Тайны народа - Эжен Сю 8 стр.


- Нет, вы не станете убивать раненого! Вы не поднимете руку на безоружного!

- Смерть ему, смерть!

- Ну хорошо, входите! Посмотрим, решитесь ли вы обесчестить народное восстание преступлением.

И Лебрен отошел от двери, которую до сих пор защищал.

Толпа не шевелилась, сраженная словами Лебрена. Но вдруг тот человек, который хотел отомстить за своего брата, кинулся к дому с саблей в руке, испуская яростный крик. Он был уже на пороге, когда Жорж остановил его, схватив за руки, и сказал взволнованным голосом:

- Ты хочешь отомстить, совершив убийство! Но ты не убийца, брат…

И Жорж Дюшен обнял его со слезами на глазах.

Голос, манеры и выражение лица Жоржа так подействовали на того, кто жаждал мести, что он опустил голову и далеко отбросил свою саблю. Потом, бросившись на груду камней, он простонал сквозь сдавленные рыдания:

- Брат мой! Мой бедный брат!

Звуки выстрелов затихли. Сын Лебрена отправился на разведку и принес известие, что король со всей семьей бежал, войска братаются с народом, палата депутатов распущена, а временное правительство заседает в городской думе.

Несмотря на это, баррикада на улице Сен-Дени все еще охранялась. На случай новых нападений поставлены были караулы. Там и сям валялись трупы убитых.

Раненые были размещены по нескольким лавкам, где, как и у Лебренов, устроены были походные госпитали. За солдатами был такой же тщательный уход, как и за теми, кто отстреливался от них всего несколько часов назад.

Магазин Лебрена был переполнен ранеными, лежавшими на матрасах, брошенных на пол. Под руководством нескольких хирургов вся семья Лебрена делала раненым перевязки. Жильдас поил их вином с водой. Среди раненых лежали бок о бок дядя Брибри и сержант из муниципальной гвардии - старый солдат с такими же седыми усами, как и борода тряпичника. Последний получил рану в ногу после того, как простился с Фламешем.

- Черт возьми, что за муки! - шептал сержант. - Все нутро горит от жажды.

Услышав это, Брибри крикнул Жильдасу, который проходил мимо с вином:

- Эй, мальчик! Напиться этому старику!

- Спасибо, старина, - сказал тронутый сержант. - Но, черт возьми, я и сесть не могу!

- Постойте, я помогу вам.

Тряпичник помог сержанту присесть на постели и придерживал его рукой, пока тот пил.

- Спасибо, старина. А знаете, ведь это пресмешная штука! Не прошло и двух часов, как мы осыпали друг друга пулями, а теперь помогаем один другому…

- И не говорите, сержант! Ничего не может быть глупее этого кровопролития. Разве я хотел кому-нибудь зла, вам, например? А между тем это, может быть, моя пуля пробила вам бок. И потом, скажите откровенно, сержант, разве вы так преданы Людовику-Филиппу?

- Я-то? Да я дожидаюсь только срока, когда можно выйти в отставку. Только и всего. А вы, старина?

- Я за республику, которая даст работу и хлеб голодным.

- Так вы ради этого сражались, старина? Честное слово, это правильно. У меня тоже есть брат, который бьется с семьей как рыба об лед. А мы разве знаем, для чего сражаемся? Нам приказывают стрелять, и мы стреляем. Сначала, по правде оказать, неохотно, но вот падает товарищ, запах пороха опьяняет, и наконец делаешься настоящим зверем.

- А вам не приходило в голову, сержант, что ведь революционеры такие же люди, как и вы? Разве они желают вам зла? И разве мы все не один народ, у которого должны быть и одинаковые желания?

- Это верно, старина, так верно, что я сам за республику, если она даст хлеба и работы моему бедному брату.

Во время этого обмена мыслей между штатским и военным Лебрен вышел из комнаты за магазином, бледный и со слезами на глазах.

- Друг мой, - обратился он к жене, ухаживавшей за ранеными- Можешь прийти сюда на минуту?

Они вошли вместе в комнату за магазином, и дверь за ними затворилась. Печальное зрелище представилось глазам хозяйки.

Праделина лежала на кушетке, бледная и умирающая. Жорж Дюшен, с рукой на перевязи, стоял на коленях возле молодой девушки, предлагая ей чашку с питьем.

При виде госпожи Лебрен бедняжка попыталась улыбнуться и, собрав последние силы, проговорила слабым и прерывающимся голосом:

- Сударыня, я хотела вас видеть… перед смертью… чтобы сказать вам правду о Жорже. Я сирота и работала… я делала цветы. Мне было очень трудно… я нуждалась… но оставалась честной. Я встретилась с Жоржем, когда он вернулся из армии… И я полюбила его. О, как я любила его, его одного… Может быть, потому, что он никогда не был моим любовником. Я любила его больше, чем он меня… Еще бы, он стоил лучшей женщины, чем я. Это только по своей доброте он предлагал мне выйти за него замуж. К несчастью, меня погубила подруга. Она была работницей, как и я… И она из-за нужды продавала себя… Я видела ее богатой, окруженной блеском… Она соблазнила меня, и у меня закружилась голова… Я забыла Жоржа… ненадолго, правда… Но ни за что на свете не решилась бы я опять пойти к нему… Иногда я приходила на эту улицу, чтобы посмотреть на него… Я несколько раз видела его в вашем магазине… Он говорил с вашей дочерью… О, как она хороша! Предчувствие говорило мне, что он ее любит… Я стала следить за ним. И несколько раз я видела, как он, стоя утром у своего окна, глядел на ваш дом… Вчера утром я была у одного человека…

Слабая краска стыда покрыла бледные щеки молодой девушки. Она опустила глаза и снова заговорила, но уже слабее:

- Там я узнала случайно, что этот человек… находит вашу дочь… прекрасной. А так как он ни перед чем не останавливается, то я испугалась за вашу дочь и за Жоржа… Я хотела предупредить его вчера… Но не застала его дома… Я написала… чтобы попросить у него свидания… И сегодня утром… вышла… не зная, что баррикады… и вот…

Она не в силах была кончить, голова ее запрокинулась назад. Она машинально поднесла руки к груди, где была рана, и пробормотала что-то невнятное. Лебрен и его жена молча плакали.

- Жозефина, - сказал Жорж. - Вам хуже? - И прибавил, поднеся руку к глазам: - Это смертельная рана… Ведь она получила ее, желая меня спасти.

- Жорж, - прошептала молодая девушка едва слышно и с блуждающим взглядом. - Жорж, вы и не знаете…

Она не кончила. Руки ее опустились, голова склонилась на плечо. Она не дышала…

В эту минуту Жильдас, приоткрыв дверь, ведшую наверх, сказал Лебрену:

- Сударь, полковник там, наверху, желает с вами поговорить.

Лебрен поднялся в свою спальню, куда из предосторожности поместили полковника.

Плуернель получил две легкие раны и сильные ушибы. Когда Лебрен вошел, его гость стоял с мрачным и бледным лицом.

- Мои раны не тяжелые и не помешают мне оставить ваш дом, - сказал он. - Я никогда не забуду вашего великодушного поступка относительно меня, особенно благородного после того, что произошло между нами вчера. Единственное мое желание - расквитаться с вами когда-нибудь. Это будет нелегко, сударь, потому что мы - побежденные, а вы - победители. Раньше я был слеп. Теперь эта внезапная революция открыла мне глаза. Настало время, когда власть будет в руках народа. Прошлое было наше, как вы мне это сами сказали, теперь наступает ваш черед.

- Я верю в это, сударь. А теперь позвольте мне дать вам совет. Было бы неосторожно выйти отсюда в вашем мундире. Страсти народные еще не утихли. Я дам вам пальто и шляпу, и в сопровождении одного из моих друзей вы спокойно доберетесь до вашего дома.

- Переодеваться! Какая низость!

- Не будьте так подозрительны. Разве вы не бились храбро до самого конца?

- Но потом меня обезоружили… и кто же?.. Впрочем, - прибавил он, протягивая Лебрену руку, - прошу извинения. Хорошо, пусть будет по-вашему, я переоденусь. Человек, который так поступает, как вы, должен иметь правильное понятие о чести.

В одну минуту Плуернель был переодет в штатское платье.

- Сударь, - сказал он Лебрену, - у меня нет сабли, которую я с удовольствием отдал бы вам. Поэтому прошу вас сохранить мою каску в воспоминание о солдате, которому вы так великодушно спасли жизнь.

- Я сохраню ее, - сказал Лебрен, - и присоединю к двум прежним реликвиям вашего рода, имеющимся у меня.

- Реликвии моего рода? - вскричал с удивлением Плуернель. - Откуда они у вас?

- К сожалению, - ответил Лебрен, - не в первый раз сегодня представитель рода Плуернель и один из Лебренов встречаются с оружием в руках.

- Что вы говорите, сударь? Пожалуйста, объяснитесь.

Стук в дверь прервал этот разговор.

- Кто там? - спросил хозяин.

- Эго я, отец, - сказал Сакровир. - Внизу собралось несколько друзей. Они из думы и хотят тебя видеть.

- Дитя мое, - проговорил отец. - Тебя знают у нас на улице не меньше, чем меня. Ты проводишь нашего гостя, но спустишься по другому ходу, чтобы миновать магазин. И ты не покинешь господина Плуернеля, пока он не будет в полной безопасности.

- Будьте спокойны, отец, я только что два раза проходил через баррикады и ручаюсь за безопасность.

- Прошу извинения, что оставляю вас, - обратился хозяин к Плуернелю. - Меня ждут друзья.

- Прощайте, сударь, - сказал полковник с чувством. - Я не знаю, что готовит нам будущее. Быть может, мы снова встретимся в сражении. Но клянусь вам, что я никогда не буду в состоянии смотреть на вас как на врага.

И Плуернель вышел из комнаты за молодым Лебреном.

Лебрен, оставшись один, с минуту рассматривал каску полковника.

- Действительно, странные вещи случаются на свете, - проговорил он и отнес каску в ту таинственную комнату, которая возбуждала такое любопытство Жильдаса.

Затем он спустился вниз к своим друзьям. Те сообщили ему, что временное правительство, собравшееся в городской думе, вот-вот должно объявить установление республики.

Глава ХI

Несколько дней спустя после низложения с трона Людовика-Филиппа, около десяти часов утра, огромная толпа радостно теснилась возле церкви Святой Маделены, фасад которой совершенно исчезал под бесчисленными драпировками черного и серебряного цвета. На фронтоне храма можно было прочесть следующие слова:

ФРАНЦУЗСКАЯ РЕСПУБЛИКА.

СВОБОДА, РАВЕНСТВО, БРАТСТВО

Несметная толпа наполняла бульвары, уставленные, начиная от Бастилии и кончая площадью Маделены, двумя рядами погребальных треножников.

Этот день был днем чествования душ усопших граждан, погибших в борьбе за свободу.

Двойной ряд национальной гвардии под начальством генерала Куртье и старого солдата республики Гинара образовывал сплошную стену.

Население, серьезное и сдержанное, было охвачено сознанием своего суверенитета, завоеванного кровью погибших братьев.

Прогремела пушка. Раздались звуки патриотического гимна - Марсельезы. В толпе появились члены временного правительства: Дюпон, Ледрю-Роллеи, Араго, Луи-Блан, Альбер, Флокон, Ламартин, Кремье, Гарнье-Паже, Марраст…

Трехцветные шарфы, крестообразно перевязанные на груди, были единственными знаками отличия этих граждан, в руках которых находилась в эту эпоху судьба Франции. Они медленно взошли на широкую церковную паперть.

Вслед за ними, славя республику и народный суверенитет, шли высшие сословия государства: судейское сословие в красных одеяниях, сословие ученых в своих официальных костюмах, маршалы и генералы в парадных мундирах.

Страстные восклицания "да здравствует республика!" сопровождали шествие этих сановников, по большей части бывших придворных столько раз менявшегося режима, а теперь - республиканских неофитов.

Все окна домов, расположенных на площади Маделены, были сплошь усеяны зрителями. В верхнем этаже лавки одного из друзей купца Лебрена у окон собралась вся его семья: госпожа Лебрен, ее дочь (обе были в черном), господин Лебрен, его сын, дядюшка Морен с внуком Жоржем, у которого была перевязана рука. Оба они в то время составляли как бы часть семьи господина Лебрена.

За два дня до празднования торжества республики господин и госпожа Лебрен заявили дочери о своем согласии на ее брак с Жоржем. На прекрасном лице Велледы светилось выражение глубокого счастья, сдерживаемое тем благочестивым волнением, которое возбуждала в ней величественная церемония.

Когда кортеж вошел в церковь и смолкли звуки Марсельезы, господин Лебрен, с глазами еще увлажненными слезами, воскликнул с радостным энтузиазмом:

- О, сегодня великий день, день освящения нашей республики, чистой от оскорблений, от казней, от грязи!.. Милосердная, так как чувствует за собой и силу и право, ее первой мыслью было опрокинуть политический эшафот, тот эшафот, который в случае поражения она обагрила бы своей кровью. Смотрите - честная и великодушная, она призывает к торжественному миру, к забвению, к прощению и любви, поклявшись на прахе своих последних мучеников в том, что будет стойко охранять нашу свободу. Призывает эту бюрократию, этих генералов, еще так недавно непримиримых врагов республики, на которую они жестоко нападали силой во всеоружии ими изданных законов и им подчинявшегося войска. О, сколько красоты и благородства в том, что она так великодушно протягивает своим недавним противникам братскую и безоружную руку!

- Дети мои, - сказала госпожа Лебрен, - будем надеяться, будем верить в то, что эти мученики свободы, память которых сегодня чествуется, будут последними жертвами самодержавия!

- О, без сомнения! - воскликнул с энтузиазмом Сакровир. - Заря свободы загорается повсюду ослепительным блеском. Революция в Вене, революция в Милане, в Берлине… Каждый день приносит нам известие о том, что республиканское движение Франции все сильнее и сильнее потрясает троны Европы. Самодержавию пришел повсюду конец!

- Пошлем одну армию, - сказал Жорж Дюшен, - на Рейн, другую на границу Италии, окажем поддержку нашим европейским братьям, если им понадобится наша помощь, и республика завершит победоносное шествие вокруг всего мира. Тогда войн больше не будет. Не правда ли, господин Лебрен? Единение, братство народов, всеобщий мир, счастье для всех! Не будет больше восстаний, потому что мирная борьба при помощи всеобщей подачи голосов сменит отныне эти братоубийственные войны, в которых погибло столько наших братьев!

- О! - воскликнула Велледа, пристально следившая глазами за своим женихом во время его речи. - Как счастливы мы, что живем в такое время! Скольких великих и благородных дел нам предстоит быть свидетелями! Не правда ли, отец?

- Сомневаться в этом, мое дитя, - сказал господин Лебрен, - значит отрицать постоянный прогресс человечества! А человечество никогда не отступало, не шло назад…

- Да услышит вас добрый Господь, - прервал его дядюшка Морен. - И я, несмотря на то что уже очень стар, надеюсь хоть одним глазком взглянуть на это дивное зрелище. Впрочем, я становлюсь слишком жадным, - прибавил добряк, взглянув на Велледу растроганным взглядом, - чего мне еще желать, раз я знаю, что эта добрая милая девушка сделается женой моего внука. Разве он и теперь не составляет части вашей чудной семьи? Дожив до такого счастья, в мои года нечего больше желать. Можно удалиться с довольным сердцем…

- Вам удалиться, милый господин Морен? - сказала госпожа Лебрен, беря дрожащую руку старика. - А что будет с теми, кто останется и любит вас?

- И которые будут вдвойне счастливы, - прибавила Велледа, обнимая старика, - если вы будете свидетелем их счастья!

- И которые давно уже чтут в вашем лице труд, храбрость и доброе сердце! - произнес Сакровир тоном почтительного уважения, в то время, как старик, крайне растроганный, подносил к глазам дрожащие старческие руки.

- А разве вы полагаете, господин Морен, - сказал Лебрен, улыбаясь, - что вы для нас, как для Жоржа, не добрый дедушка? Разве вы не принадлежите нам так же, как нашему дорогому Жоржу? Как будто наши привязанности не являются его привязанностями и, наоборот, его - нашими!

- Боже мой, боже мой! - проговорил старик, тронутый до слез. - Что могу я вам ответить? Это слишком… это слишком… Я могу только сказать спасибо - и плакать… Жорж, ты умеешь говорить, ответь им за меня!

- Легко вам это сказать, дедушка, - возразил Жорж, растроганный не менее его.

- Отец! - живо воскликнул Сакровир, подойдя между тем к окну. - Смотри-ка, смотри-ка… - И он прибавил с чувством: - О, какой храбрый и благородный французский народ!

Все подбежали к окну и увидели на опустевшем после прохода процессии бульваре следующее новое шествие.

Во главе длинного кортежа шли рабочие. Четверо из них несли на плечах нечто вроде большого щита, разукрашенного лентами.

На щите этом стоял небольшой некрашеный ящик. Над щитом развевалось знамя, на котором было написано: "Да здравствует республика! Свобода, равенство, братство! Дар отечеству".

Прохожие останавливались, снимали шляпы и кричали с воодушевлением и восторгом: "Да здравствует республика!"

- Я узнаю их! - воскликнул Лебрен с влажными от слез глазами. - Вот они, пролетарии… вот те, которым принадлежат дивные слова: "Для блага республики мы готовы провести три месяца в нищете!" Это те бедные рабочие, которые первыми пострадали от промышленного кризиса. И, несмотря на это, они первые приносят на алтарь отечества то немногое, что имеют. Может быть, половину своего насущного хлеба…

- Возможно разве, - воскликнула госпожа Лебрен, - чтобы эти обездоленные, подающие такой блестящий пример богачам и удачникам, проявляющие столько великодушия сердца, преданности и патриотизма, никогда не вышли из уз рабства, чтобы их ум, их упорный труд никогда не стали бы приносить плодов им самим, а не их работодателям, чтобы сам факт существования семьи всегда причинял бы им горе, чтобы настоящее было всегда лишением, будущее - ужасом, а всякая собственность - лишь несбыточным сном? Нет, нет! Бог милостив! Те, кто празднует сейчас с таким величием свое освобождение, прошли наконец свою Голгофу! Загорелась и для них наконец заря справедливости и свободы! И я повторю, дети мои, слова вашего отца: "Сегодня великий день, день правды, правосудия, чистого от всякого мщения и злобы".

- Эти священные слова являются символом освобождения тружеников, - проговорил господин Лебрен, жестом указывая на надпись, которая находилась на фронтоне христианского храма: "Свобода, равенство, братство".

Мы встречаемся с семьей Лебренов снова только спустя 18 месяцев после этого дня столь величественной религиозной церемонии, дня, столь богатого блестящими надеждами не только для одной Франции, но и для всего мира.

Вот что происходило в начале сентября 1849 года в Рошфорской каторжной тюрьме.

Наступил обеденный час, и каторжники принялись за еду.

Один из них, одетый, как и другие, в куртку и красный колпак, с кандалами на ногах, неподвижно сидел на камне и с задумчивым видом ел кусок черного хлеба.

В этом каторжнике с трудом можно было узнать господина Лебрена. Он был приговорен военным судом к каторжным работам после июньского восстания 1848 года. Черты его лица носили обычное выражение ясной твердости и покоя. Только кожа под влиянием морского воздуха и зноя солнечных лучей загрубела и приобрела кирпичный оттенок.

Один из надсмотрщиков с саблей и толстой палкой в руках, обойдя несколько групп заключенных, вдруг остановился, словно ища кого-то глазами. Затем, размахнувшись палкой по направлению к Лебрену, крикнул:

- Эй ты! Номер тысяча сто двадцать!

Назад Дальше