Шестеро вышли в путь. Роман - Рысс Евгений Самойлович 4 стр.


Я промолчал. Мы шли молча, и мне теперь не казалось, что в домах, мимо которых мы проходили, такая уж теплая и уютная жизнь.

- Это ведь он только кажется злым, - заговорила Марья Трофимовна. - Он очень добрый человек. Он от доброты озлился. - Скосив глаза, она глянула на меня, будто хотела узнать, верю я или нет. - У нас в самом деле безобразия творятся ужасные. Кулаки такую силу забрали, что не прошибешь. Раньше в нашем уезде тоже богатые люди были, да раньше что ж - царизм! А теперь, конечно, обидно. И из начальства многие куплены. Не все, правда, да ведь и хороших людей окружают жулики. Другой, может, и рад бы бедному человеку сделать добро, да помощнички накрутят, наговорят…

Она говорила спокойно, только с какой-то печалью в голосе. Мы свернули с улицы в переулок, заросший травой, по которой бродили куры. Впереди кончались дома. Роща начиналась сразу же за последним домом.

- У нас всегда народ бедно жил, - продолжала Марья Трофимовна. - Какое у нас богатство - лес да болото. Рыба еще, так рыбу берут на озере, нам она не касается. У нас сплав рыбу распугивает. Окушка если кто поймает, так это удача. Хлеба своего никогда не хватало. Кто с обозами ходил, Базегский в самый Петербург посылал онежских сигов. У нас миллионер был такой - Базегский. Большие шли обозы по снегу. Кто в город шел на заработки. А здесь, если у кого стог стоит необмолоченный, так тот считается богатей. У нас зерно прямо в стогах хранили; верх погниет, а нутро хорошее. - Она помолчала и снова повторила, вздохнув: - Так то ведь при царизме было.

Дома кончились. Мы вошли в маленькую рощу. Раскидистые, старые березы росли над высоким обрывом. Внизу была река… Что я говорю "река" - десять рек! Водла разлилась по широкой низине. Там, где повыше, образовались острова, а кругом все было залито. Казалось, много медленных рек течет рядом, то сходясь, то расходясь снова. Далеко-далеко, до самого горизонта, только лес да вода. И нигде ни дымка, ни крыши. Дикий, пустынный край.

Мы остановились над обрывом.

- Много несправедливостей, - сказала Марья Трофимовна, - все правильно он говорит. И с налогом: бедняка зажимают, а кулаку сбрасывают. Катайков знаете какую силу забрал? Пожалуй, Базегскому не снилось. Сколько народу на него работает, ужас! На Онеге он рыбу скупает у рыбаков, онежский сиг есть рыба. Коптильни у него свои поставлены. Здесь лен начал сеять. Хозяйства будто крестьянские, а какие крестьянские! Все у него в долгу. Ну и Малокрошечный тоже. Катайков этот, знаете, предложил даже в городе клуб построить за свой счет. Так сказать, облагодетельствовать советскую власть. Представьте, горсовет согласился. Но потом, правда, скандал был, даже из губернии приезжали… - Она вдруг повернулась ко мне и спросила, прямо глядя мне в глаза, лицо у нее было при этом гордое и красивое: - Вы, наверное, Николая Николаевича за сумасшедшего приняли?

- Нет, - резко ответил я.

Ее убедила определенность и резкость ответа. Она продолжала гораздо спокойнее.

- Он переписчиком был, - сказала она, - бумаги переписывал. У него замечательный почерк. Но только он неправды не любит, не может ее терпеть. Он стал в газетах печатать, говорить всюду, а его не слушают, да еще смеются. С работы выгнали. Он на другое место устроился - и опять та же история. И такой, знаете, заговор… Прямо не говорят, а слух пустили, что, мол, сумасшедший. А он тогда еще даже и не так волновался. И некуда жаловаться и не на кого. Сейчас, если он даже к хорошему человеку приходит, все равно нервничать начинает, волнуется. Тот и думает: верно, сумасшедший. А он умен, только правду любит. Он ведь сам умереть с голоду может. Ему все равно. Он нищетой гордится. А у меня вот эта картошка, что в миске лежала, последняя… - Теперь она говорила нервно и тяжело дышала, и глаза ее так блестели, что мне показалось - это от слез.

- Вы не волнуйтесь, - сказал я.

- Может, вы посоветуете мне, что делать? - спросила она. - Дети, видели, какие? Ни крика, ни шума. Думаете, характеры хорошие? Сил нет. Отощали. Вот вам и характеры! Он на ладан дышит, да у меня чахотка. Тут и доктора никакого не надо. Самой видно. Иной раз думаешь: хорошо бы мне первой умереть, не видеть; а другой раз думаешь наоборот: лучше бы дети раньше, приласкаю хоть напоследок. Вот и не знаешь, как лучше. Выбрать никак не можешь. Может, посоветуете?

Она говорила резко, с такой яростью, будто я был во всем виноват.

- Вы… - сказал я. У меня сжало горло. - Вы не думайте… - Я не мог дальше говорить, я чувствовал, что разрыдаюсь. Я замолчал. Отвернувшись от нее, я смотрел вдаль, на рощу и лес, на весь этот мокрый, болотистый край.

- Ты прости, - сказала она вдруг совсем другим тоном, - что тебя от родного дяди выгнали. Тетка даже корку хлеба в руку не сунула. - И добавила требовательно и повелительно: - Прости, слышишь!

Румянец горел на ее щеках. Лихорадочно блестели глаза. Она повернулась и быстро пошла назад, к дому, где бродил одинокий петух, сверкала глазами черная кошка, где, наверное, не спал, а шагал, волнуясь, ее муж, где спокойно сидели ее дети, у которых на шум и движения не было сил.

Глава шестая
ЕДИНСТВЕННЫЙ ВЫХОД

Я старался рассуждать как можно спокойнее. Может быть, можно продать что-нибудь, хотя бы за гроши, и купить хлеба? День проживу, а там подвернется какой-нибудь случай. Я перебрал в уме все мои вещи. Положительно продавать было нечего. Значит, надо во что бы то ни стало найти сейчас же, сию же минуту работу. Но где? Я не заметил в городе ни одной фабрики или мастерской. Здесь ничто не строилось и не ремонтировалось. Сюда не прибывали пароходы, ничего не нужно было грузить или выгружать. Конечно, есть учреждения, но кто возьмет меня, мальчишку, без всякого образования, никому не известного, всем чужого! Пойти в какой-нибудь двор и предложить напилить дров? Но, кажется, жители Пудожа были гораздо большими специалистами по этой части, чем я. Притом пилить надо вдвоем и полагается приходить со своей пилой. Все-таки это было единственное, что можно было придумать. Я вышел из рощи и зашагал по улице. Я заглядывал во все ворота. Вдоль заборов тянулись длинные поленницы дров, на усыпанной опилками земле стояли козлы, валялись колуны.

Я представлял себе так: живет какая-нибудь вдова, одинокая, пожилая женщина, скажем, с племянником или сыном, приблизительно моего возраста. Привезли ей целую кучу дров, а напилить некому. Пробовала она сама вместе с сыном или племянником. Устала. Женщина все-таки, да и возраст не тот. А пильщики дорожатся. Поди-ка пригласи! В этот момент во двор вхожу я. Видя затруднительное положение хозяйки, я спрашиваю, не надо ли помочь. Мы договариваемся. Вдвоем с племянником или сыном мы начинаем пилить. Пила визжит, опилки сыплются на землю, отпиленные чурбашки падают с глухим стуком. Через некоторое время хозяйка, видя, что мы работаем добросовестно, приглашает нас закусить. Из печи вынимается горшок щей, мясо крошится в миску…

Рисуя эту замечательную картину, я увидел двор. Во дворе стояли козлы, валялся колун и пожилая хозяйка, как раз такая, какую я себе представлял, громко сзывая кур, бросала им намоченный в воде хлеб. Я сразу решился. Войдя во двор, стараясь придать себе солидный и спокойный вид, я снял картуз и сказал:

- Дров напилить не надо, хозяйка?

Хозяйка выбросила из миски остатки хлеба и подошла ко мне, очень внимательно в меня вглядываясь.

- Ты откуда же? - спросила она. - Ты ведь нездешний.

- Приезжий, - сказал я басом.

- Приезжий? - переспросила она. И вдруг стала пятиться. Пятясь, она не спускала с меня глаз. Не глядя, она нащупала рукой прислоненный к стене шест и, вооруженная этим внушительным оружием, снова подошла ко мне. - Зачем приехал? - спросила она. - Разве уж на родине воровать трудно?

- Да что вы, хозяйка… - растерянно пробасил я. - Положьте вы шест, хозяйка.

- И не пытайся, - продолжала она развивать свою интересную мысль. - У меня трое мужчин в доме, и дробовик висит, и собаку на ночь спускаем.

Говоря все это тихим, спокойным голосом, она продолжала наступать и подошла наконец так близко ко мне, что теперь уже я начал пятиться.

Так, лицом друг к другу, мы шагали, точно танцующая пара, до самых ворот. Как только я оказался на улице, ворота захлопнулись и громко загремели затворы.

Я даже плюнул от злости:

- Фу, дура какая!

Растерянный и оскорбленный, я пошел по улице дальше и долго еще слышал грохот запоров, которыми хозяйка защищалась от нападения приезжих разбойников.

Улица была пуста, и, по-видимому, никто не видел моего позора, но все-таки на первом же перекрестке я свернул за угол. Кто знает, что еще могло прийти в голову этой решительной женщине…

На улице, на которую я свернул, замечались признаки делового оживления. Возле приземистого кирпичного домика стояли три подводы, груженные мешками и ящиками. Домик был маленький, с необычайно толстыми стенами, с окованной железом, настежь открытой дверью и узким окном, заделанным крепкой решеткой.

Он напоминал старинную часовню, но над дверью висела очень современная вывеска: "Товары для покупателей. И. М. Малокрошечный".

Упомянутые на вывеске товары, видимо, и лежали на трех подводах. Я рассудил, что кому-нибудь надо же их разгружать. Возле подвод не было никого. Лошади встряхивали подвешенные к мордам мешки и помахивали хвостами.

Я поднялся по ступенькам и осторожно заглянул в открытую дверь. Отсюда, со свету, там казалось темно. Невольно сняв картуз, я шагнул внутрь. Сыростью и холодом пахнуло на меня.

- Закрыто! - грубо сказал мне кто-то из темноты. - Не видите - товар разгружаем.

Из дверей обезьяньей походкой вышел огромный парень с длинными руками и низким лбом. Криво ставя огромные ноги, он сошел по ступенькам, взял с подводы большой мешок и без всякого усилия вскинул его на спину. Тут только с некоторым опозданием он сообразил, что кто-то посторонний стоит и смотрит на него. Держа мешок на спине и, по-видимому, совсем не чувствуя его тяжести, он уставился на меня.

- Тебе чего? - спросил он.

- Может, помочь грузить надо? - пробасил я. Мне почему-то казалось, что работу дадут скорей человеку, говорящему басом.

Он стоял неподвижно и в упор на меня смотрел. Чувствовалось, что в слабой его голове идет мыслительный процесс. Процесс этот шел трудно и медленно. Наконец все-таки он все понял и принял окончательное решение.

- Ты, парень, шагай отсюда, - сказал он. - Мы, знаешь, одного такого сводили в лес, так он уж просил, просил, чтоб живым отпустили, - еле выпросил.

- Слушайте, - заговорил я, - я ж ничего… Только помог бы вам. Хоть не за деньги, мне все равно. Покормите или хлеба дадите.

Он смотрел на меня и думал. Мне казалось, я слышу, как мысли со скрипом ворочаются в несовершенной его голове. Все-таки в конце концов он понял, о чем я говорю, но ничего убедительнее истории с моим предшественником так и не нашел.

- Еле выпросил, - повторил он с удовольствием. - Уж просил, просил, чтоб живым отпустили! - И, не обращая больше на меня внимания, исчез со своим мешком в черном отверстии двери.

Я опять огляделся, не видел ли кто-нибудь, как меня прогнали. Но на улице не было никого. Удивительно сонный был этот город Пудож…

Должен сказать, что, кроме тех мыслей, о которых я здесь рассказал, была у меня еще одна мысль - даже не мысль, собственно, а ощущение. Вопреки тому, что мне нечего было продать, что у меня не было ни одной знакомой души, что мне никто не мог прийти на помощь и ясно было, что никто меня не возьмет на работу, - я не чувствовал, что положение мое безнадежно. Наоборот, в глубине души я знал, что все благополучно, что скоро я пообедаю и удобно переночую. Знал я также, что должен попробовать все, и, когда ничего не удастся, тогда получу право прибегнуть к этому выходу. Очень важно, что я буду вынужден к нему прибегнуть. Так как все-таки этот последний выход существовал про запас, я не волновался по-настоящему из-за своих неудач, а только делал сам перед собой вид, что волнуюсь. Во мне было как бы два человека. Первый горевал, что продать нечего, пытался устроиться на работу, огорчался неудачами. А второй спокойно ждал, пока первый все это проделает, чтобы потом предложить простой и верный выход. Верный и единственный! Единственный. Стало быть, я ни в чем не виноват и поступил так по необходимости. Тогда уж никто меня не осудит, не осужу себя и я сам. Наконец теперь, казалось мне, настал момент использовать этот выход. Больше никаких возможностей не было.

Я дошел до ближайшей скамейки, сел и впервые отчетливо и ясно, не скрываясь от самого себя, подумал, что теперь мне придется идти к Катайкову.

Прежде всего следовало узнать, где он живет. Спросить у кого-нибудь было стыдно. Мне казалось, что тот, кого я спрошу, подумает: этот юноша спешит на сытые кулацкие хлеба, хочет быть на побегушках у кулака и кормиться его подачками.

Обезьяноподобный верзила время от времени выходил из магазина, легко вскидывал на спину мешок или ящик и исчезал опять в черном отверстии двери. День шел над улицей спокойно, обычно, неторопливо. Лошади мордами подкидывали овес в мешках и помахивали хвостами, куры с достоинством, без жадности поклевывали траву; из ворот высунула морду свинья, посмотрела на меня, сморщила пятачок и скрылась.

Надо было действовать. Я твердо решил, что спрошу у первого же прохожего. Решил я легко, потому что никто по улице не проходил. Когда еще пройдет кто-нибудь! По местным условиям прохожего можно было долго ждать.

И вдруг совсем рядом со мной скрипнула калитка, и на улицу вышел худой пожилой человек в сером костюме, с резной тяжелой тростью в руке. Я не думая встал, подошел к нему и выпалил:

- Скажите, пожалуйста, где живет Катайков?

Он наклонил голову и посмотрел на меня. Именно к нему обращаться не следовало. У него было приятное умное лицо. Он, вероятно, плохо видел и привык носить пенсне. Красная полоска пересекала переносицу, и по бокам шли две перпендикулярные полоски от зажимов. Как человек близорукий, он всматривался в мое лицо очень внимательно. От этого мне было особенно неловко. Я ждал, что он начнет меня расспрашивать, кто я, откуда взялся и зачем мне нужен Катайков. Но он отвел глаза и суховато сказал:

- Вторая улица налево, по правой стороне последний дом. Голубая краска.

Он поклонился любезно и равнодушно и пошел, больше не обращая на меня внимания.

Дом Катайкова сразу бросался в глаза. Не очень большой, шесть окошечек по фасаду, он выглядел новеньким, свежим, будто его только что принесли из игрушечного магазина. Он был обшит тесом и выкрашен в голубую краску. Вокруг окон шли резные наличники, тонкой, как кружево, резьбы - видно, работы хорошего мастера. Такая же резьба шла вдоль скатов крыши и маленького балкончика в мезонине. И самый дом, и забор, и калитка - все было целое, крепкое, свежеокрашенное.

Я сначала прошел, будто прогуливаясь, по другой стороне улицы, обошел квартал и, подойдя опять к дому, собирался войти в калитку, но в это время из калитки вышел Катайков и пошел мне навстречу. Я еще не приготовился к разговору и растерялся. Мостки были слишком узки для двоих. Чтобы разминуться, нам обоим пришлось стать боком. Конечно, я мог сойти с мостков, но именно потому, что все мое будущее зависело от Катайкова, именно потому, что мне предстояло обратиться к нему с просьбой, я не сошел. Мы разминулись, и я надеялся, что он меня не узнал, не обратил на меня внимания. Тогда бы я попозже пришел снова, будто бы в первый раз. Но он вдруг оглянулся.

- А! - сказал он. - Здравствуй еще раз, молодой человек!

- Здравствуйте, - сказал я.

- Ну как, - поинтересовался Катайков, - побывал у дяди? Как тебя приняли?

Он все понимал. Лицо его было серьезно и спокойно, как будто он задавал самые простые вопросы, а внутри в нем таился смех. Я это ясно чувствовал.

В эту секунду я еще мог все спасти. Надо было улыбнуться весело и чуть-чуть виновато и сказать что-нибудь вроде того, что, мол, да, действительно, странный человек дядя. Еле оттуда ноги унес. "Я ведь к вам, Тимофей Семенович. Вы говорили, что можете устроить меня. Так вот - выручайте. Сами понимаете, у дяди не погостишь".

Думаю, что он усмехнулся бы и сказал:

"Что ж, пойдем, мое слово крепко".

Мы вошли бы в голубую калитку, меня бы накормили и уложили спать, а утром мы договорились бы с ним о работе. Не знаю почему, но уверен - он дал бы мне нетрудную работу и хорошо бы платил.

Может быть, если бы я не почувствовал скрытого его смеха, я бы так и сказал. Но я чувствовал смех и бесконечную уверенность в себе этого человека. И потом я помнил дядю, его жену и детей, щели в полу и деревянную миску с картошкой.

- Хорошо приняли, - сказал я. - Они ведь меня в первый раз видели, только слышали обо мне. Бабка писала. Но обрадовались, конечно.

- Так, так… - Он смотрел на меня чуть прищурив глаза, внимательно и спокойно. Он и сейчас понимал все. Он-то знал дядю. Но он не дал мне почувствовать, что понимает. Он соглашался на то, чтоб я не продавал своих. - Так что поживешь, - сказал он утвердительно и спросил: - А ты не ко мне ли шел?

И теперь у меня была возможность спасти положение. Он предоставлял ее мне. Не унизившись, не предавая дядю, я мог бы сказать:

"К вам".

"Насчет работы?" - спросил бы он. Он не стал бы меня унижать. Он помог бы мне с честью выйти из положения.

"Да", - сказал бы я коротко.

"Ну, пойдем". Дальше были бы щи, ночлег, работа; может быть, даже часть жалованья вперед.

Но я ответил иначе.

- К вам? - переспросил я. - Нет. А вы разве здесь живете?

Ну что ж, он не настаивал.

- Да, здесь, - сказал он, - в этом доме. Надумаешь - заходи. Я от своих слов не отказываюсь. А ты что ж, гулять идешь?

- Город хочу посмотреть. Думаю в лес выйти.

- Давай, давай! У нас в лесу хорошо. Осенью грибов много. Черники, брусники. Сейчас-то рано, конечно…

Он кивнул и только чуть-чуть улыбнулся. Самыми уголками губ. Потом пошел по тротуару, крепкий, неторопливый, уверенный в себе человек.

Зашагал дальше и я. Куда мне идти, я не знал. Теперь мое положение было действительно безнадежно.

Глава седьмая
ПЕРВЫЙ ЛУЧ

Город кончался в двух шагах от дома Катайкова. Передо мной был опять обрыв, и внизу светилась холодным светом вода широко разлившейся Водлы. Дома стояли, повернувшись к реке задами, жалкими огородиками, сарайчиками, сортирами. Удивительная красота была внизу, а дома будто не хотели смотреть на нее. Они отворачивались от дикого и прекрасного простора ради уюта убогих пудожских улиц. Я пошел по краю обрыва, ища места, где можно было бы спокойно, невидимо для посторонних, посидеть и подумать. Теперь действительно отчаяние охватывало меня. Отчаяние и страх. Мне казалось, что на поросших травой улицах этого города можно умереть от голода так же, как где-нибудь в ледяной пустыне. Если жители увидят меня, умирающего, то, может быть, только задернут занавески на окнах, чтобы не вышло потом неприятностей.

Я слишком мрачно смотрел на вещи. Но я устал, проголодался, ослабел. Да и слишком уж много мрачного пришлось мне увидеть за последние сутки.

Назад Дальше