Санджар Непобедимый - Шевердин Михаил Иванович 18 стр.


- Глаза мои ослабели, но я вижу, что вы большой и доблестный начальник. Это под вашей рукой идет в бой Санджар? Скажите, он храбрый джигит?

Все молчали. Дрожащими руками старушка налила из чайника кок–чай в пиалу и протянула ее Кошубе. И вдруг она резко и повелительно произнесла:

- Санджар - сын мой, приемный сын. Вот уже три года как он покинул свой родной очаг и воюет против недругов простого народа. Скажите мне: хорошо он воюет, Санджар? Все я бросила, много дней ехала сюда, чтобы узнать о моем сыночке, взглянуть на него хоть разок.

Пощипывая бородку, Кошуба молча попивал чай.

Он не торопился с ответом. Его предупредил, как всегда стремительный и прямолинейный, Джалалов:

- Матушка, пусть глаза твои прольют слезу. Имя Санджара отныне произносится с отвращением. Санджар протянул руку жадности и захвата.

Старуха непонимающими глазами смотрела на Джалалова, губы ее шевелились. Чуть слышно она произнесла:

- Дитя мое! Дитя мое!

А в широко раскрытых глазах Гульайин можно было прочитать недоумение, нарастающий гнев. Джалалов безжалостно продолжал:

- Говорят, он стал басмачом, продался эмирским прихвостням. Говорят, он изменил делу народа…

Льняное масло в светильнике потрескивало, распространяя вокруг чад. Никто не догадался снять нагар.

Слезы безостановочно текли по лицу старухи. Она и не пыталась вытирать их.

- Нет, - вдруг сказала тетушка Зайнаб. - Нет. Санджар не может быть вором. Разве мой сын пойдет против народа, разве он сойдет с пути своих дедов… - Старушка преобразилась. Слезы сразу высохли на ее глазах, и она заговорила быстро–быстро: - Пусть зубы волка вгрызутся в мое сердце, если я поверю такому навету, пусть летучая мышь вцепится мне в волосы, если я поверю. Пусть змея обовьется вокруг моей шеи… Не верь, Гульайин, Санджар не может быть вместе с трусливыми шакалами. Нет, нет, он не может, он не смеет пойти к ним, потому что тогда из могил встанут его отец и дед и задушат его…

Она помолчала.

- Русский начальник не знает прошлых дней нашей семьи, прошлых дней семьи пастуха. Я сказала: "Страшные были это дни". И сейчас я скажу то же. У меня была сестра, не считая другой сестры - матери Санджара. И на беду она была стройна, как тополь, красива, как пери. О красоте ее знали соседи, а раз знают соседи, знает весь базар, а раз знает базар, узнал и сам старый бек. Пришел черный день в наш дом. В ворота постучали и увели к проклятому похотливому псу нашу красавицу, наш тюльпан. Но степные девушки не таковы, чтобы идти добровольно на ложе разврата. - Тетушка Зайнаб передохнула и с новой силой заговорила: - Моя сестра, моя несчастная сестра… Когда ее ввели к этому кабану, он воскликнул: "Красавица! Садись, пей, ешь. Только не вздумай упираться…" Он разорвал на ней одежды. "Таких грудей нет у возлюбленной самого эмира", - говорил старый развратник… И тогда она схватила нож, воткнутый в дыню, лежавшую на дастархане. "На, пес, жри!" - крикнула она и полоснула себя по груди. Сестра моя! Она упала на палас, обливаясь кровью…

И после паузы, длившейся, казалось, много–много минут, тетушка Зайнаб снова заговорила:

- Нет, разве мог родиться в нашей семье предатель, в семье, где женщины предпочитали умереть, искалечить себя, чем покориться подлым насильникам…

- Матушка, - медленно и значительно заговорил Кошуба, - дорогая матушка! Не всякий слух исходит из чистых уст, не всякое слово - правда… Не надо преждевременно предаваться горю и слезам…

До калитки гостей со свечой в руке провожала Гульайин.

Путь до чайханы, где остановились участники экспедиции, Медведь с Джалаловым прошли в полном молчании. Кошуба оставил их где–то на краю кишлака.

У дверей ярко освещенной чайханы внимание Медведя привлек очень толстый человек в странном одеянии. Одежда его была сшита из козьих шкур мехом наружу, и шерсть космами свисала с его груди и спины. Человек поднялся и почтительно поклонился. Сидевшая рядом с ним огромная мохнатая овчарка ощерила тяжелые клыки и недружелюбно зарычала. Толстяк что–то сказал ей, потом, снова отвесив глубокий поклон, приветствовал Медведя самым вежливым образом, и радостная улыбка скользнула по его нежному, как у девушки, лицу.

Толстяк несмело прошел вслед за Медведем в чайхану.

В руках он держал высокую глиняную миску.

- Что ты несешь? - спросил Медведь.

- Господин, это "пища пастуха".

- Пища пастуха?

Парень застенчиво улыбнулся.

- В пятницу, когда стадо возвращается с гор, пастух заходит в каждый дехканский дом, и ему в миску кладут понемногу из той пищи, которую готовят у себя во дворе. Вот, смотрите…

Вид "пищи пастуха" был не из привлекательных. Насколько можно было разглядеть, тот день в Байсуне готовили в основном машевую кашу и бешбармак. Плова было мало - только одна или две ложки. Сюда же влили, очевидно, густо наперченную шурпу, положили молочную рисовую кашу, кости и мучную болтушку на кислом молоке.

Медведь поинтересовался:

- Неужели ты, пастух, не можешь взять две–три миски и класть отдельно плов с пловом, кашу с кашей…

- Зачем? - простодушно удивился пастух. - Ты же кушаешь сначала суп, потом плов, потом кислое молоко. Не все ли равно смешать все сначала в миске, или уже потом в животе?

И он рассмеялся громко и добродушно.

- Решительно, он мне нравится, - сказал Медведь. - Откуда ты "пища пастуха"?

Пастух ничуть не обиделся. Он шагнул к Медведю и робко сказал:

- Помогите мне стать красным воином. Возьмите меня с собой.

Усевшись на краю помоста и поставив рядом с собой свою чашку с "пищей пастуха" он принялся пространно рассказывать о своем кишлаке, о каком–то ишане, о басмаче, которого убили дехкане. Речь его была уснащена цветистыми оборотами, насыщена образными сравнениями.

- Когда волк тащит ягненка, - говорил пастух, - крик едва ли поможет. Я вот смеюсь, а смех ведь только пена скорби. Наш бай и отец селения продал свое сердце и свою душу басмачам, и сельчане, и их жены, и их дети утонули в море печали…

- Нет, подожди, друг, - перебил толстяка Медведь, - так мы ни до чего не договоримся. Расскажи по порядку все, что с тобой случилось.

Тогда пастух Гулям начал издалека:

- У нашего кишлачного бая Саидбая такая вот белая чалма, вот такая. - И он показал целый обхват. - И у нашего имама Ходжи Закира такая же чалма индийской кисеи. Когда эти две чалмы склоняются друг к другу и бай с имамом начинают шептаться, то всегда надо ждать неприятного. Чалма Ходжи Закира всегда падает. А раз она упала в грязь, и Ходжи Закир гневался, но ему нельзя было ругать Саидбая. Саидбаю принадлежат и стада, и сады, и поля, и жены. Закир побаивался бая и всегда выказывал ему уважение и почтение. Они всегда ходили друг к другу в гости, и Ходжи думал получить дочку Саидбая себе в жены. Бай соглашался, все знали об этом, только нужно было подождать, когда девушка созреет и ей исполнится двенадцать лет. Но вот однажды дехкане увидели на улице нашего кишлака Инкабаг незнакомого человека. Он шел вместе с Саидбаѳм в мечеть. Человек был чернобород, со злыми глазами. Тут скоро все узнали, что он эмирский токсаба, зачем–то приехал из–за Аму–Дарьи от ференгов, и что Саидбай спрятал его у себя тайком от советской власти и, мало того, хочет отдать за него свою дочь Гульнор, за хороший выкуп в двадцать тысяч тенег, десять гиссарских баранов, парчовый халат, седла и пару рабочих быков. Но какое дело дехканам до того, выдает бай свою дочь замуж или не выдает? Бай устроил бы большой, пребольшой плов, и можно было бы хоть разок хорошо поесть. Но дехкане возмутились, и вот из–за чего. Оказывается, гость бая стал собирать у себя по ночам басмаческих главарей. Об этом рассказал одному землевладельцу Инкабага сам имам, разозленный тем, что лишился лакомого кусочка - молоденькой невесты. Дехкане пошли к райскому дому, вытащили басмача и повели на площадь, а по дороге каждый поднимал камень поострее и потяжелее. Больше всех кричали старики. Они говорили: "От начала времен жители нашего кишлака плевали в поганые бороды прихвостням бека и эмира и не пускали сюда ни одного". Лет десять назад, правда, какой–то сумасшедший сборщик налогов сунул свой нос к нам в надежде поживиться, но ему так намяли бока, что он бросил и свой халат, и свою лошадь, и свои сапоги и босиком убежал по козьей тропе, что ведет к перевалу "Семи путников, занесенных снегом". Дехкане требовали: "Подайте нам Саидбая, мы ему по волоску выдерем бороду". Но Саидбай показал всем спину. Он сел на лошадь и поскакал в долину, и пока мы казнили басмача, успел передать курбаши Кудрат–бию весть о случившемся.

- Слушай, - сказал Медведь, - зачем же вы чернобородого прикончили? Надо было отвезти его в Байсун.

- Э, от нашего кишлака до Байсуна надо через три перевала ехать, где уж было с басмачом возиться… Но некоторые испугались содеянного, а испугавшись, созвали кишлачных стариков и обратились к настоятелю мечети, и спросили: "Ты святой, читаешь священную книгу, скажи, кто такие басмачи и одобряет ли пророк их разбойничьи поступки?" Настоятель долго размышлял, но увидев, наконец, что дело доходит до сердца и печени, сказал: "Басмач - тот же грабитель, отнимающий у человека кусок хлеба, а тот, кто присваивает чужое, становится подобен вероотступнику". Мы очень были довольны тем, что сказал настоятель. Только потом мы поняли, что не мог он быть нам другом, а был врагом. Он высовывал свой язык, как змея, которой наступили на хвост. Разве баи и муллы не одной породы? И разве сыновья настоятеля мечети не были тоже басмачами? Только об этом мы узнали потом.

А судьба кишлака была черной. На рассвете, когда в темноте стали чуть–чуть видны горы, топот сотен коней разбудил нас, красное пламя, вонючий дым разбудили нас, крики женщин и плач ребятишек разбудили нас. Что случилось - я хорошо не знаю. Я видел только, как басмачи ломали двери, зажигали сено и стреляли в бегущих по улицам обезумевших женщин, спасающих свои души и детей. Около мечети остановился большой басмаческий начальник и показывал шашкой, сидя на коне и приказывая. Я спрятался за оградой и все видел. Вдруг из мечети выбежали дехкане с кетменями и напали на начальника. Конь его упал, а курбаши поднялся и закричал своим басмачам: "Не стреляйте… Порубите их шашками, пусть собаки быстрее растащат их тела, а головы унесите отдельно, чтобы они не нашли покоя в могиле". Тут на дехкан наскочили басмачи, и я слышал только: "Ух, Ух!". Тогда я убежал чтобы стать воином Красной Армии.

Тут Гулям внезапно замолчал. Он увидел незаметно вошедшего Кошубу.

Лицо Гуляма озарила благодушная улыбка. Улыбалось в нем все - и карие глаза, и гладкие, порозовевшие сквозь загар щеки, и пухлые, правильного рисунка губы с рыжеватой полоской чуть пробивающихся усов.

Протянув правую руку Кошубе, толстяк, в точном соответствии с правилами вежливости, поддерживал ее под локоть левой рукой и отвешивал быстро поясные поклоны.

Кошуба пожал протянутую руку.

- Слушай, друг, ты, наверно, очень много кушаешь, неожиданно усмехнулся командир. - Посмотри на себя. Ты без малого пудов семь потянешь.

Гулям не усмотрел обидной иронии в словах командира.

- Пища идет впрок здоровому, - присказкой ответил он. Потом добавил:

- Начальник, я хочу быть воином.

- А как я посажу тебя на лошадь? Ни одна коняга не выдержит, спина продавится, - командир пытливо разглядывал пастуха.

- Друг, ты богу молишься? - неожиданно спросил он.

Горец был застигнут врасплох. Он что–то пробормотал относительно веры отцов и милосердия аллаха.

- То–то же. Я давеча тебя, кажется, видел. Ты свою козлиную шкуру разостлал и в сторону Мекки клал земные поклоны. Правда?

Голос Кошубы стал сухим, резким.

Мгновение он всматривался в посерьезневшее лицо толстяка, затем отвернулся. Гулям постоял немного, переминаясь с ноги на ногу.

- Господин, - тихо пробормотал он, - товарищ господин. Я бѵду ходить пешком.

- Пешком?

- Да, лошади мне не надо.

- Хорошо, товарищ Гулям, с сегодняшнего дня вы - боец Рабоче–Крестьянской Красной Армии.

Лошадь - здорового толстоногого битюга Гуляму все–таки выдали. Но в походах он предпочитал ходить пешком, ведя коня в поводу. Он боялся, как бы действительно тяжестью своего тучного тела не повредить лошади.

Грузность не мешала Гуляму без видимых признаков усталости проходить в день двадцать–тридцать километров по горным тропам и тяжелым перевалам.

Горец улыбался все так же безмятежно. Молиться богу он скоро бросил…

Настоящее имя Гуляма было в отряде предано забвению: все звали его довольно обидно - Магогом, по имени знаменитого своим обжорством великана–людоеда из узбекской сказки.

В силу странной привычки, Гулям не отвечал ни на один вопрос прямо. Достаточно было спросить его о чем–нибудь самом простом, как глаза Гуляма прищуривались, в них появлялась бездна лукавства, и он начинал нести совершенную околесицу, далекую, на первый взгляд, от какого бы то ни было здравого смысла. Магог был само простодушие и наивность.

Всем было известно, как бережно хранился в тайне маршрут экспедиции и все, что было с ним связано: места остановок, даты, часы выезда. Каждый понимал, что его "душа и тело" зависят целиком и полностью от его собственной осторожности. Неведомая страна простиралась по обе стороны от дороги на много дней пути. На скрипучих арбах тяжелым грузом лежали ящики, а ценность груза была хорошо известна не только тем, кому надлежало о том знать.

…В чайхане было довольно шумно, когда туда пришел Магог. Он взял чайник чаю и стал с интересом следить за партией в шахматы, которой увлеклись Медведь и Джалалов.

Вдруг, без всякого видимого повода, Магог вполголоса заметил:

- Каменная Дорога царей - ночью плохая дорога.

Шахматисты посмотрели на толстяка. На лице его блуждала хитроватая усмешечка.

- Милочка, - наконец выдавил из себя Медведь, - дорогуша, а при чем тут Дорога царей?

Медведь отлично знал, что по Дороге царей экспедиции предстоит двинуться сегодня ровно в двенадцать ночи в путь из Байсуна дальше на восток.

Толстяк упрямо повторил:

Дорога царей - плохая дорога. Камни. Все колеса в темноте поломаем.

- Может быть, вам дополнительно известно, когда мы двинемся в путь? - съязвил Медведь.

Несмотря на запутанную форму вопроса, Гулям отлично уловил намек.

- Ровно в полночь, - и прибавил, улыбаясь все так же наивно: - Если арба сломается, если ящики упадут, если ящики сломаются, если деньги рассыплются, - в темноте их не соберем.

Тогда Джалалов резко спросил:

- Слушай, Магог, говори, наконец, в чем дело?

С лица Магога моментально исчезла усмешка. Глаза метнулись по сторонам. Он шепотом сказал:

- На базаре… Там плохие люди. Все выглядывают и выспрашивают. У некоторых караванщиков и арбакешей язык длинный, как чалма имама… болтают много. Сейчас я скажу одно дело. Вы только не оборачивайтесь. За вашей спиной в углу арбакеши в кости играют с таким плохим человеком. И все "дыр–дыр, дыр–дыр" болтают.

- Пойдем к командиру, - тихо проговорил Джалалов.

Не спеша, они поднялись и вышли из чайханы. Как бы невзначай Джалалов посмотрел в угол. Широкоплечий здоровяк шептался в углу с арбакешами. Не нужно было обладать большой проницательностью, чтобы определить, кто это был такой. Маскарад был довольно наивный: из–под дехканского халата выглядывал дорогой шелковый камзол, перетянутый военным кожаным ремнем.

Когда этот "бедняк" был допрошен, он оказался одним из ближайших помощников самого Кудрат–бия.

Гулям–Магог получил первую благодарность по службе.

Еще только май, еще раннее утро, а уже багровый горячий диск солнца накаляет горы и превращает воздух в густой поток расплавленной жидкой массы. Уже струйки липкого пота стекают по спине и пропитывают набухшую от соли и грязи рубаху. Лошадь ступает все тяжелее. Пройдена только небольшая часть пути, а уже невыносимо хочется спать, и веки смыкаются, и глаза никак не хотят открыться и взглянуть на величественную картину раскинувшихся вокруг гор и бесконечных холмов.

Потоки лучей затопляют гигантскую котловину, до неправдоподобия круглую и ровную. С севера высится увенчанная снеговой шапкой махина Баисунтау, и видно, как снег блестит на солнце. Он лежит как будто совсем рядом, а почему–то ветер не доносит от него ни признака прохлады. Непонятно, почему не бегут с гор льдисто–холодные ручьи и потоки. Ведь должны же быть и ручьи и потоки; не может быть, чтобы в такую дикую жару снег не таял. И он тает. Но в том–то и состоит мрачная загадка проклятого богом и людьми ущелья, что студеные горные воды Баисунтау в него не попадают.

Правда, по дну ущелья Танги–муш струятся кристально–прозрачные воды небольшой речки. Они журчат, переливаются по камешкам, манят. Путник с воспаленными губами, с иссохшим языком опускается на колени и погружает в сверкающую влагу лицо…

И тотчас же, отплевываясь, выкрикивая ругательства, человек вскакивает. Вода горьковато–соленая, противная. От нее еще больше хочется пить.

На протяжении девяти ташей, что составляет около восьмидесяти верст, в ущелье питьевой воды нет.

Дорога пересекает круглое ровное дно долины и широкой белой полосой сбегает вместе с соленой речкой в мрачную щель - горный проход Аджи–дере - Горькую долину или Горькую теснину.

Вся горечь жизни в этом названии. Горькая вода, горький запах полыни, горький пот, безысходная горечь отчаяния путника, вынужденного спускаться вниз, в пропасть, которую недаром прозвали в те годы Ущельем Смерти.

Сколько воспаленных глаз обращалось с мольбой к бесстрастным небесам, тяжелым синим шатром опирающимся на скалистые стены ущелья, сколько растрескавшихся, иссушенных губ шептали слово - "воды!" Но воды но было. Прячась среди скал, банды басмачей преграждали путь к благословенной, изобилующей водой Гиссарской долине.

Много людей погибало в Ущелье Смерти; много могил безмолвными холмиками окаймляют на протяжении десятков верст дорогу. Никто не придет сюда оплакивать молодые жизни и безвестное мужество тех, кто вновь прокладывал на Восток древнюю дорогу, по которой некогда шествовали легендарные цари сказочной Согдианы вглубь великой горной страны, к границам Китая и Индии.

Унылый скрип колес внезапно оборвался. Неожиданная тишина переполошила всех.

Из–под арбяных навесов высовывались серые от пыли лица. Воспаленные глаза бегали по голым скалам, напряженно разыскивая фигуры басмачей. Вдоль колонны с топотом и грохотом промчался кавалерист. Вдогонку ему неслись возгласы, вопросы, но он не удостаивал никого ответом.

Кто–то показал на черный провал ущелья.

- Вот она, адова пасть.

Где–то далеко впереди послышался крик: "Тро–о–гай!"

Засвистели, заскрипели арбы. Обоз двинулся вниз.

Печально тащился караван по извилистому, усеянному могучими валунами ущелью, сжатому отвесными выщербленными стенами. Удивительно пустынно было здесь. Ни птицы, ни бабочки, ни стрекозы. Даже кузнечики и саранчуки - и те пропали. Ничего кроме жалкой колючки, соли и камней. Все мертво.

Назад Дальше