- Он убит, убит, он выброшен из окна! - глухим, гортанным голосом с сильным иностранным акцентом кричала красавица: - О! Собаки, собаки, вы поплатитесь! Смерть, смерть убийцам аги!
В то же мгновение сластолюбивый Боб Друк, малодушный Боб Друк, обруганный Боб Друк - преобразился. Предоставив Сорроу успокаивать мистрис Кавендиш и пассажиров, он нырнул в купе, как бы не веря своим собственным глазам. Круглое добродушное лицо его стало положительно придурковатым. Обязанности проводника - на первом месте, чорт побери! Знаменитый мост все еще пролетал внизу всей тонкой кружевной инженерией своих крыльев. Проводник быстро закрыл окно, затем запахнул занавеси, тщательно оглядев кровяные пятна. Покуда в коридоре толпилась испуганная и полураздетая публика, он успел нагнуться и заглянуть под диван. Он успел обнаружить там странный и отнюдь не убийственный предмет - голубую тарелку с водой. Кровь на столике была еще свежа, в углублении деревянной обшивки она прочно держалась лужицей, и сюда проводник, воровски оглянувшись на дверь, успел сунуть стеклянную трубочку, забравшую кровь, как берут ее для анализа у больного.
- Ничего нельзя трогать до прихода полиции. Вот уже огоньки Гаммельштадта, - сказал он, выходя в коридор. - Будьте добры, господа, не расходиться и не покидать вагона. Мы люди подчиненные, мы отвечаем за каждый ваш шаг.
Трагедия перешла во вторую стадию, когда любопытство и страх, связанный с приятным чувством личной безопасности, сменяются у пассажиров неприятнейшими спазмами в желудке и оскорбленным самолюбием. Но таковы уже химические рефлексы, возбуждаемые полицией под всеми долготами и широтами. Честная немецкая жандармерия отнюдь не составила исключения. Она действовала сухо и торжественно: она арестовала рыдавшую турчанку. Она запечатала купе. И лишь после этого стала медленно обходить вагон. Обыск не дал никаких результатов. Пассажиры предъявляли паспорта. Три пары сыщиков вынули жетоны. Пастор Мартин Андрью, кротчайший из пассажиров, заслужил даже тихое одобрение полиции ласковой грустью своих манер. Документ, предъявленный им, гласил:
Достопочтенный МАРТИН АНДРЬЮ. 51 год. Миссионер и проповедник слова божия в Белуджистане. С поручением епископа Кентерберийского к Месопотамскому викарию, отцу Арениусу.
И было совершенно понятно, что ласкового и кроткого проповедника не обременили даже обычным вопросом: "не видел ли он чего-нибудь особенного?". Гораздо менее понятным осталось то обстоятельство, впрочем, никем не отмеченное, что ни один из шести сыщиков не сообщил немецким собратьям о таинственном ночном посещении пастором рокового купе, где совершено убийство.
Глава третья
ЧЕЛОВЕК, НА ЧЬИ МОЛИТВЫ ОТЗЫВАЮТСЯ НЕБЕСА
Сторож Крац, получивший сторожевой пункт по правую сторону Гаммелыптадтской пустоши, был человек точный, аккуратный, исправный, непьющий, некурящий, холостой, храбрый, как лев, и уважающий всякое начальство вплоть до печатного расписания поездов. Он был бы идеалом железнодорожного сторожа, если б не маленькая особенность, приключившаяся с ним, по мнению докторов (всегда прибегающих к этому чисто топографическому диагнозу, когда анатомическая и физиологическая природа человека оказывается в полном порядке), на нервной почве. Эта особенность заключалась в невыносимой, всесокрушающей, последовательной и непрерывной, вроде семи дней недели, не успевших дойти до воскресенья и опять начинающих всю музыку с понедельника, - страсти к чесанию. Начнет, например, сторож Крац за ухом, совсем даже не думая, что дело это чревато последствиями, как не думает о последствиях какой-нибудь молодчик, говоря незамужней женщине "здравствуйте". Глядь, пальцы его сами собой перешли из-под уха за воротник, из-за воротника - подмышку, из подмышки - за спину, из-за спины - и пошло, и пошло, а как у сторожа Краца перевалит, наконец, к воскресенью, то есть к пяткам, и он вздохнет с облегчением, вдруг, с неистовой силой, обе руки сами собой поднимутся к уху и начнут там скрести и дергать, доводя его до полного изнеможения.
Эта роковая особенность сводила на нет все совершенства сторожа Краца, причиняя ему в домашней жизни множество неприятностей. Стоило ему, например, поставить перед собой суповую миску, как топографическая неприятность лишала его рабочих рук, и, будучи от природы человеком с воображением, он мог наблюдать с минуты на минуту охлаждение, оцепенение и дезорганизацию собственной похлебки. Но, когда в духов день, проходя вброд речку по служебным надобностям, сторож Крац уронил в нее кошелек, и, прежде чем успел нагнуться, пальцы его полезли прямехонько под шапку, - дело приняло в высшей степени драматический оборот.
Речка со всех ног неслась к мельничному жернову. Кошелек с минуту полежал на камнях, в надежде, что его поднимут. Но, когда этого не случилось, он махнул хвостиком, тихо перевернулся и пошел ко дну, - ни дать, ни взять, как какая-нибудь вобла. Сторож Крац следил за ним отчаянными глазами.
- Десять марок восемнадцать пфеннигов и хорошая брючная пуговица! - бормотал он в бешенстве. - Если считать, что для такого бедного человека, как я, каждая марка все равно, что для богача тысяча, - то клади для круглого счета десять тысяч марок. Доннерветтер, тысяча брючных пуговиц и десять тысяч марок! Понеси я их в банк, разумеется, не в Рейхсбанк, а в Хандельсбанк, у меня бы через пятнадцать лет, через пятнадцать лет, через пятнадцать лет…
Замедление мыслей Краца было вызвано острым припадком топографии между пятым и четвертым ребром, а когда местность пошла на понижение, Крац издал бешеное проклятье: кошелек унесся в водоворот!
Потеря огромного состояния до такой степени потрясла несчастного сторожа, что он бормотал об этом до глубокой ночи, бормотал, зажигая зеленый фонарь и, выходя навстречу константинопольскому экспрессу, бормотал, стоя на ночном ветру, бормотал, когда высоко вверху раздалось знакомое гуденье, дрожанье и колыханье…
- И как подумать, что, если б был у меня хороший пес, он ровнешенько в одну секунду вынес бы его в зубах. Небеса! Десять тысяч сто восемьдесят марок, положенных в Хандельсбанк! Эх, будь у меня пес, будь только у меня хоррр…
- Хоррррр!
Ужасная, ревущая, волосатая масса, страшная, как сто тысяч дьяволов, увеличенных в пропорцию, с какой возрос капитал сторожа Краца, со всей силы обрушилась на него сверху, облапила его и сунула ему за воротник такой огненный шершавый язык, что несчастный сразу потерял сознание.
Когда он пришел в себя, вокруг была полная тишина. Константинопольский экспресс промчался. Круглый электрический шар разбрасывал волны света по страшной Гаммельштадтской пустоши. Сторож Крац сидел на болоте, обеими руками держа огромного тощего пса, косившего на него два красных глаза и дышавшего, как паровой котел.
Сторож Крац дрожащей рукой провел по лбу. Не было никаких сомнений! Небеса существовали, и небеса услышали его молитву. Отныне Крац мог принять полное участие в воскресных беседах, устраивавшихся пастором Питером Вурфом для железнодорожных рабочих, и мог даже самолично сделать доклад.
Он положил руку на мохнатую голову пса, кинул взгляд на небо, вздохнул, увидел там что-то похожее на голубя, точь-в-точь такого, какие выпекаются в кондитерских, с изюмом посредине, и дрожащим голосом произнес:
- Отныне и присно называю тебя "Небодар". Служи мне, как я служил отечеству и расписанию двадцать три года, не считая военного фронта, не женись и носи поноску, даже если тебе приспичит почесаться где-нибудь под хвостом!
С этими словами сторож Крац снял свой собственный кушак, сделал петлю, надел ее на Небодара и тихо повел за собой сверхчеловеческого пса, хромавшего на одну лапу. Придя в сторожку, Крац напоил и накормил его, сделал хорошую подстилку из соломы и войлока, перевязал ему раненую лапу и взглянул на часы. До следующего поезда оставался час с четвертью.
- Мы с тобой успеем вздремнуть, дружище, - ласково пробормотал он Небодару, - ка-ак следует успеем вздремнуть, чего, будучи на небе, ты, должно быть, никогда не…
Тук-тук-тук!
Вот и вздремнул сторож Крац! Среди глубокой ночи в его сторожку постучал и вошел неказистый небольшой человек с трубочкой в зубах, с руками за спиной, с прищуренными глазами, точь-в-точь будто он входил в свой собственный дом, покинутый им с полчаса назад.
Войдя и оглядевшись, незнакомец пыхнул трубочкой и спросил с сильным американским акцентом:
- Сторожевой пост?
- Именно, - угрюмо ответил Крац, видя у незнакомца вымоченные сапоги и брюки в зеленой гаммельштадтской трясине, - ежели вы заблудились, так держитесь грунтовой дороги налево за деревом. Я не обязан махать фонарем никому, кроме поезда.
- Вот уж никто не говорит, что обязаны, - хладнокровно объявил человек, направляясь прямо к огню и обсушивая перед ним сапоги, - больше того, по природе вы не обязаны махать даже поезду. Теплая, хорошая немецкая ночка! Не будь этих чортовых трясин, одно удовольствие прогуляться на мельницу.
Сторож Крац сердито молчал.
- Слушайте-ка, парень, - проговорил незнакомец, меняя тон и поворачиваясь всем корпусом к Крацу, - если хотите получить на выпивку, ответьте-ка в двух словах, - не слышали ли вы чего, когда пролетел константинопольский экспресс?
Сторож Крац меньше всего расположен был ответить на подобный вопрос. Но в эту злополучную минуту небесный пес, вероятно, с непривычки вкушать земной сон, тявкнул и почесался, а пример заразителен. Обе пятерни сторожа полезли прямо за пазуху и в отчаянном припадке самоскребенья бедняга выложил перед незнакомцем все свои тайны.
Он начал с того, что Хандельсбанк дает на два с половиной процента больше, чем Рейхсбанк, и кончил тем, что религия оказалась права, несмотря ни на какую астрономию, а в промежутке уложил историю с речкой, историю с кошельком, историю с водоворотом, историю с собакой и собственную резолюцию насчет всех этих историй, касавшуюся пастора Питера Вурфа с его богопротивным самомнением.
Когда, наконец, Крац высказался до конца, он взглянул на часы, вскрикнул, схватил фонарь, палку, фуражку и потребовал, чтобы незнакомец сопровождал его к Гаммельштадтскому мосту, над которым через семь минут должен пройти берлинский почтовый.
- Идите сами! - равнодушно пробормотал незнакомец, усаживаясь рядышком с Небодаром: - я посторожу вашу избушку.
Сплюнув со злости, Крац побежал к насыпи, дрожавшей в белесоватых полосах электричества. Фонарь засвечен, вдали громыхнуло, огромный стальной гигант затрепетал… как вдруг под самым его нутром, в стальных стропилах, цепях и перемычках мелькнули пятна нескольких фонарей.
Крац дал пройти поезду, издал пронзительный свист и кинулся к мосту. Яркий свет прожектора, направленный на насыпь, обнаружил кучку полицейских с баграми, фонарями, крючками, палками и вилами.
- Не видел ли ты чего-нибудь этакого, когда прошел константинопольский экспресс? - спросил один из полицейских, поворачиваясь к Крацу.
- Решительно ничего, - мрачно ответил Крац, проклиная полицейских в глубине своей души; и с природным недружелюбием ко всему, что вынюхивает, вышаривает, выискивает и выслеживает, он зашагал к сторожке, твердо решив выпроводить незнакомца.
Но, когда он переступил порог, фонарь выпал у него из рук, палка застряла между ногами, а из груди вырвался вопль: чудного, мохнатого Небодара на подстилке не было. Вместо него, там лежал… чорт возьми, там лежал мокрый, скомканный кошелек сторожа Краца с теми самыми десятью тысячами марок, которые теперь надлежало, с обратным мозговым напряжением, - настолько же тягостным, насколько тяжело возвращение из пивной по сравнению со счастливой туда отправкой, - надлежало прокалькулировать: -!екдяроп моксечитемфира монтарбо в!
Глава четвертая
НОЧЬ В ГАММЕЛЬШТАДСКОЙ ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ
Приближалась минута отхода поезда, когда, наконец полицейские вывели на перрон арестованную мистрис Кавендиш и сняли запрет с вагона. Сотни народа, возбужденные убийством, стерегли их выход. Репортеры ринулись вперед.
Сердце немецкой металлургии, городок Гаммельштадт, даже в этот ночной час страдал нервной индустриальной бессонницей. Жители, в домах, на улицах, на вокзале, - сытые и голодные, от директоров до рабочих металлистов, - на все лады обсуждали происшествие. Стало известно, что в ту же ночь, на дне мрачного болотца, в самом начале железнодорожного моста, под балками и стропилами, отыскалось, наконец, тело несчастного майора, превращенное, однакоже, в такую кровавую кашу, что не только его, но даже и его одежду признать в этом хаосе кровяных сгустков, хрящей, костей, тряпок, лоскутьев и грязи было совершенно невозможно. Трясина еще более рассосала майора, превратив его воинственные останки в паштет. Понятно, что испуганная полиция энергично уцепилась за жену майора, чтоб сложить возможную ответственность за это несчастье с многострадальных немецких плеч на английские.
Мистрис Кавендиш, накинув чадру на халатик, заплаканная, растрепанная, среди глубокой ночи уселась в тюремную карету и была доставлена в тюрьму, несмотря на все свои стоны и протесты. Тюремное начальство проявило изысканную вежливость. Оно не подвергло обыску ни ее, ни ее вещи, рассыпалось в извинениях, прислало холодный ужин, но даже начальство не могло сделать для бедной новобрачной главного, что хоть немного успокоило бы ее нервы: отвести ей отдельную камеру.
Гаммельштадтская тюрьма в этот летний сезон была так густо набита коммунистами, что даже Болгария не могла бы поспорить с этой процентной нормой. Жену майора пришлось поэтому внедрить в камеру простой фабричной работницы, саксонки с дрезденской мануфактуры, давным-давно спавшей на единственной кровати.
Сонная надсмотрщица, ругаясь, вошла в камеру, пинком ноги ударила кровать и хрипло объявила работнице:
- Гербель, вставайте. Дайте-ка место барыне. Сколько там ни бунтуй ваша порода, а как дойдет дело до господ, так вам уж придется рано или поздно потесниться.
Гербель и не подумала встать, а надсмотрщица не без тайного удовольствия швырнула вещи мистрис Кавендиш в угол, повернулась и вышла, старательно заперев камеру. Тогда на кровати что-то пошевелилось, бледное личико поднялось с подушки, на мистрис Кавендиш уставились два голубых глаза и ребячий голос спросил:
- Вас за что?
Перед работницей Минни Гербель стояла высокая, крепкая, знатная дама с лицом писаной красавицы, с короткими локонами вокруг дионисийской головки, спадавшими крепкими завитками над прямой линией лба и носа. Красавица досадливо, как муху, отмахнула вопрос, оглядела камеру, заметила окно и, прежде чем Гербель опомнилась, повисла на руках под самым потолком. Там она ловко и с невероятной быстротой перекувырнулась так, что ноги ее уперлись в решетку, а сама она, употребив их на манер рычага, принялась раскачивать и трясти железные брусья. Но решетка поддержала былую честь гаммельштадской металлургии. Ничего не добившись, красавица спрыгнула вниз, тряхнула локонами и тут только встретила восторженный взгляд Минни.
- Вы мне нравитесь, - прошептала работница, - я сама отчаянная. Только этим вы делу не поможете. Идите-ка лучше сюда, ложитесь со мной и отдохните.
Мистрис Кавендиш подошла к постели.
- Эти негодяи поплатятся за мое заключение, - пробормотала она отрывистым, глуховатым голосом, - хотя, если я смыслю что-нибудь в деле, они завтра же выпустят меня, не дожидаясь допроса. Нет ли у вас папирос?
Гербель отрицательно покачала головой.
- Жаль! - с досадой воскликнула мистрис Кавендиш. - У меня тоже нет. Ночь будет бессонная. Спите. Я совсем не желаю отнимать сон у такой пигалицы, как вы.
С этими словами она удалилась в угол, села на один чемодан, положила ноги на другой, скрестила руки и задумалась. Надо сказать, что при мигающем свете лампочки, на фоне облезлой тюремной стены, эта грациозная и странная красавица, похожая на большую кошку, совершенно потрясла Миннино воображение.
Маленькая работница с двухлетним комсомольским стажем, несмотря на свои юные годы, была трижды приговорена к условному, дважды выслана и сейчас ждала приговора, который, по ее мнению, преподнесет ей три года отсидки. Минни была лучшим организатором молодежи, прекрасным оратором и стояла поперек горла у местного социал-демократического комитета.
Она спрыгнула с постели и подошла к загадочной турчанке. Минни была маленькая, тощая от постоянной голодовки, хрупкая женщина с детской грудью, детским лицом, но когда она остановилась перед мистрис Кавендиш, с любопытством вперив в нее голубые глаза и скрестив тонкие, бледные ручки, настоящий ценитель женственности задумался бы, кого из них предпочесть.
- Слушайте-ка, - резко проговорила турчанка, - чего вы уставились? Не стойте передо мной в рубашке и босиком, это неприлично.
- А я думала, уж не из наших ли вы, - отозвалась Минни.
- Из ваших? Какого чорта вы подразумеваете под вашими? Взломщики, налетчики, казнокрады, карманники?
- Вы в политическом отделении, - ответила Минни спокойно. - Я было подумала, уж не коммунистка ли вы.
- Коммунистка?.. - Глухой голос мистрис Кавендиш наполнился искренним ужасом. Яркие карие глаза впились в тощую фигурку, руки схватились за стул, и турчанка судорожно попятилась к двери. Но через секунду ужас сменился удивлением, удивление - веселостью, и красавица упала на стул, так громко расхохотавшись, что, если бы стены немецкой тюрьмы могли сотрястись, они бы непременно сотряслись.
- Воробей, - выговорила она сквозь хохот, - воробей, чижик, червячок, булавочная головка! И это называется "коммунистка"! И против этого задумывают, на манер Рокамболя…
Но тут она прикусила язык.
Голубые глаза смотрели на нее с холодным спокойствием. "Булавочная головка" так остро впилась в ее слова, точно хотела просверлить черепную крышку и посмотреть, что делается у мистрис Кавендиш в мыслях. Турчанка отвернулась и спряталась от маленькой Минни Гербель в чадру.
Минни снова подошла к постели, залезла под одеяло и несколько секунд глядела на странную соседку. Непостижимая вещь, но мистрис Кавендиш упорно продолжала ей нравиться, хотя Минни и не могла бы определить, чем. Скоро мысли ее стали путаться, ресницы слиплись, и она заснула с образом кудрявого Диониса, чертыхающегося, как любой извозчик.
Но Минни в эту ночь так и не суждено было спать. Кто-то дернул ее за волосы и шепнул:
- Проснитесь!
Мистрис Кавендиш стояла перед постелью. Окно было раскрыто настежь, решетка перепилена и веревочная лестница спущена вниз.
- Вы видите, обо мне здорово позаботились, - саркастически проговорила красавица, бросая Минни ее убогое платьице и чулки. - Я думаю, вы тоже непрочь удрать. Торопитесь!
Минни думала не больше секунды. Три года отсидки - и возможность побега. Она взвесила то и другое, натянула чулки, набросила платье и бесшумно вскарабкалась по веревочной лестнице вслед за мистрис Кавендиш. У тюремной стены не стояло ни единого часового. Ворота на улицу слегка приотворены. И вот уже обе женщины в тесной извозчичьей каретке, бесшумно покачивающейся на рессорах. Маленькая Минни продрогла. Мистрис Кавендиш бросила ей на плечи свою чадру. На углу одной из улиц предместья карета остановилась.
- Убирайтесь на все четыре стороны! - резко сказала мистрис Кавендиш, распахивая дверцу перед Минни Гербель. - Делайте свою дурацкую революцию, пока не повиснете на фонаре.