Знак синей розы - Дружинин Владимир Николаевич 6 стр.


Если бы она рылась в газетах и обнаружила бы хоть какой-нибудь интерес к ним, я, конечно, задержал бы ее. Пистолет был наготове под подушкой. Я успел бы ее задержать, она бы не улизнула, ручаюсь. Но она не обнаружила никакого интереса, и это меня сбило с толку. Она унесла топор, и это сбило меня с толку еще больше. Допустим, я задержу ее, что дальше? Какие у меня улики? Она взяла топор, - это, быть может, обыкновенная мелкая кража. Нет, надо следить за ней. Мне пришло в голову в этот же миг, что с помощью топора она собирается открыть какое-нибудь неизвестное нам хранилище в сенях или на улице. Но она прошла сени, сошла с крыльца, и, когда я, босой, без пиджака, выскочил на крыльцо, она повернулась ко мне как ни в чем не бывало, кивнула, засмеялась и произнесла несколько эстонских слов. Затем она взмахнула топором и скрылась в соседнем доме, в доме нашей читательницы - порховской молодухи.

Теряясь в догадках и сомнениях, я поднялся в мезонин и разбудил Полякова.

- Это интересно, - сказал он.

- Может быть, товарищ лейтенант, следовало задержать? Это и сейчас можно.

Он покачал головой:

- Нет… Какой смысл? Главная задача - достать чертежи, правда ведь? А кто там?.. Это она там колет дрова?

Я тоже услышал удары топора и выглянул. Возле соседнего дома, на самом виду, моя утренняя гостья загоняла клин в толстое, суковатое сосновое полено. Мы оба молча наблюдали. Я вспомнил первую свою встречу с ней - у калитки лухмановского огорода, где я проходил сельскохозяйственную практику с Петренко. Тогда мне показалось, что она со страхом посмотрела на меня. Не узнала ли она меня теперь? Но Поляков рассеял мои опасения, сказав, что уж если Лухманов возьмется переделывать внешность человека - можно быть спокойным. Родная мать не узнает.

- Мастер, - сказал я.

- Именно мастер, - проговорил лейтенант. - Вы знаете, он ведь художник по образованию.

- Серьезно?

- Да. У него картины были на выставке в Ленинграде. Акварель.

- Хорошие?

- Хорошие, - убежденно подтвердил Поляков.

Между тем черноглазая кончила работу и крикнула что-то, обернувшись к дому. Показалась знакомая нам порховская молодуха, и обе женщины начали таскать дрова, перебрасываясь эстонскими фразами, причем ясно было, что черноглазая свободно владеет языком, а молодуха говорит не очень гладко, запинается, подбирает слова. Потом молодуха подошла к границе моего сада, точно ища кого-то. Верно, меня, а я околачиваюсь дома до семи часов. Хорош хозяин! Я поспешил в сад. Молодуха, завидев меня, сказала:

- Сосед!

- Чего?

- Топор тебе нужен сейчас?

- А что?

- Ужо мы еще поколем, а в обед принесем - либо я, либо она. Ладно будет?

- Ладно, - сказал я.

Хотя меня так и подмывало расспросить про девушку, но я решил играть роль без срывов и не проявлять особенно заметного любопытства. Завести разговор удобнее потом, после работы.

Поляков обедал у себя в мезонине, а я на кухне. На столе краюшка хлеба и зеленый лук, который я вообще не очень люблю. Но я считал, что подлинный крестьянский обед в летнее время не может быть без зеленого лука. Деревянной ложкой я хлебал картофельный суп и обдумывал странное утреннее посещение.

В дверь постучали.

Молодуха с топором и с ней спутник - незнакомый бородатый человек в зеленом немецком кителе с отпоротыми погонами, с желтыми костяными пуговицами на месте форменных. Китель расстегнут, под ним лиловая косоворотка. Типичный русский мужичок, заброшенный войной в Прибалтику. Молодуха положила топор и представила:

- Кум мой.

- Приятно кушать, - сказал мужчина.

- Кум, кум, - повторила молодуха и засмеялась. - Вчерась пошла за коровой, а он идет. "Это вы, - спрашивает, - из Порховского района?" - "Я, - говорю, - а вам кто сказал?" - "Да, - говорит, - сказали люди. Землячка, значит. Я, - говорит, - ищу военных с машиной. Хочу попросить, чтобы подвезли с вещами хотя до Выру. Не слыхала, - говорит, - землячка?" - "Нет, говорю, - не слыхала. Может, заведующий читальней слыхал? Да ты, - спрашиваю, - из какой деревни?" - "Из Старухина", - говорит. "Батюшки, да в Старухине моя племянница выданная!" А он: "Как ее зовут?" - "Анна Дмитриевна, - говорю, - Стрюкова". А он: "Как не знать, я дочку у нее крестил". Кум, выходит, кум. Хотя неродной, а все-таки кум. Ну, слово за слово, повела чай пить, а там и ночевать. Вчерась-то он к заведующему постеснялся идти, поздно было…

- Садитесь, - сказал я.

- Благодарствуем, - ответил кум, но не сел, а, стоя, свернул цигарку.

- В ногах правды нет.

- Теперь в ногах вся правда, - наставительно ответил кум и послюнил цигарку. - Ногами и живешь. Немец как приказал в сорок-то первом году: "Русс, марш", так и марширую, ногам спокою не даю. Ну, - он обратился к куме, - ты иди, а мы тут поязычим.

- Ладно, - сказала молодуха.

Когда за ней закрылась дверь, кум бросил на меня острый взгляд исподлобья и спросил:

- Давно тут?

- Вчера.

- Чей сам-то?

Я назвал район и колхоз, значащиеся в моих бумагах. Кум прищурил глаза:

- А хлеб режешь по-городскому.

- Как так?

- А так. Тонко режешь - лепестками. И лук ты чудно кушаешь, без соли.

- Так нравится.

Что он, следит, как я ем? Мне стало вдруг неловко в присутствии этого чересчур дотошного кума. Неловкость усилилась, когда он, помолчав, сказал:

- Газету бы дал почитать.

- Можно.

- Ты кушай, кушай. В читальню там ход? Я пойду почитаю.

- Сейчас, вишь, закрыто, - сказал я. - Пойди к заведующему. Он разрешит, так иди.

С этими словами я докончил суп. Теперь можно встать и проводить бородатого к Полякову или в читальню, если ему так хочется. Странный субъект - надо понаблюдать.

- Что у вас - золото спрятано в читальне, что ли? Человеку и войти нельзя.

- Ну, иди, иди.

Я встал и показал ему дорогу. Но он улыбнулся в бороду и проворно, легкими шагами вбежал по лестнице наверх, в мезонин. Окончательно встревоженный, я бросился следом, но он в мгновение ока ворвался в комнату и там раздался… взрыв хохота.

К моему появлению в комнате зеленый офицерский китель кума висел на стуле, борода кума исчезла… словом, передо мной стоял Лухманов собственной персоной. Это было до того неожиданно, что я лишился дара речи. Лухманов знаком успокоил хохотавшего Полякова и предложил нам сесть, сперва открыв дверь на чердак. И первые слова прозвучали музыкой:

- Делаете успехи, Заботкин.

- Какие там успехи, товарищ капитан, - ответил я, польщенный. - Очень плохо.

- Нет, для начала неплохо. Надо свободнее держать себя, поменьше подозрительности. Вам, Заботкин, больше всего подошла бы маска беспечного, добродушного увальня. Прошу прощения… Вчера в саду вы уж очень нескромно проявляли свое любопытство. Я видел, Заботкин. Я был шагах в десяти. Номер с тюфяком, пожалуй, лишний, можно было тоньше. А то, что вы не кинулись на Карен, когда она вошла, за это хвалю.

- Вы и это знаете?

- Кума моя, - он хитро подмигнул, - горевала, что топора в хозяйстве нет, а сосед еще спит. Я и посоветовал: пусть Карен сходит, возьмет топор. Он у самой двери вчера лежал. Небось сосед не заругает.

- Товарищ капитан, - сказал я. - Топор сперва лежал у косяка, а потом я им лучину колол, и он у печки был…

- Она охотно пошла? - спросил Поляков.

- В том-то и дело, что охотно, лейтенант, - сказал Лухманов. - Это заинтересовало меня. Вдруг, думаю, удастся моя провокация, завладеем чертежами? Даже обрадовался, честное слово. Проследил за ней, видел, как она на газеты ноль внимания и нагнулась у печки. Значит, она нагнулась, чтобы взять топор.

- Точно, товарищ капитан, - сказал я. - У печки стул стоял, на стуле мои сапоги сушились, а под стулом топор.

И тут я осекся.

Я вдруг понял, какую глупость сделал: оставил на виду сапоги! Сапоги, которые могли спугнуть ее… Лухманов тоже понял. Он сжал губы.

- Похвалу по вашему адресу, - сказал он раздельно, - придется вам отдать обратно, Заботкин. Вы сваляли большого дурака. Правда, человек может спать в мезонине, а сушить сапоги в нижнем этаже, поскольку печи топились только здесь, но у страха глаза велики, знаете, и как раз это соображение могло и не прийти ей сразу в голову. В итоге, - он сыграл пальцами гамму на своем колене, - мы не двинулись с места. Мы не можем пока сказать, кто она. Продолжать наблюдение, и только, товарищи. А Карен…

И он рассказал нам то, что узнал о ней. По документам она венгерка, а не эстонка, но жила в Эстонии почти всю жизнь. Служила горничной в Таллине и Пярну. В первые месяцы Советской власти вступила в комсомол, - это уже не по документам, а по собственному заявлению В тысяча девятьсот сорок первом году, при немцах, сидела в тюрьме, что подтверждается документально, а затем провела полгода в концлагере, что тоже подтверждается документами. В мае тысяча девятьсот сорок второго года ее выпустили, она работала батрачкой на хуторах, затем лечилась в частной и довольно дорогой больнице в Таллине, что не совсем понятно. Так или иначе, у нее на руках справка о том, что она "страдает умственной слабостью и депрессией, для окружающих не опасна". Перед приходом Красной Армии она была экономкой у поселкового головы, который бежал с немцами. Она осталась на хуторе и теперь живет там, - это в двух-трех километрах отсюда. Хутор Мустэ. То, что она жила здесь раньше, видно не только из документов, но и из показаний окрестных хуторян. В последние две недели повадилась ходить к соседке нашей, к порховской "куме" Агнии Ивановне Соловцовой. Карен носит ей мед и получает в обмен молоко: голова прирезал всех коров. Карен помогает Соловцовой в домашних делах. Соловцова немного научилась по-эстонски, а Карен не знает никаких других языков, кроме эстонского, - по-немецки будто бы ни слова, по-русски будто бы тоже ни слова. Болезненность ее - или притворство - демонстрируется довольно часто. Она то вдруг рассмеется, то застынет в одной позе, то расплачется и убежит и долго бродит одна по селу или по полям.

У Соловцовой она проводит сутки, потом столько же - на своем хуторе. Бывает ли кто-нибудь у нее на хуторе, пока неизвестно. Посетители в последние дни не замечены.

Лухманов напомнил еще раз, что нужно следить, и стал прощаться. Я спросил его мнение насчет Соловцовой.

- Она, вероятно, настоящая порховская кума, - сказал он, смеясь. - А Карен… - Он развел руками.

- Постараюсь разузнать, товарищ капитан, - заверил я. - На этот раз…

- Не будут торчать сапоги, - кончил за меня Лухманов.

Ночь прошла спокойно. К утру ушли дождевые тучи и вместе с ними холод. В окно читальни, вызолоченное встающим солнцем, постучали.

Я уже не спал. Я приколачивал полку на кухне. Делал я это отчасти потому, что нетерпение, мучившее меня последние дни, как бы кидалось в руки. Гряды были уже вскопаны и засеяны, яблони подвязаны, многие вещи, например пожарная лестница, ручная маслобойка, грабли, отремонтированы. Но о чем, бишь, я… Да, в окно постучали. Знакомый голос крикнул:

- Топора не дашь?

- Здорово, порховская, - сказал я приветливо. - А тебе сию минуту надо?

- Ну-ну. И подожду.

- Маленько подожди, - сказал я. - Вот я полку прибью и сам принесу.

- Ну-ну.

Она ушла, а я спросил себя, гладко ли вышел разговор. Как будто гладко. Я нашел предлог побывать у соседки в доме, поближе познакомиться с Карен, нашел, не возбуждая подозрений. Видел бы Лухманов! До сих пор я был, так сказать, в обороне. Пора сделать вылазку.

Еще с вечера, обдумывая приказ Лухманова следить, я придумывал сотни способов проникнуть в соседний дом. Теперь смешно вспоминать, как я ломился в открытые двери. Чего проще было: зайти, поздороваться, сесть на лавку, завести беседу о домашних делах. Но призрак разоблачения сбивал меня, неопытного контрразведчика, с простого пути. Как подойти? Попросить косу? Допустим. А дальше что? Сама жизнь положила конец этим размышлениям.

Им опять нужен топор.

Столько раз передо мной простое превращалось в ребус, что я начал усложнять даже такое простое дело, как визит к соседям. Хватит. Выкинуть из головы, что я переодетый старшина Заботкин. С этим решением я направился со своим визитом и застал обеих женщин за завтраком. Карен кинула на меня быстрый и, как показалось мне, неспокойный взгляд и уткнулась в миску с разваренной картошкой. От этого взгляда мне на миг стало не по себе, но хозяйка сразу ободрила меня своим радушием:

- Чаю с нами…

Я поблагодарил и сел.

- Ты что в угол забился? Хоть бы ко мне под бочок сел. Вот сюда… Так-то лучше. Погляжу на тебя - будто с мужиком своим чай пью. Ростом он в аккурат с тебя. А кум-то мой вчерашний не знаешь, куда делся? Я ждала-ждала. Хотел прийти ужинать. Нашел он машину иль нет?

- Машину?

- Не дошел он разве до твоего начальника? Машину надо, вещи перевозить.

- Нашел машину, - поспешил я уверить куму. - У госпиталя стояла машина, он и сговорился. До самого Пскова доедет.

- Когда?

- Не знаю. На днях.

Чтобы поддержать Лухманова в его новой роли, я поинтересовался, давно ли пригнали его немцы в здешние места. Хозяйка всплеснула руками:

- Не говорила я тебе? Про сестру мою… Нет, не говорила. Это кум новости принес. Его в прошлом году согнали, а деревню сожгли, ироды… Сестра-то в партизанах была. Ей орден присудили. За ней самолет прилетел. Пожалуйте, мол, в Ленинград, орден получать.

Круглое лицо ее сияло, и в словах "орден получать" была такая искренняя, непосредственная радость за сестру, что я подумал: "Нет, эту можно избавить от подозрений. Вот Карен…" Я посматривал на нее, пока кума рассказывала, нечасто, но посматривал. Она накладывала картофель из огромного чугуна в свою миску, горячий картофель с лопающейся бронзовой кожурой, и при этом морщилась, дула на пальцы. Не батрацкие пальцы - можно побиться об заклад. Они тонкие, с узкими ногтями, с нежной кожей. Видно, поселковый староста, у которого она служила, не утруждал ее работой. На среднем пальце кольцо, простое серебряное кольцо с резьбой. Резьба отнюдь не эстонская и не литовская, а скорее восточная. Расхрабрившись, я тронул кольцо черенком ложки и спросил:

- Муж есть?

Кажется, она поняла вопрос, но ничего не сказала. Кума перевела. Карен нервно повела плечом, сжала губы и выговорила несколько слов, которые я перевел так: "Не хочу вспоминать, не надо". Видно, я был близок к истине.

- Муж есть у нее, - сказала хозяйка, - только не поминает она его. Бросил вроде.

- Далеко он?

Карен молчала.

И вдруг она бросила назад в чугун только что взятую картофелину. Точно обожглась. Рывком отставила миску. Не знаю - от моего вопроса или… На улице кто-то, скрытый стеной сирени, провел палкой по столбикам палисадника. Раз… Другой… Третий… Карен поставила локти на стол и закрыла ладонями лицо. А через мгновение отняла их, и на меня смотрели глубокие, темные глаза, и в них сквозили не только настороженность, не только страх, нет, еще и мольба.

- Что с ней?

- Находит. Бог с ней, - ненормальная. А ты ей понравился, видать: слышь, чего говорит? Ей надо идти сейчас к себе на хутор, а одной страшно. Днем страшно дуре! Может, говорит, он меня проводит. Ты то есть.

Я согласился, конечно, и постарался не показать при этом ни удивления, ни радости.

Мы пошли быстро. Она почти бежала. Она семенила по шоссе, согнувшись, точно по ситцевым цветочкам на ее узкой спине хлестал дождь. Был момент, когда мне захотелось дружески приласкать ее - несчастную, испуганную, торопящуюся изо всех сил. Страх сгибает человека, прибивает его к земле. Она стала как будто ниже ростом. За киркой, там, где от шоссе отделяется тропинка, она задержала шаг. Можно идти по тропинке, ведь это кратчайший путь. Я сделал шаг к тропинке, но она схватила меня за локоть цепкими, сильными пальцами. Она почему-то выбрала дорогу. Почему? Опасается нападения?

А может быть, все это чепуха и она просто больная?

По шоссе мы шли недолго. Она опять схватила меня за локоть неприятным, нервным жестом, и мы пошли напрямик через поле, покрытое колокольчиками и крупными ромашками. Золотые тучки пчел летали над травами. Ромашки кивали и твердили мне: "Все очень просто, очень просто. Она, бедняжка, больная".

"Она была бы красивая девушка, - подумалось мне, - если бы не этот болезненный страх".

Ромашки кончились. Мы обогнули маленькое озеро, голубой домик, прилепившийся к покатому берегу. Тут я заговорил с Карен. Я показал на обручальное кольцо Карен и спросил по-русски и по-немецки:

- Муж?

Она молчала.

Мы прошли мимо разоренного кирпичного завода. Из печей тянулась крапива, труба была наполовину отбита. Карен сказала:

- Мустэ.

Шагах в трехстах от завода кудрявился сад, за которым прятались постройки хутора Мустэ. Поселковый староста точно нарочно замаскировал свое жилье зеленью, - только вблизи можно было рассмотреть, что здесь не маленький хутор, а скорее помещичья мыза. Впрочем, в архитектуре жилого здания не было ничего аристократического, - это был длинный, приземистый, до подоконников ушедший в землю постоялый двор. К нему почти примыкал каменный двухэтажный сарай. Помост, ведший к воротам второго этажа, разрушен, на краю стоит старый облезлый безрогий козел и, понурив голову, смотрит вниз. Карен толкнула тяжелую дверь и повела меня по звенящим плитам в кромешной темноте. Я почувствовал облегчение, когда мы наконец очутились в продолговатой, залитой солнцем и далеко не мрачной комнате. Жаркое птичье воркование вливалось в комнату вместе с солнцем, под карнизом вили гнезда ласточки.

Страх у Карен не проходил и дома. Усадив меня на диван, они присела на край стула, вскочила и вдруг подбежала и села ко мне на колени.

Это было до того неожиданно, что я сразу и довольно резко ссадил ее, а потом, чтобы загладить свою резкость, потрепал по плечу.

Она отвернулась. Я снял со стола альбом и стал перелистывать. На одной открытке был изображен толстый, смешной рыбак, вытаскивающий из пруда карася. Палец Карен задержал эту открытку. Палец уперся в рыбешку, болтающуюся на крючке. Карен сказала:

- Я.

Назад Дальше