Назвался
Поднялся на взгорок от запруженного лесного ручья и не удержался - снял рюкзак с опятами, поставил корзину с груздями - присел на кромке взрослого березняка, что стена стеной белеет вдоль дороги. И как сдержаться, если открылся мне простор увалов, а на них испестренные бабьим летом перелески и рощи; лиловое пламя боярки по опушкам; жнивье с проглянувшей зеленцой и свежая чернь вспаханных пашен, а на них солнечные скирды соломы. А над всем раздольем теплое, хмаристое испарение, сытно пахнущее и свежеиспеченным на поду хлебом, и медом со ста трав, и наспевшим хмелем на кустах возле ручья.
Отдыхаю от трехведерной ноши, гляжу на увалы и слушаю, как проворно порхает над головой в березняке гаичка, роняет переспевшие листочки и нараспев спрашивает:
- Ты-ц где, ты-ц где?
- Чую, чую, чую… - поспешно отвечает ей подруга, повиснув на нижней ветке вниз головой.
Когда синицы углубились в лес, кто-то стеснительно вымолвил чуть не в самое ухо:
- Жу-ук…
И легкий, совсем легкий щелчок по брезентовой куртке…
Вздрогнул я и на лес оглянулся, а там никого, лишь нет-нет да и спустится желтой лепестинкой осенний листик. Ну, а кто же слово сказал?
Осмотрел откинутую полу куртки, куда что-то щелкнуло, а там лежит на лакированной спинке жук-чернотелка.
Вроде бы свернулся "калачиком" и доверчиво отдыхает после пускай и не дальнего перелета. Показалось, что и не живой он, а расшибся насмерть, только и успел назваться человеку, кто он есть. Мало ли разбивается ныне больших жуков о каски мотоциклистов, о кабины машин…
Притронулся пальцем к нему и жук… шевельнулся. Стало быть, жив ты, бедняга! А может, ушибся? Или просто притворился, испугавшись меня, или этак удобней перевести дух?
- Назвался, а дальше-то что? - улыбаюсь жуку и жду отзыв, хотя знаю - ничего он больше "не скажет". И экая он кроха передо мной, человеком, совсем беззащитная кроха. Вот захочу и покажу свою власть - раздавлю без особого на то усилия.
Подумал об этом и даже жарко стало: очень уж легко пришла на ум честолюбивая мысль о своем всесилии. Добро, если бы матерый жук-вредитель, а тут всего-то жучишко. Он ни навредить, ни даже царапнуть не способен. Где-нибудь карабкался по ветке березы, тужился-тужился и собрал силенки на свой полет, вырвался на волю и с лету шлепнулся на куртку. Молчком бы свалился - внимания я бы не обратил. Однако успел жук назваться, а там, мол, будь что будет…
Снова поглядел я на увалы, на хлебный пар, затуманивший ведреную даль, где раскинулся берегами реки Исеть мой город. А жука осторожно положил на ладонь: красоты вокруг вон сколько и без него, и что вообще значит эта кроха для земли, а все же…
- Познакомились, побеседовали, лети, брат! - подкинул я жука на ладони.
В неуловимый миг жучишко раскрыл лакированные крылышки и… улетел в сторону моего города. Ему не долететь дотуда: встретится на пути скирда соломы или хвойно-зеленая коноплина на меже и ударится он оземь. А перед тем, как упасть, застенчиво назовется: "Жу-ук". Или возьмет да добавит уже тише: "Жи-ив"…
В травах
Сыздали посмотрел - редкая травка выстилается, за березы да за сосны скрывается. Вроде бы живности никакой, одна зеленая прохлада. Зашел в лес, склонился и вижу: мшистым ворсом веснушчатая божья коровка не спеша пробирается. А над кукушкиным льном какая-то мушка, схожая с вертолетом, нависла. Жужжит еле слышно, и, может, оттого вздрагивают у льна матовые капюшончики на золотистых ниточках.
Вправо глянул - чью-то торную дорожку рассмотрел. А кто на ней покажется? Наклонился ниже, жду. Ага, кто-то быстро-быстро навстречу семенит. Все ближе, ближе, уж совсем вплотную подкатил. Э-э, да тут крохотные черные муравьишки проложили свою путинку.
Забеспокоился муравей, приподнялся, поозирался и обратно повернул. Отодвинулся я, а сам глаз с "шоссейки" не свожу. Вскорости замечаю на ней ватажку муравьиную. Тот, знакомый, передком торопится, остальных за собой ведет. Куда они?
Бегут муравьишки, и я за ними тихонько двигаюсь. Вот замешкались, остановились под крупной капелькой-земляничкой. Ох и высоко она! Налилась июльским жаром, отяжелела, а никак не срывается, не скатывается. Посовещались о чем-то и сперва передний полез по стебельку. Взобрался он, а ягода не качнулась. Тогда второй полез. И много их поднялось к румянистой капельке.
Затрепетала земляника и медленно-медленно книзу повела стебельком. Спустились по ней муравьишки, как на парашюте, и всей ватажкой припали к ягодке-соковине. Опьянели от вкуса, от запаха душистого, не нахвалятся яством лесным. И мою голову вскружило, и мне захотелось отведать красных капелек.
Кружаю по травам, туесок берестяной подставляю, а капельки в него кап-кап. Скоро через край посыплются, а их и не убыло в лесу. И мне хватит, и муравьишкам вдосталь, и мышке-норушке, и тетерушке с ребятишками, и каждому, кто сюда повернет.
Посмотрит сыздали - редкая травка выстилается, а склонится к земле - земляничному красноросу обрадуется. И не забудет, вспомнит в мороз-трескун, снегосев-куржак. И мне выспится ватажка муравьиная да почуется запашок яства лесного.
Старица
Межзорье июньское - с пташий поскок. Еще не схлынула малиновость заката, а восток уже подрумянивается, небо там как бы накаляется изнутри. На юге в одночасье зажигаются две крупные звезды, и над ними в немыслимой густосини всплывает сверкающий парусок месяца.
Непотухаема светлынь летней ночи - хоть до утреннего светлозара сиди у Старицы и рыбачь. Но время кашеварить и с жалостью оставляем удочки на самолов. Идем в кустарниковую сумеречь за сушняком, продираемся сквозь заросли, сквозь сочность зелени. То напахнет, как ужалит крапивой, то повеет хмелем вперемежку со смородиной, то ощутишь вблизи приятную черемуховую горчинку. По ним, запашкам, и узнаешь, где что растет.
…Вприпляску пламенеет наше огнище. Постреливает угольками, бередит аппетит картавым побулькиванием ухи. Ее поджидаем да округу слушаем. Бок о бок с нами сумерничают речные сверчки - птахи скрытные, на глазах вертеться не любители. Заведут они без передышки свое "зер-зер-зер-зер" - в ушах звенит. Куда до них взаправдешным сверчкам заодно с кузнечиками…
В ивняковой непролази соловей-невидимка отчетливо начинает: "Фит-чур, фит-чур…" А через два молодецких коленца презрительно замечает: "Юу-лит, юу-лит". И, как на исповеди, покаянно признается: "Пью, пью, пью, пью…" Сам же себя яростной скороговоркой пытает: "Чо, чо, чо, чо, чо, чо?"
Из-за курьи отзывается второй, а там где-то третий, четвертый. И уж на то соловьям - вольному воля. Они то с захватывающим взлетом, то с придыхом, полушепотом со всех сторон рассыпают самоцветные переборы. Сдается порой, будто не листики трепыхаются, а вместе с соловушками свистит и щелкает тысячами узеньких язычков таловая гущь.
За ухой незаметно развиднелось, остро запахло илом и сырым туманом. Свежинка утренняя погасила притаившуюся дремотину, позвала к насиженным местам. Идем и послуху не верим: на какой-то самый короткий миг тишина затаилась у Старицы. Второпях тронешь отпотевшую ветку, и она охолодит лицо росяной влагой. И река, и кусты ждут чей-то оклик, чью-то побудку.
Вон заиграло далекое желтистое облачко, и словно роса зазвенела - снова посыпались самоцветы соловьиные. А на вершинку ивы взлетела доверчивая камышовая овсянка. На черной головке простодушной пичуги взъерошились хохолком непричесанные перышки. Но не с басы-красы, а с песенки начался день у нее. "Пти-пти-пти-пи, пти-пти-пти-прю" - выводит она свой собственный односложный мотив.
С правобережья откликнулась ярко-красная чечевица. Выпорхнула на роззелень ольхи и хвастливо посвистывает: "Что-то вижу!" - "Что ты видишь?" - озадаченно спрашивает ее вторая, растерянно озираясь по сторонам. И заранее знаю: целый день красно-розовые петушки будут подзадоривать друг друга, не найдут ответа и подерутся меж собой же. А их подружки, шмыгая кустами, станут недоуменно повторять: "Чи-во? Чи-во?"
Ожила взбуженная река. Под обрезом обрыва чмокают теплую гладь окуни, в курье нет-нет да и сверкнет овальным зеркальцем подлещик, у куста ударит в сердцах по воде щука. А рыбья мелочь шаловливо подпрыгивает новыми монетчиками.
Разная разность топит поплавок: то ерш по-стариковски топорщится на крючке, то резвый елец ухватится, или бронзовый окунь возьмет на таран - дескать, нас мало, да мы в тельняшках. Или наплывет из курьи плотва и зачнет привередливо дразниться-"торговаться". Боится красноглазая, как бы не продешевить своим разменным серебром…
А когда притомит жара, когда станет из черемухи горлица убаюкивать нежным курканьем, отправимся на переброд - мелкое место-ракушник. Там, после купанья, где-нибудь в тени, сморит нас богатырский сон. И, смыкая ресницы, будем счастливо размышлять: "Нет роднее и дороже русской земли. Вся-то она мягкая и добрая, как мать ласковая".
Перевозчики
Август начал заметно выстуживать речную воду крупнозвездными ночами. Вон и сегодня на рассвете опять плотно затуманило паром исетские луга и саму Исеть, а остывший с вечера выпал на отавы тяжелой росой и "придавил" расплодившихся за мокрое лето комаров. К утру столько поднялось из реки пара, что не видать обессиленное солнце, не понять, где земля и где небо. Лишь вблизи и можно разглядеть поплавки, и даже посветлевшее дно у самого берега.
Из-за тумана не охотятся чайки и не кружат над лугом с противно-скрипучим криком взматеревшие цапли, одни кулики и носятся вдоль берегов Исети. Если мелочь, кулички-воробьи, молчком обшаривают отмели, то перевозчики на лету окликают друг дружку: "Перевез? Перевез?" И когда кто-то из них утвердительно успокоит, что перевез, всей стайкой долго бубенчат над рекой.
Прислушиваюсь к гомону перевозчиков да знай дергаю рыбу - окуней, чебаков и ершей. Место мое на косе острова, где река развела течение на два рукава, удачливое, обсиженное многими рыбаками. И чтобы занять его первым, я продрог длинную ночь у стожка волглого сена, спалил на костре воз сухого тальника, а стрельнувшим угольком просквозило рукав брезентовой куртки. Не совестно, заработал право на свое место, не как рыбак на "Жигулях", что только-только подкатил к Исети. Он-то вдоволь нанежился в постели, а уж потом - опять же в тепле и уюте! - на легковушке соизволил помчаться на рыбалку. И не скрыл своей неприязни ко мне, когда увидел, что острие косы занято.
Помотался он было вдоль реки, ан не клюет везде. И вот его машина сердито сфыркала недалеко от меня, а сам хозяин закинул удочки за поворотом на быстрине. Он видит, как я выбрасываю на берег увесистых окуней и "пирожковых" чебаков; слышит, как я ругаю сопливых ершей - мне они и на самом деле надоели! - и чувствую, что злится на меня. Может быть, думает: "Гнал я свои "Жигули" три десятка километров, бензин жег, а тут какой-то "безлошадник" успел раньше моего сесть у реки на рыбное место и теперь будет с рыбой трястись на автобусе в город…"
А я не завидую "Жигулям" и владельцу оранжевой машины. Будь она у меня, я бы давно привадил рыбу где-нибудь в отдаленном и укромном месте и ловил бы куда крупнее, чем сейчас…
Поплавки на всех трех удочках одновременно и властно ушли под воду, и некогда праздно рассуждать - на гусиную травку шлепаются окуни, брыкаются, очутившись в росе, того и смотри перепутают лески. Поспешно, но без суеты отцепляю окуней, а сосед уже откровенно стегает удилищами "пустую" воду. И вдруг из туманистого дыма вырывается стайка перевозчиков. Они что-то быстро и весело сболтнули, поравнявшись со мной, а напротив мужчины с "Жигулями" какой-то куличок четко вскрикнул:
- Жулик, жулик!
Сосед рванул трехколенное удилище, кулички испуганно сыграли-вильнули от берега, сбелев брюшками и исподом крылышек. Вслед им понеслось:
- Шантрапа долгоносая! Путается тут всякая тварь, не могут вас охотники перехряпать! Нахватались тут у всяких…
И на выражения покрепче, от которых у людей уши вянут, не поскупился помрачневший рыбак с машиной. А почему? Вначале я и не догадался. Безвинные перевозчики где-то за рекой частили "перевез, перевез", когда вспомнил я, как один из них совсем иное "молвил" моему соседу по рыбалке. Особого слуха на птичьи голоса не надо иметь, чтобы услыхать-разобрать слово "жулик".
Еще ниже склонился я к воде и беззвучно засмеялся. Шут его знает, Этого куличишку, как у него вместо обычного "перевез" вырвалось совсем другое! И вовсе непонятно, где и от кого подхватил он оскорбительное для честного человека слово? Хотя, по правде говоря, мне и не такое приходилось слышать от птиц, да ни разу не обиделся на них, а только удивлялся и похохатывал над ними. Вот и тут еле-еле удержался, чтобы не расхохотаться. Ладно один, а будь со мной голосистый приятель - загремели бы самым бестактным образом. Моли бога, жигулист…
А что, если угадал куличок-то?..
Я распрямился и оглянулся на соседа, однако его нигде не было. Ни его самого, ни оранжевых "Жигулей". Когда он уехал - не слыхал, и даже дверкой не схлопал. Скрался…
Солнце пробило туман и заиграли росинки на травах, взвеселела и река, и рыба. С противоположного покатистого берега невидимый мне куличок-мордунка завытягивал одно и то же:
- Извините, извините, извините…
- Чудак! - бормочу я и с улыбкой отцепляю "пирожкового" чебака. - Перед кем и за что извиняться?
Снова закинул удочку поближе к задеве - затонувшему по водополью кусту ивняка, - и когда поплавок был еще в воздухе, из-за поворота вывернула стайка перевозчиков. Они не шарахнулись прочь от поплавка, а деловито пронеслись своей дорогой, позвенькивая озабоченно:
- Перевез, перевез, перевез…
Испилите
Вчера на востряке Логиновской гряды зачихали бензиновым угаром пилы, и, ухая-обмирая телом, тяжело захлестали березы землю. Она ушибленно вздрагивала, и в ней зарождался не то стон, не то глухой утробный гул. Обсохшее солнце не успело подняться к полдню, а гряда уже осталась без "рукава", протянутого к солонцеватой Хрипуновской степи. По засеке с вершины березы-семенницы взлетал свечкой лесной конек и подгонял себя ребячьим скорословием:
- Лети, лети, лети…
Но натыкался на пустоту и осекался, и вместо звончатого перебора он испуганно выкрикивал: "Ай-ай-ай!"
На примятом костяничнике сидели в мокрых рубахах мужики и парни, а женщины доставали еду из сумок - калачи и шаньги, вареные яйца, разливали по кружкам молоко и размешивали в чашках творог со сметаной. Люди изредка отнимались от еды и, утирая горячий пот, добродушно усмехались:
- Чего ты, птаха, перепугалась? Упасть что ли боишься? А ты к небушку вздымайся, как жаворонок над степью.
Уроненные деревья еще дышали теплом и соком, по ним растерянно суетились муравьи, задумчиво ползали божьи коровки и перепархивали бабочки. Вон на березовом листе павлиний глаз разжал крылышки и посмотрел на людей густо-синими, в белом обводе глазами. Как есть филин проснулся и глубоко взглянул из-под пестрых вразлет бровей.
Зажелтевшим, впрозелень листком закружился над осинами махаон, а по соседству с дроворубами прильнула к срезу березы траурница - малиновая окалина крыльев у нее окаймлена вроде бы лунным светом.
- Ишь, сладкоежка! - взмахнул парень артиллерийской фуражкой, но промахнулся, и она колесом укатилась в тень смятой вершины.
До вечера люди обрубили сучья на лесинах, раскряжевали хлысты на двухметровник и дружно скатали коротыши в поленницы. А потом - кто углем, кто химическим карандашом - запятнали всяк свои дрова.
День-сменщик был хмуристый: тучи черно-седыми бровями свисали над лесом, и неожиданно затевался торопливый дождь. А когда он также быстро останавливался, небо напахивало на июнь сырой осенью.
Спрятался я под березами-двойнями, задумался и не слыхал, как прилетела синица и заприговаривала:
- Испи-лите, испи-лите…
- Эх ты, заботунья! - улыбнулся я синице. - Где же вчера-то была?
Птаха быстро крутнулась на сучке, поднялась выше и снова заботливо-женски посоветовала мне:
- Испи-лите, испи-лите…
А я не поднимался, знал: за кучами чащи лежат в поленницах лесины, ставшие просто кубометрами дров. Срезы красно запеклись, и дождь смешивает сладость берез с полынной горечью осин. Только нет на поленьях ни муравьев, ни бабочек. И лишь синица пока не догадывалась, что испилены деревья, раскряжевана дупловатая осина - дом синицы.
Все-таки почуяла синица неладное и поднялась над делянкой. "Тю-тю, тю-тю!" - пискнула она и метнулась оттуда в лес. Так малые детишки восклицают, если чего-то не находят, или взрослые им иногда говорят "тютю" вместо "нету".
Опять взялся пересчитывать листья у берез рассеянно-холодный дождик.
Подарок
Юрию Селезневу
Березовая дубрава - предки наши, переселившись в давние времена за Урал, так окрестили могутные березняки - сама себя обредила и просторное межстволье загустело подлеском. Тут и крушина с черемухой, тут и боярка с калиной, тут и вишняги с шиповником, тут и дерен белый с кроваво-красными, как розги, ветвями, и круглолистая ирга… В полный рост не разгуляешься и, согнувшись, ищу дубравой грузди и опята.
С узкой тропинки, натоптанной коровами, глянул впереди себя и за блекло-желтыми стеблями купены приметил внушительную "воронку" переросшей волнушки. Точнее всего не воронка, а вылинявшая красная шапочка, и вдобавок не порожняя - до краев полная воды. Дождь ли не успел испариться в тени, быть может, роса накапала с берез и черемух. Посмотрел на лесную шапочку и вспомнил обожаемого человека, Михаила Михайловича Пришвина. Однажды напоила в лесу птичек и его старая сыроежка, и он благодарные слова о ней сложил…
- За светлую память Михал Михалыча испью-ка из волнушки, - промолвил я вслух и на четвереньках припал к ней.
В розоватой водице отражались березы и черемшины, глазок синего-синего неба и еще что-то густо-бордовое, а что - не пойму! Осушил волнушку - вода настоялась чуть горьковатая, поднял голову и глазам не верится: с нижней ветки вишняга свесились три спелые вишенки. И до того крупно-налитые - садовым ягодам не уступят, а по вкусу - тех дороже и приятнее.
Дивиться было чему: нынче зеленью лесное вишенье обрывают. Лишь скраснеет с бочка - и заверещат лесами мотоциклы, заныряют с осиным жужжанием легковые машины… Поэтому настоящее вишенье - редкость редкостная летом, а тем более в осеннем лесу.
- Вот и мне подарок, Михал Михалыч. И водицы испил, и ягоды увидел…
Осторожно сорвал вишенины - они легко отстали от плодоножек-"торочков", - бережно опустил в эмалированную голубую кружку. А чтобы не болтались - листьями вишневыми обложил ягоды.