было бесполезно да и не хотелось…
Дома скучным голосом, как бы между прочим, повторил я историю с муравьем любознательной дочке.
- Папа, какой ты молодец! - восхитилась Марина.
- А вот, - усмехнулся невесело я и назвал имя товарища. - Он меня высмеял и обвинил в нарушении закона природы - естественного отбора.
Дочка пока ничего не знала про естественный отбор, но не смутилась, а упрямо сказала:
- Ты спас муравья, а он будет спасать лес от вредителей. А разве только людей спасают в беде?
Марина вдруг загадочно улыбнулась и достала из кармашка платья последнюю конфету с добродушным медведем на обертке. Я было начал отказываться от награды, однако вовремя спохватился и понял - нельзя! Разделил конфету на две равные дольки: себе за муравья, а Марине - за доброе сердце.
Зеленый ветер
До полден и небо глубоко голубело, и солнце нежило-согревало землю. Оно разморило полевого воробья, и тот не понес клок заячьего пуха к дуплистой осине, а задремал на березовом сломыше. Возле него суетилась домовитая воробьиха, ерошила серые перышки и совестила своего хозяина:
- Ты лень-тяк, ты лень-тяк…
- Чо ты, чо ты… - нехотя бормотал-оправдывался воробей и сонно сваливал голову на огниво правого крыла.
Сколько пришлось бы нервничать воробьихе - никто не знал. Но тут прянул с исетских увалов южный ветер, небо и солнце затянуло дымным мороком, и запрыскал-зачастил теплый дождик. Березовый сломыш опустел, и воробьи не показывались из дупла, хотя дым расплылся и лишь ветер шевелил тальники и черемушники. Кусты окутались густым накрапом молодых листьев, и зеленый ветер волновал их по раздолью наволока. Ему отозвался на заречье дрозд-белобровик:
- Запою, запою, напою, напою…
Ветер осторожно стряхивал живой бисер с кустов и слушал, о чем восхитительно-трогательно высвистывал дрозд в залиствевшей черемухе, и раздыхивал сладкую зелень над рекой. Где-то там и запритих он, заслушался белобровика, что песенным ручьем выласкивал предвечерье: "Запою, запою, напою, напою…" А когда над ближним угором навострил уши народившийся "котелком" месяц, из побережного смородинника вполголоса закартавила варакушка:
- Прикатирли, прикатирли… Катирли, катирли…
Мы тоже слушали дрозда и варакушку, дышали зеленым ветром и верили, что он останется по наволоку на все лето, из него и напоют нам не только первоприлетные птицы, а все, кто возвратится домой и жарко обрадуется родимой земле.
Солнышки
Ближе к третьим петухам разбудил меня странный шум. Вроде бы кто-то отсевал на решете зерно и нечаянно рассыпал его на землю. А на самом деле разошелся крупный майский дождь. И когда и куда он отдалился - не заметил. Выбрался из балагана - все синело и сверкало в солнце.
Оглянулся - над березами поднимались зеленые выдохи, а по бугоркам горели охапки горицвета, луговины раззолотили купавки, и одуванчики сплошным звездопадом осыпали умытую землю.
Да как мне идти по цветам?!
Упал я в траву и ничего мне больше не желалось. Лежал, дышал цветами и видел, как из трав встают и раскрываются купавы, шевелятся головки горицвета и моргают глазенками одуванчики. А лывины и болотники затопляет волной желтизна калужниц.
Подлетела на талинку чечевица и аленьким цветочком распелась-заспрашивала:
- Чиво, красиво? Чиво, красиво?
И к чему тут мои слова - нужны ли они!?
Думалось мне легко и приятно наедине с цветами. И впервые они не казались золотыми. Тяжелое и холодное золото - ему не нужно солнечного тепла. А цветы начинали сиять, когда солнце - душа нараспашку - лучисто обнимало землю. И она светилась бессчетными крохотными солнышками, а оно добрело любовью к ней, поднималось оглядеть ее и подивиться: сколько может земля вынежить солнечных деток.
Перепела
Евгению Носову
Когда летний вечер выстлал по ляжинам и речке сырые туманные холстины и начал спелить для ночи желтобокие звезды, тогда с берегов Крутишки стали окликать друг друга перепела. На правом склоне в чистой пшенице картаво шелестел своей перепелке: "Ха-а-ша, ха-а-ша". И чувственно сулился не то ей, не то соседу: "Спеть хочу, спеть хочу". С левого берега озабоченно отзывался: "Буду ткать, буду ткать". И хотя подруга время от времени ворчливо звала его - "спать пойди, спать пойди", перепел сновал челноком в травах и уже ясно и определенно отвечал: "Тку ковры, тку ковры".
Все птицы давным-давно спали, и всяк на свой лад видели сны, а на берегах все бодрствовали два перепела. Справа восторженно двоил: "Ха-а-ша, спеть хочу", слева упорно утверждал: "Тку ковры, тку ковры".
Ночью я завидовал ближнему. Рядом с ним пестренькая курочка, он любуется на нее и жарко шелестит, как она хороша. И пусть еще не спел, но собирается спеть о чем-то, наверное, необыкновенном.
…Расплеснула утренняя заря горячие краски, и справа перепелишка как бы зевнул, уже невнятно пробормотал "Спеть хочу". Слева чего-то долго ждал, но лишь над правобережьем выкатилось счастливое солнце, скромно подтвердил: "Выткал я, выткал я". И тоже замолчал.
Поднялся я от речки на правый берег и оглянулся. По склону лилась к омутам сине-зеленая пшеничная волна. И трудно было угадать в ней влюбленного перепела с ненаглядной перепелкой. А слева по берегу… Посмотрел и замер я от внезапного озарения…
По дымной зелени трав расстилался живой ковер. И каких только узоров не выткал по нему неугомонный творец. Тут лилово распушились позолоченные маковки лугового василька, расшиты ковыльным гарусом кашка и богородская травка, ярко синеет косами вероника и алеет гвоздичка. Там рассыпаны голубые звездочки журавельника и мелкое золото лютиков, раскрыты огнисто-желтые бутоны козлобородника и лазоревые глазки незабудок. А вон волчьи медунки зверовато уставились темно-фиолетовым прищуром на розовые шапочки клевера. Поодаль стелется в обнимку с белоголовыми нивянками густо-лиловый мышиный горошек, и синими гребешками пытается расчесать свои кудри вязиль…
Высоко над ковром распахнулся песенной душой жаворонок, и защелкал-защебетал на тысячелистнике черноголовый чекан. А в поднебесье парил орел и все не мог оторвать зорких глаз от всенощного искусства перепела. Вместе со всеми птицами и солнцем смотрел и я - хотел надолго запомнить ковровые узоры. Хотя… останутся они и после меня. И кто-то уже другой встанет здесь в необъяснимой сердечной радости и до конца дней своих не разлюбит отчие края.
Ящеренок
По влажной черной пахоте карабкался крохотный ящеренок. Глинисто-водянистый, с маковинками глаз. Мы осторожно усадили его в пустой спичечный коробок, и он совершил с нами самое, наверное, большое в своей жизни путешествие.
В селе мы открыли коробок. Ящеренок привстал и посмотрел на нас косо расставленными глазенками. В них было столько невыразимой тоски по сырым луговинам, по запахам лесным и всяким букашкам, что мне стало не по себе. Я закрыл коробок и повернул в поле.
- Зачем? - остановили меня. - Пожалел ящеренка, а он, может, вредитель.
- Пусть ночует у нас, - попросили братовы дочки.
Я оставил коробок на полке. Утром вспомнил, взял в руки и открыл его. Ящеренок был в той же позе, но… высох. И только глаза сохранили невыразимую тоску по сырым луговинам.
Осина
На опушке вырубки возле вихлястой полевой дорожки много-много лет зрела осина. А за ней густели зябко-зеленые осиночки. Такие тонкие, как лесные дидильки.
Редко кто трогал поросль: коня погонять - не годится, захворает, свистульку и ту не сделаешь. Разве зайчишки зимой покусают веточки и кое-где корочку погрызут. Зато старой от кого только не доставалось. Острие топора испробовать - по ней секут, ребятишки изгалялись - ее складешками резали. И грязь ошметками летела в нее, и дегтем - опять же ее мазали. Как она раны затягивала да ясно стволом зеленела - понять не могу.
А еще терзали осину ветра, лупили дожди. Трепетала и дрожала она, но прикрывала собой осинки, сдерживала бураны и сносила все невзгоды.
…Босиком прошлепал я мимо осины детские годы и пришел к ней с куржаком-сединой на висках. Дорожка еле-еле в доннике угадывается, а из осинок выправились лесины в обхват. Опоздал я к старой на свидание. Недавним ветром-буяном свалило ее. Видно, не выдержало сердце, надломилось что-то в ней и… пала осина на ветки тех, кого она когда-то закрывала. Приняли они ее, будто на руки, и затихла она в них.
Снял я кепку и притронулся к стволу. Выцвела кора его, нет на нем ни посеков, ни баловства ребячьего, ни дегтя, ни грязи. И вдруг екнуло в груди у меня: в морщинистых извилинах блеснула прозрачная капелька. С дождя ли, с росы ли… А может, с медно-звонких листьев шумливого осинника.
Своя песня
Зеленовато-желтая синица последним листком порхала в березовых ветках и все "пинькала" да насвистывала. А что, если ее подразнить? Я по-синичьи свистнул.
Синица насторожилась и прислушалась. Я снова свистнул: "Фи-ють, фи-ють, пинь, пиньк". Она стала отчаянно озираться на березы. И сколько ни смотрела - не могла найти своей подружки. Кто же свистел?
Глянула синичка на меня и… все поняла: "Ах, так это ты проказничаешь?" И неожиданно выпела звонко-серебристо: "Тю-ти-ви-тю-тю". Да еще такое, что и словами не передать. Спела и с задоринкой прищурилась. Как бы спрашивала меня: "А так-то ты сможешь?"
- Не смогу, - признался я и развел руками. - Нет, не смогу…
Голосок у синицы негромкий, да свой. Как ни старайся, а по ее не споешь. И березы слушать не станут, отвернутся. Лес не проведешь.
Забота
В первую дорогу с автобуса отшагивалось легко, я радовался молодой пестряди осенних лесов, и даже нараспев поприветствовал стайку воробьишек, вразнобой чирикавших по тальнику в низине:
- Вновь знакомая дорожка:
Тальниковые ложки.
У меня в руке лукошко -
Я шагаю по груздки!..
А когда натешился вдосталь груздями, нарезал на просеке возле морщинисто-старых пней и просто на покосе раскустившихся длинношеих опят; когда в частом осиннике наискал охристо-рыжеватых подосиновиков; когда набрал кровянисто-спелых ягод боярки полное ведро - медленно, в полупоклоне потащился с увесистой ношей. И было чему согнуть меня, с малолетства привыкшего к тяжестям и пешему ходу.
- Лето - припасиха, зима - прибериха, - бормотал я вслух любимое бабушкино присловие. И пускай без утреннего восторга, зато с сыновним уважением оглядывался на оставленные позади березняки и осинники. Да еще и примечал, где, рассыпав листья, багровели ягодные боярышники и морозно краснели горсти калины.
Выбрался с подгоры на открытый увал - на нем за ве́дро обмолотили хлеба и подняли зябь - и обочь укатанной до лоска за уборку полевой дороги сделал привал. Стянул с плеч лямки пузатого рюкзака - три ведра груздей и опят, как отметил я с удовольствием, поставил устойчиво голубое ведро с веской бояркой, а к нему осторожно прислонил куль с подосиновиками. У потного и усталого одна-разъединственная забота - добраться засветло до дома. Отсюда, даже издали, видать крыши многоэтажных домов, заводские корпуса и закопченные трубы. До города, кажется, совсем близко, а на самом деле с десяток километров наберется. Вот с увала спущусь к логу и опять на увал поднимусь, а там лесистый овраг с пересохшим ручьем-на дне. Дальше еще увал и только за ним распахнется глазам город и пойма реки Исеть…
Когда-то в детстве не верилось бабушке: будто и на виду Шадринск, а пятнадцать верст приходилось отмеривать, пока достигнешь городской окраины. А сейчас сам гляжу на город и тоже на своих двоих приближаю его к себе. Забота, правда, совсем иная: донести грибы и ягоды. Забота… Жена - точно! - заговорит:
- Куда, ну куда мне девать твои грибы?! Квасить на пятом этаже или с балкона выкидывать?..
Она права: для себя впрок давно насолено и насушено груздей, грибов и опят, для себя хватит. Но вовсе не азарт и жадность гонят меня в леса, где столько пропадает всякого добра, куда уже перестали ездить даже на машинах и мотоциклах - все насытились урожайной осенью. А я еще с вечера думаю о друзьях по большим городам России, вокруг которых ничего не растет среди опрятных и… пустых лесов. Там, чтоб возликовать на гриб ли, на ягодку ли, надо пускаться в дальние поездки, измучиться в толчее троллейбусов, автобусов и вокзалов. Мне-то ничего не стоит доставить приятное дорогим людям…
"Передохну и снова потопаю", - размышляю на теплой земляной глыбе, вывороченной плугами, и случайно замечаю большого черного муравья. Он, как и я, отдыхает, но на гораздо меньшем комке земли, а рядом с ним тоже ноша - какой-то серый червячишко. До ближнего осинового колка, где находится, вероятно, муравьиное поселение, человеку десяти минут ходу, а муравью пробраться через пахоту, да с добычей в придачу, пожалуй дальше, чем мне до дома, и куда труднее - не ровным местом ведь семенить ему.
- Что же тебя-то гонит? - усмехаюсь муравью, приподнявшемуся на задних ножках. Он смотрит не вперед, а туда, откуда полз к лесу. Должно быть, обозревает муравей, какой путь одолел и, небось, мыслишка в голове: как добраться до муравейника и как его встретят братья-односельчане…
Муравей прислонился спиной к сухой, прогретой за день земле, и нет-нет да и поглядит на свою ношу. А может, такая же забота у него, как и у меня? И гадать тут нечего: не себе он волокет червячка, а тем, кто остался в лесном доме. Может, нет особой и нужды в его добыче, но муравей несет и несет ее на своем загривке. Ну ясно, что с такой же думой, как и я! А почему бы и нет?..