- Вы не ошиблись? К знатокам человеческой натуры я бы вас не причислил…
- У нее это так ясно было… Я никогда не думал… Я не думал, что это может так броситься в глаза. Потом она, правда, успокоилась или взяла себя в руки, не знаю. На лице это выражение пропало. Но вот что я еще заметил: ей не терпелось поскорее уйти. Как Петренко принес деньги, так давай бог ноги… Товарищ капитан, я себя вел как не знаю кто… Я сознаю…
Непонятно: Лухманов воспринял новость спокойно. Слишком спокойно. Когда я начал излагать свои домыслы насчет черноглазой хуторянки, столь непохожей на местных жительниц, и заикнулся, не она ли убила Вихарева, Лухманов взял кувшин с медом и понюхал.
- Чудесный мед, - сказал он. - Между прочим, она придет за кувшином, если ей потребуется повод…
- Документы ее посмотреть бы.
- Если она явилась сюда, то документы, надо полагать, в порядке. Если, если… - сердито повторил он. - Столько "если" накопилось, что ни тпру, ни ну. Да, Заботкин, если ваше впечатление правильно, то вы, разумеется, - и тут он выговорил слово, которое я сто раз мысленно сказал себе, - вы, разумеется, раскрыты.
- Да, - Вздохнул я.
- Хорошо это или плохо - вопрос. Скорее всего, хорошо. При настоящих обстоятельствах хорошо. Поставьте себя в положение врага. С одной стороны, сейчас канун боев на этой пресловутой линии "Барс". Враг понимает, что наш интерес к чертежам повышается. Того гляди, мы разыщем чертежи. С другой стороны, Заботкин оказался отнюдь не покойником. Больше того, он действует заодно с Лухмановым? Так? Как же, по-вашему, враг будет действовать?
Я подумал.
- Он запаникует, товарищ капитан, - заявил я. - Он горячку начнет пороть.
Лухманов улыбнулся:
- Делаете успехи, разведчик. Да, я тоже нахожу, он возьмет, так сказать, новую скорость и, возможно, пойдет напролом. Вас мы в обиду не дадим, конечно, да он и не станет сейчас специально заниматься вашей особой. Когда враг идет напролом, разведчик, - он больше рискует.
- Да, но…
- Что? Вы хотите сказать: рискуем больше и мы? Верно. Но пусть боится риска тот, кто слабее. Не так ли, разведчик? Читальню подождем закрывать. Дом немаленький, хватит места и вам и Полякову. А вы, - он вдруг строго посмотрел на меня, - воображаете, что я вас простил? Напрасно. На первый раз делаю вам замечание.
Затем он велел мне переодеться, а Петренко - раздобыть ручную тележку.
Я надел короткие сапоги немецкого образца, залатанные коричневые шаровары, пиджачок из дешевенького полушерстяного материала, тоже изрядно затасканный и чиненный на локтях, и в довершение старую форменную фуражку - не то железнодорожника, не то почтальона. Лухманов вручил мне документы на имя Прилепина Егора Павловича, угнанного немцами из Псковщины и получившего в Аутсе - на улице Утренней Зари - хозяйство бывшего полицая, удравшего в Германию. Затем я для виду нагрузил тележку разным хламом и под утро отбыл.
В тихих прохладных сумерках проселками, чтобы не очень попадаться на глаза, я шагал в Аутсе, катя перед собой тележку. По росистой траве безмолвно пробегал ветер. Я вспомнил наш поход с Вихаревым, когда такой же предрассветный ветер сорвал пелену тумана на просеке, вспомнил слова Лухманова: "Тогда, значит, вы раскрыты" - и невольно заторопился. Скоро ли рассвет? По времени должно было быть уже светло, но день медлил, с запада мчались рваные, испуганные облака. Стало не светлее, а, напротив, темнее, и неожиданно полил дождь.
Дождь полил такой жестокий, что я за несколько минут промок до нитки. Пытаясь спастись, я лег под тележку. В результате я вымок еще больше. Трава напиталась водой, точно губка. Стало холодно, зверски холодно. Что мне было делать? Я выбрался, взялся за мокрые поручни и снова что есть силы быстро покатил тележку по ухабистой, размякшей дороге. От этого я согрелся и даже не очень огорчился, когда лейтенант Поляков, открывший мне дверь, растерянно произнес:
- Что же вам дать сухое…
- Ничего, товарищ лейтенант, - сказал я бодро. - Солнце высушит.
- Барометр падает, - ответил он.
Поляков повел меня к себе в мезонин, порылся в чемодане и вытащил сухую рубашку. Больше ничего не нашлось. Не мог же я вырядиться в военное!
Поляков моложе Лухманова. Он высокий, с длинными тяжелыми руками боксера. На щеке шрам. Волосы светлые, такие светлые, что кажутся седыми. Смотрел я на него первое время с настороженностью: вот начнет расспрашивать о Тоне. Лухманов, конечно, все рассказал обо мне. Но Поляков оказался человеком неразговорчивым. Он спросил меня, играю ли я в шахматы, и после этого минут десять молчал. Я сказал, что нет, и по выражению его лица не мог понять, огорчился он или нет. После шумной, всегда несколько приподнятой атмосферы в доме Лухманова я вдруг ощутил себя на отшибе с этим молчальником в маленькой комнате мезонина, наполненной шумом хлещущего снаружи дождя. Но вы понимаете, что я не хотел быть на отшибе, я хотел действовать, и, когда Поляков предложил мне раздеться и лечь, я отказался.
- Капитан приказал мне сразу заняться хозяйством, - пояснил я.
- Вам холодно.
- Пустяки.
- Хорошо, - сказал лейтенант. - Я вам покажу помещение.
Мы прошли по чердаку, заставленному поломанной, простреленной револьверными пулями мебелью, и спустились в первый этаж. Он был разделен плотными, до потолка, дощатыми перегородками на три комнаты. Одна, самая меньшая, служила кухней. Плита, столик, полки с дюжиной фарфоровых банок, помеченных надписями по-немецки: "мука", "соль", "сахар", в углу бутылки с этикетками французскими, югославскими, португальскими. Свет из окна, на три четверти забитого фанерой, освещал рекламу кофейной фирмы "Перейра", изображавшую полуголую, кофейного цвета женщину под пышной сине-зеленой пальмой. На полу, возле плиты, куча мятой бумаги и щепок.
- Кто готовит тут? - спросил я.
- Мой связной тут себе варил, - сказал Поляков. - А рядом он спал. Его нет, его капитан отозвал. Вы вместо него.
Рядом была комната, которая могла бы показаться уютной, если бы меня не начал пробирать холод. Посередине стояло какое-то растение в кадке. Два кресла красного дерева, широкая кровать с никелированными спинками, коврик. Должно быть, здесь была спальня полковника. Из нее - только из нее, а не из кухни - вела дверь в читальный зал.
Видимо, он был раньше столовой, этот читальный зал. Справа от входа - громадный буфет, блистающий металлическими украшениями и оттого похожий на орган в кирке. Слева - голландская печь. Под окном - узкий, длинный стол со старыми подшивками газет, теми самыми, которые Лухманов разыскал на чердаке и распорядился выставить в качестве возможной приманки. На другом, круглом, столе под висячей лампой были разложены новейшие газеты из Москвы, Ленинграда, брошюры на эстонском языке. Из читального зала на улицу был один выход - прямо в дверь, через сени и на крыльцо. Из трех окон одно было фанерное, а два других - цельные, недавно вставленные. Все эти подробности я старательно откладывал в уме, памятуя, что следователи - герои моих любимых в юности книг - всегда тщательно изучали планировку здания, в котором им предстояло работать.
- Открываем в семь, - сказал Поляков.
- А закрываете?
- В одиннадцать.
Мальчишеское желание шевелилось во мне: задать еще вопрос Полякову, глубокомысленный вопрос, который бы сразу показал, что Заботкин не новичок, что Заботкин тоже человек бывалый. Но зубы у меня стучали от стужи, и я не нашел ничего другого, как спросить:
- За домом следят?
Поляков усмехнулся.
- Разумеется, - сказал он. - Вы как… прилично стреляете?
Он спросил таким же тоном, как раньше по поводу игры в шахматы. Тоном спокойным, но не безразличным. Огромным хладнокровием, уверенностью в себе вдруг повеяло от этого сдержанного человека с руками боксера. Я поспешил заверить, что стреляю прилично, хотя голос мой при этом звучал не особенно убедительно. Так как зубы мои отбивали неистовую дробь, лейтенант предложил снова:
- Лягте лучше.
- Не стоит.
- Ну смотрите.
- Сейчас я займусь хозяйством, - сказал я. - Я мигом согреюсь. Тут лопата есть?
Лопата нашлась, и я, пунктуально выполняя приказ командира, отправился в сад. Нужно ли говорить, что он был запущен. Ягодные кусты заросли лебедой и крапивой. Молодые яблоньки тянулись их этого засилья сорняков, как утопающие из морских волн. Я воткнул лопату в землю и обстоятельно, любовно, как подобает хозяину, обрезал сухие ветки. Дождь прошел, но солнце не выглядывало, резкий ветер тормошил жесткие, озябшие листья яблони. Я схватил лопату и принялся перекапывать заросшую травой грядку.
Вернувшись домой, чтобы приготовить обед, я затопил плиту на кухне, но Поляков сказал, что плита плохо держит тепло, и я затопил еще и голландскую, обмазанную глиной печь, что сыграло известную роль в дальнейших событиях.
После обеда я проработал в саду до семи, то есть до открытия читальни. Я не сразу бросил работу. Нет, я сделал вид, что интересуюсь, не дует ли из окон. Осматривая окна, я в то же время кидал косые взгляды на посетителей: замечание Полякова о слежке за домом, инструкции Лухманова настроили меня крайне настороженно. Вдруг мне повезет, и сегодня, вот сейчас, появится немецкая лазутчица с повязкой на руке или с синей розой. Первыми пришли два школьника в коротких штанишках гольф и босиком. Они сели на один стул и, толкая друг друга, начали выискивать в свежей подшивке портреты летчиков. Затем вошла русская молодушка, одетая в ватник, взяла маленький листок армейской нашей многотиражки и стала читать, приговаривая: "Ах, ведь не забыла еще по-нашему, не забыла, слава тебе господи". Читала она у окна, чтобы лучше видеть буквы, и сказала мне, когда я подошел, что она три года батрачила у немецкого помещика, что у нее слезятся глаза, потому что помещик заставлял прясть от восхода до самой темноты и не давал жечь свет. Я заделал картоном узкий просвет в окне и не преминул взглянуть на руки молодухи. Нет, ни повязки, ни татуировки. За круглым столом расположился еще один посетитель - благообразный пожилой учитель-эстонец с двумя пенсне на мягкой, сплющенной переносице. Я заметил, что он заинтересовался старыми подшивками, и наблюдал за ним особенно внимательно. Он, однако, ничего не вырезал и остановился на статье об образцовых школах Москвы. Я заделал еще несколько щелей в окнах и в полу. Когда я прошел мимо молодухи, она вкрадчиво шепнула:
- Хозяйка твоя где?
- Нет у меня хозяйки, - с неподдельной грустью ответил я. - Нет.
Молодуха сочувственно вздохнула. Я готов был расцеловать ее милое, круглое лицо за это простое сочувствие и за самый вопрос, в котором как бы звучало полнейшее незнакомство с разведчиком Заботкиным и полное признание личности Егора Прилепина.
Часам к девяти посетителей стало больше, и у круглого стола оставалось одно-два незанятых места. Я продолжал изображать хлопочущего новосела: то перегородку пощупаю, то гвоздик поглубже забью, то открою печную дверцу - хорошо ли, мол, топится. Некоторую долю хлопот уделил я и соседней комнате, в которой спал связной Полякова, буду называть ее отныне спальней. Следовало поближе ознакомиться с перегородкой, отделявшей спальню от читального зала, и проверить, обеспечивают ли щели удобство наблюдения. Оказалось, что почти весь зал, кроме не большого уголка, образуемого голландской печью и стеной, просматривается легко. Удовлетворенный этим результатом, я двинулся через зал в сени.
- Слышь, - шепнула молодуха. - Пахать думаешь нонче или не думаешь?
- Под озимые думаю.
- На чем пахать-то?
- Военные лошадь обещали.
- Давай вместе, когда так. Я тоже… Наш район-то Порховский, говорят, разоренный. Куда я к осени пойду. Я немцево поле запашу, и к весне уж…
- Живешь где?
- Соседка твоя. Вон. - Она показала кивком в окно, уже затемненное ранними дождливыми сумерками.
Я сказал, что согласен пахать сообща, и вышел в сад, страшно обрадованный хорошо проведенной ролью. "Из Заботкина еще получится разведчик, - подумал я. - Посмотрел бы Лухманов".
Опустив руку в карман и нащупав рукоятку пистолета, обернутого сухой тряпкой, я прошел вдоль ряда яблонь, затем между кустами смородины и очутился рядом с соседним домом, на который указывала кивком молодуха. Что-то шевельнулось в кустах. Я остановился. Тихо. За кустами послышались легкие, торопливые, удаляющиеся шаги. Я сжал рукоятку пистолета и тотчас отпустил: ведь за кустами улица, и по ней идут прохожие, вот и всё. А что касается шороха, то, собственно, нет уверенности, шорох это в самом деле или порыв ветра. Я постоял некоторое время. Ветер, шаги редких прохожих - больше ничего. Наверху, в сине-черной пустоте, мчались догорающие зайчики облаков. Силуэт высокой острой крыши на фоне этих облаков двигался, точно нос корабля, разрезающий пенистые валы. "А что, если теперь следят за мной, - пришла в голову мысль, - а я стою и разоблачаю себя тем, что вот так стою и прислушиваюсь?" Я пересек по тропинке заросли ягодных кустов, вышел на дорогу, поднял для вида обрубок бревна, несколько щепок. Подбросив их в огонь, я с наслаждением приложил ладонь к шероховатой, горячей поверхности печи.
Полнейшее довольство собой, которое я испытывал несколько минут назад, теперь слегка потускнело. Я не мог отделаться от мысли, что допустил ошибку, когда пошел осматривать сад.
Наблюдать, оставаясь невидимым, - вот элементарное уставное правило. А я…
Нет, Заботкин еще не разведчик.
Однако зачеркивать свои успехи по части перевоплощения мне не хотелось "Хорошо, - сказал я себе, - пусть это будет последней ошибкой. Буду рассчитывать каждый шаг. Например, где лечь спать? В зале или в спальне? Ну, это нелепый вопрос. Конечно, в спальне. Только надо сделать вид, что я ложусь в мезонине и в нижнем этаже ночью никого не будет".
Я взял в охапку тюфяк, вынес его с черного хода, обошел в сгустившейся темноте вокруг дома и демонстративно внес обратно через зал. Потом я поднялся в мезонин- все могли слышать мои шаги. А в одиннадцать часов, когда ушел последний посетитель - старик с двумя пенсне, я опять поднялся наверх, зажег лампу и, прежде чем опустить бумажную маскировочную штору, постоял у окна. Тем временем Поляков, заперев парадную дверь на крючок, тоже вошел в комнатку мезонина.
- Затемнение, - напомнил он.
Я изложил ему свой план, упомянув и о манипуляциях с тюфяком. Поляков ничего не ответил, вернее, ответил неопределенной усмешкой.
- Это правильно? - спросил я.
- Правильно, правильно, - проговорил он нехотя.
- Давайте-ка вниз.
Стараясь не шуметь, я слез, на ощупь добрался до койки и снял мокрый, тяжелый, как кольчуга, пиджак, мокрые сапоги. Пиджак я повесил сушить на крючках печи, над самой койкой, а сапоги… Куда поставить сапоги? Я встал и, осторожно ступая босыми ногами, прошел в зал и пристроил сапоги здесь, на стуле у печки. Потом я проскользнул в сени и бесшумно отцепил крючок. Поднял шторы. Теперь можно ложиться. Можно наконец согреться под одеялом.
Только не уснуть.
У меня, собственно, один только раз было поползновение уснуть, - это когда ласковое печное тепло разлилось по моим жилам и веки стали смыкаться сами собой. Я вытащил из тюфяка соломинку и пощекотал в носу - так делают, как мне рассказывали, таежные охотники, которым приходится долгими ночами подстерегать у водопоя быстроногого марала. Сон отлетел и больше не посещал меня. И чем дольше я лежал и вслушивался в немую темноту, тем более крепла во мне уверенность, что этой ночью, именно этой ночью, что-то должно произойти. Почему - я не мог отдать себе отчета. Должно быть, эта уверенность выросла из моего нетерпения.
Щели в перегородке озарились слабым сиянием, и я не сразу сообразил, что вышла луна. Сердце у меня подпрыгнуло. Луна, разумеется, луна. Коли кто-нибудь сейчас войдет, я увижу хоть контуры фигуры.
Но по-прежнему лежал, придавив дом и сад, недвижимый груз тишины. И лишь временами издалека, точно из другого мира, доносился ко мне рокот. Он нарастал, держался одно мгновение на высокой ноте и пропадал. ""Катюши". Наши "катюши" работают, - думал я. - Мы тревожим врага, мы днем и ночью отвоевываем подступы к линии "Барс". Мы - это наша армия, это, может быть, и я, если схвачу вражеского лазутчика с чертежами". Сколько раз рисовал я себе эту картину: враг в виде лазутчицы с повязкой на руке или в ином обличье стоит передо мной в положении "хенде хох", а перед ним на стуле, на столе, на пеньке в лесу или на земле чертежи - ключ к линии "Барс". И еще я подумал, что из тех бойцов, что проходили прошлыми ночами по шоссе мимо лухмановской штаб-квартиры, кое-кого уже нет в живых. Если бы Заботкин действовал лучше, они были бы, возможно, живы и прошли бы, возможно, дорогу войны всю до конца. Но они не смогли пройти ее всю до конца оттого, что Заботкин еще не разведчик. Надо было, вероятно, иначе вести себя и в подземелье усадьбы фон Кнорре, и сегодня в саду…
За этими мучительными размышлениями меня застали проблески рассвета. В спальне, где штора осталась опущенной, было темно, но в зале уже можно было сквозь щелку различить стол, и белые пятна газет, и квадрат картины на стене. Постепенно вырисовывались складки на скатерти, свешивавшейся со стола. А когда вошла она…
Но расскажу по порядку. Я не слышал скрипа двери, не слышал, как она вошла.
Вы можете подумать, что я заснул под утро. Нет, я не заснул. Она вошла тихо - в этом все дело. Удивительно тихо! У входа в сени неожиданно, без звука, обрисовалась женщина, точно сгустившаяся из серого полумрака. Я замер. Она, медленно-медленно ступая на цыпочках, приблизилась к столу, затем сделала шаг в сторону того самого непросматривавшегося уголка, образуемого печью и стеной, о котором я говорил раньше. Я все еще не мог ее узнать. Она одета по-крестьянски, в пестрое платье. На голове платок. Но лицо… лицо… Я невольно напружинил мускулы, чтобы встать, но с усилием удержался - скрип койки спугнет ее. Что она там делает, в углу? Там стоит столик со старыми газетами, но ей, по-видимому, газеты не нужны, она стоит к ним спиной и смотрит… На что она смотрит… Вот она наклоняется, и голова ее теперь от меня на расстоянии вытянутой руки. И тут я узнаю ее.
Черноглазая! Да, черноглазая хуторянка, приносившая Лухманову мед. Это она.
Мне опять едва удалось заставить себя лежать на койке и ждать, следить.
Она наклонилась и подняла топор, лежавший у печки под стулом, на котором сушились сапоги. И с топором в руке она повернулась и, прежде чем я успел обдумать положение, вышла из дома.
А положение нелегкое.