Санджар Непобедимый - Шевердин Михаил Иванович 31 стр.


- А? Что? - спросил Николай Николаевич.

- Скоро все будут спать. Мой племянник выведет тебя из кишлака и покажет дорогу через Зеленый перевал. Он пойдет с тобой…

Николай Николаевич угрюмо спросил:

- Хочешь ты, чтобы твоя жена жила?

- Бог мой! Она красивая женщина… Но разве ты еще…

- Мне отсюда нельзя уезжать, иначе она умрет.

- Бог мой! Жаль такую красивую женщину. Но завтра сюда ждут самого парваначи.

- Ну и что же? Вы меня спрячете… Я не уеду.

Лицо у Наджметдина совсем искривилось. Глубокой ночью доктора разбудил лай собак и громкий стук. Назойливо стучали в ворота; несколько человек кричали разом:

"Эй, Наджметдин, отдай нам проклятого русского".

- Выдали, - мелькнуло в голове Николая Николаевича, и он поспешно начал шарить под подушкой, отыскивая свой старенький револьвер, о котором, кстати, все в экспедиции говорили, что он страшен только для того, кто из него стреляет.

Затем послышался голос хозяина; он пререкался с басмачами.

В конце концов завизжали ржавые петли ворот.

Сердце Николая Николаевича сжалось.

- Это его лошадь, - закричал кто–то срывающимся дискантом. - Где он? Показывай?

- Ты, молокосос, утри губы, - скрипел Наджметдин, - уезжай, с чем приехал. Нет у меня никакого уруса.

- А лошадь?

- Лошадь бросили красноармейцы, забыли…

- Нет, он у тебя!

- Ну, ищите.

Голоса зазвучали у самых окон.

- Слушай, - хрипел хозяин, - если ты мусульманин, разве ты поступишь так?

- Как так?

- Разве ты переступишь порог стыда моего дома и осмелишься зайти на женскую половину!

- А, здесь женская половина?

- Да, и в этой комнате лежит больная. Шаги и голоса начали удаляться. Все стихло.

Прибежал Наджметдин и зашептал:

- Сам рыжий ясаул приходил. Требовал: "Покажи русского табиба". Кто–то ему сказал, выдал. Ох–ох, что будем делать? Уезжать тебе надо…

Голос его звучал неуверенно, и Николай Николаевич с тоской подумал, что приключение, кажется, кончается неблагополучно.

Внезапно за дверью комнаты раздался женский голос:

- Эх ты, собака! И ты еще смеешь называть себя горцем!

Хозяин стремительно обернулся. При слабом огне светильника можно было видеть, что глаза его округлились от испуга.

- Только такой вор, как ты, может осмелиться выпроваживать гостя из дому, - продолжал тот же голос. В комнату с трудом передвигая ноги вошла старушка. Космы седых волос падали на лицо из–под белого платка.

- Смотри, - угрожающе протянула она в сторону Наджметдина, - смотри, чтоб я не слышала таких слов от тебя, не то я сама наплюю в бороду и тебе и твоему рыжему ясаулу. Подожди, я доберусь до тебя, трус ты и бездельник. И кто только наворожил тебе… Разве ты достоин такой красавицы, ты - старый, шелудивый, глупый.

Бормоча извинения, Наджметдин, пятясь, выскользнул из комнаты.

- Сынок, - сказала старуха, - ложись и спи спокойно, и не обращай внимания на этого запаршивевшего человека. Хоть он и мой сын, но я прямо скажу: короста разъедает не только его лицо, короста гложет и его душу.

Утром выяснилось, что рыжий ясаул увел лошадь Николая Николаевича.

На третий день совершенно неожиданно во двор въехало несколько вооруженных всадников. Николай Николаевич не успел скрыться на женской половине. Он сидел на возвышении и играл в шахматы со старейшиной селения Муэтдином–бобо и так увлекся партией, что не услышал топота копыт. Правда, на докторе был ватный халат, а на голове дехканская тюбетейка, но белесые брови, розовое лицо, усеянное веснушками, и светлосерые глаза исключали всякую возможность быть принятым за узбека или таджика. Да к тому же первый из спешившихся всадников оказался Ниязбеком - тенгихарамским помещиком. Он тоже сразу узнал доктора, но и виду не подал. Поздоровавшись и приняв из трясущихся рук Наджметдина пиалу с чаем, он подсел к шахматистам и стал безмолвно наблюдать игру.

Тем временем Николай Николаевич мучительно строил предположения, как будет вести себя этот "друг советской власти". Среди членов экспедиции ходили слухи о подозрительном поведении Ниязбека, но никто толком не мог сказать, в чем его обвиняют. И вот он среди басмачей…

"Ну, теперь, кажется, и законы гостеприимства мне не помогут", - думал Николай Николаевич.

Он взглянул на Наджметдина. У того был испуганный, жалкий вид. Напротив, Муэтдин–бобо был все так же невозмутим и спокоен.

- Однако вы не только отличный врач, но и хороший шахматист, - прервал молчание Ниязбек. - Ого, папаша, этот петербургский домулла сейчас вам устроит шах и мат.

- Не мешай играть, сын мой, - прервал его старик,

- Да, игра у вас очень сложная, а особенно у доктора.

- Чем сложнее игра, тем интереснее, - отпарировал Муэтдин–бобо.

- Но в сложной игре легко запутаться, а путаная игра грозит гибелью.

Хотя Николай Николаевич не очень хорошо знал язык, он все же рискнул вмешаться в разговор. С трудом подбирая слова, он заговорил:

- Некоторые мои друзья… бывшие друзья, не побоявшиеся опасностей, играют очень сложно. Слишком сложно.

Муэтдин–бобо подхватил:

- Если человек попал в сложную игру из–за хорошего своего поступка, то ему бог поможет. А вот затеявший сложную игру ради своей выгоды, действительно, кончит плохо.

- Слушайте, - красивое лицо Ниязбека исказилось злой гримасой, - разговор разговором, но… знаете вы, русский: достаточно мне мигнуть глазом, и…

- Сын мой, ты не мигнешь, - все так же спокойно проговорил Муэтдин–бобо.

- Если найду нужным…

- Нет. Ты узбек, а узбеки, как и мы, горцы, чтут своего гостя больше, чем родного отца. Или ты не узбек?

Несколько минут молчание никем не прерывалось. Снова заговорил Ниязбек, но уже спокойно, обращаясь к Наджметдину:

- Как здоровье нашей дочери?

- Ее болезнь - причина пребывания здесь русского доктора.

- Как так?

Тогда Наджметдин рассказал об операции. Ниязбек встревожился.

Он расспросил о подробностях и закончил совершенно неожиданно.

- Клянусь, если с ней что–нибудь случится… Муки грешников в аду ничто в сравнении с тем, что испытаете вы.

- Уходи, - вдруг рассвирепел Муэтдин–бобо, - уходи отсюда!

- Зачем вы грозите? - стараясь сохранить спокойствие, заговорил Николай Николаевич. - Я лечу эту женщину потому, что она больна, а вовсе не потому, что боюсь чьих–нибудь угроз. Разве я остался здесь по чьему–либо приказу или принуждению?

Вечером Ниязбек в самых искренних выражениях благодарил Николая Николаевича.

- Оставайтесь у нас, - говорил он, - вы будете богаты и уважаемы. Что вам, ученому, дадут большевики? Они сами нищи, бездомны. Вам не надо даже принимать веру Мухаммеда. Ваше дивное искусство есть уже печать божьего благословения.

Отказ Николая Николаевича искренно удивил Ниязбека. Он долго еще уговаривал доктора и в конце концов не утерпел:

- Как вы можете не соглашаться? Все равно вам отсюда не выбраться. На всех дорогах наши нукеры. Будь у вас даже сорок четыре жизни, и то, если двинетесь отсюда, не сумеете сохранить ни одной.

Николай Николаевич остался еще на сутки, чтобы окончательно увериться в результатах операции. Весь день он с гнетущей тревогой прислушивался к малейшему шуму в кишлаке. Вечером приходил Муэтдин и, ругаясь и плюясь, сообщил, что у ворот дома поставлен караул и что русский табиб никуда не имеет права выходить…

И тем не менее Николай Николаевич ночью уехал из кишлака.

В полной тишине лошадь вели под уздцы два молодых парня. Подъем в гору длился бесконечно, угрожающе шуршали камешки.

Рассвет застал доктора и его спутников в диких горных дебрях, среди арчевого леса. Столетние деревья достигали нескольких обхватов в толщину. В воздухе пахло смолой.

Весь день путники брели по скалам и только ночью заметили огонек.

Окрик "Стой! Кто идет?" прозвучал в ушах доктора райской музыкой.

Когда Николай Николаевич окончил рассказ, кто–то задумчиво произнес:

- Это вот подлинно славное дело! Остаться в пасти зверя, чтобы выполнить долг врача…

Николай Николаевич поспешно перебил:

- Извините, так должен был сделать каждый. А вот поругать меня некому - ведь операцию такую я делал первый раз в жизни, да еще в ужасной антисанитарии.

XI

Въезд отряда Санджара в город Каратаг, после торжественного прибытия великого назира, прошел незамеченным. Город был полон базарного шума и бурного оживления. По улочкам и закоулкам сновало множество пестро одетого народа; бесчисленные ослы, лошади, верблюды поднимали тучи пыли. Купцы ласково зазывали покупателей в свои коробочки–лавки, продавцы вареного гороха и лепешек неистово вопили, разносчики каратагской воды нараспев восхваляли ее чистоту, льдистую свежесть, владельцы харчевен нарочито гремели посудой, бродячие монахи устраивали на перекрестках целые молитвенные концерты… Врезаясь в толпу, расталкивая людей, вызывая брань и крики, проезжали на прекрасных гиссарских конях загорелые, широкоплечие горцы в полосатых шелковых халатах, расцветкой своей затмевающих краски радуги.

В этой сумятице никто не обратил внимания на усталых, запыленных всадников Санджара.

Горный ветер рвался по тесной долине, свистел в ушах. Бурные стремительные воды реки мчались среди гранитных стен. Под обрывами бились и пенились водовороты: огромные валуны, поблескивая черным лаком, рвались навстречу воде, разрывая на части стремнину.

На помостах над самой водой сидели сотни каратагцев и наслаждались прохладой.

И тут, в Каратаге, Санджар убедился, что след потерян, что денауский хаким сумел перехитрить преследователей.

Никак не мог примириться Санджар с мыслью о неудаче. Он стремился в шумный, людный Каратаг, он безжалостно гнал коня - до хрипа, до пенистого пота, он не жалел своих спутников, друзей. Он шел по следу. И там, где все пути сходились, где все нити, по–видимому, связывались в один узел, - там все оборвалось в круговороте восточного базара, в лабиринте тесных улиц.

Бойцы уехали на ночлег в гарнизонные казармы. Курбан повел Санджара закоулками через весь город.

- Поедем ночевать в пригород. Там есть один караван–сарай. Мне говорили про него по дороге…

Как всегда, в конце пути усталость свинцовой тяжестью придавила плечи. Навалилась она и на лошадей. Они еле брели, спотыкаясь и испуганно храпя при виде каждой темной фигуры, безмолвно скользившей вдоль стен. Курбан привел своих друзей к лачуге, служившей одновременно и чайханой, и караван–сараем, и гостиницей, и игорным домом, и опиекурильней…

Он долго и нудно объяснялся с хозяином, затем громко проговорил:

- Слезайте, приехали…

Бормоча приветствия, подошел хозяин.

- Вот упрямый человек, - сказал Курбан, - очень упрямый. Но ничего, корм для лошадей есть. Чай есть. Только вот кушать ничего нет. Поздно, говорит. В эту грязную полуразвалившуюся конуру никто, кроме погонщиков ослов и бабатагских угольщиков, очевидно, не заглядывал. В чайхане было мрачно, неуютно. Заскорузлые паласы, засаленные одеяла сулили не очень приятную ночь. Философически пожав плечами, Медведь принялся устраиваться на ночлег. Больше всех злился Джалалов.

- Ложиться на голодный желудок? Чтобы я, Джалалов, допустил нарушение всех законов гостеприимства? Нет!

И он решительными шагами направился в темную каморку, откуда доносилось кряхтение и покашливание. Курбан стоял около двери и прислушивался к разговору. Он покачивал головой в такт грозным раскатам мужественного баритона Джалалова и хриплым причитаниям хозяина.

Вскоре Курбан вернулся:

- Ничего не будет… Это какой–то басмаческий выродок.

Он постоял посредине чайханы и вдруг начал нюхать воздух. Огонек масляной коптилки освещал его приземистую, маленькую, но очень плотную фигуру, его небольшую бородку и карие, поблескивающие хитрецой глаза. От напряженной работы мысли морщины круглыми валиками взбегали вверх по лбу, и от этого движения черная видавшая виды тюбетейка сдвигалась все дальше и дальше на бритый затылок.

Вдруг, Курбан громко проговорил: "Я сейчас", и выскочил из чайханы.

Джалалов вернулся от хозяина совсем помрачневший.

- Или он дурак, или у него действительно ничего нет, или он сам басмач и не хочет нам услужить… Вообще, мы попали в неладное дело. Уедем–ка отсюда.

- Ну! ну! Куда в такую темень! - проворчал Санджар. - Лучше всего спать.

Попили мутного, пахнущего болотом чая. И откуда здесь быть болотной воде? Кругом горы, на каждом шагу родники, с улицы доносится гул горного потока.

Когда все улеглись, послышался шум шагов. Кряхтя и сгибаясь под тяжестью какого–то большого предмета, в дверь ввалился Курбан. Он запыхался, лоб его лоснился от пота, но лицо было освещено торжествующей улыбкой.

- Хозяин! - заорал он. - Блюдо побольше!

В нос ударил запах жареного мяса, лука, еще чего–то очень вкусного.

- Прошу, пожалуйста! - рассыпался в любезностях Курбан. - Плов, которому позавидует сам халиф правоверных. Сюда, сюда! Эх! и тарелочка у вас, хозяин. Получше нет? Ну, давайте. Осторожнее. Так, так. Бисмилля и рахман… И представьте, рис поспел в самый раз.

Присевший тут же хозяин исправно отправлял в рот горсть риса за горстью, но на его лице была столь откровенно написана растерянность, что Курбан, хлопнув его по плечу, с притворным сочувствием сказал:

- Ну, конечно! Какой ты хозяин - это сразу видно по твоей лачуге. В Самарканде в ней не стали бы и паршивого козла держать, не то что людей принимать. Верно я говорю? А? Где уж вам, каратагским козлятникам! Да разве вы можете так быстро, да еще из воздуха и небесной сырости, сготовить такой плов, как мы! Да ты, мышиная ты голова, имея рис…

- У меня нет риса, нет даже одной рисинки, - запротестовал хозяин. - И это, я скажу, просто неприлично так поступать, как вы. Приехали ночью, кричите: "Дайте то, дайте это!"

- И масла у вас нет?

- Нет, я говорю.

- А мяса?

- Нет.

- Смотрите…

Курбан соскочил с помоста и выбежал во двор. Через минуту он вернулся держа в одной руке тыквенную бутыль с маслом и ляжку вяленого мяса, а в горсти другой руки - рис.

- Бить тебя надо, - мрачно заявил Курбан.

Плов, которым угостил друзей Курбан, долго вспоминался всеми участниками неожиданного пиршества.

В самый разгар ужина, когда Курбан, искоса поглядывая на хозяина, начал рассказывать о Насреддине–апанди, который один съел целый котел плова, за стеной караван–сарая послышался шум, голоса. Хозяин поднял вверх замасленную бороду и прислушался. Лоснящаяся рука с комком риса на ладони застыла на полдороге от блюда ко рту.

- Кушайте, кушайте, - добродушно заметил Курбан, - что это вы остановились? Так ведь и с голоду помереть можно.

Но хозяин все прислушивался; рот его искривился, глаза стали совсем круглые.

- Вай дод, - кричал женский голос, - ловите, ой, ловите… Ой, мой котел, ой, мой ужин…

Не вытирая рук, хозяин начал подниматься. Он переводил злобный взгляд с блюда плова на стену, из–за которой доносились брань, крики.

- Что с вами? - властно остановил хозяина Курбан. - Кушайте… Где ваши понятия о приличиях, а? Разве воспитанный человек убегает среди трапезы?

Хозяин все порывался встать, но Курбан держал его железной рукой.

- Кушайте, кушайте!

Однако аппетит у хозяина исчез. Лицо его, по мере того, как вопли и крики за стеной нарастали, все мрачнело.

Курбан принялся его уговаривать.

- Разве плов плохой? Какое мясо… Чистейшая баранина. И не вяленая, а свеженькая, так и тает во рту. А масло! Наверно, оно было прозрачно, как янтарь. А лук? Это был, я думаю, роскошный, величиной в дыню наманганский лук. А перчик жгучий! А пахучий тмин! А прозрачный, как слеза, рис! О, это был, несомненно, пенджикентский рис!

Вдруг он изменил тон:

- Вы знаете, уважаемый владелец караван–сарая, историю, случившуюся с Насреддином–апанди, когда он обиделся?

- Нет, - буркнул хозяин. Он все прислушивался к крикам и шуму в соседнем дворе.

- Апанди женился на дочери богатого купца. Был свадебный пир. В беготне и в заботах о знатных гостях все забыли о скромном Апанди и даже не принесли ему плова. Огорченный, разобиженный, Апанди вышел на улицу и, пригорюнившись, сел у калитки, на завалинке. Вдруг прибегают за ним: "Апанди! Иди скорее, невесту уже повели на брачное ложе. Тебя ждут, иди!" Апанди мрачно ответил: "Пусть идут те, кто плов кушал…"

Все весело смеялись. Не смеялся только хозяин. Когда блюдо было опорожнено, он забрал котел и ушел, не говоря ни слова. Долго еще за стеной шумели и причитали.

От двери неслышно отделилась тень и придвинулась к Курбану. Прозвучал хрипловатый голос.

- Выйдем! Есть дело.

Даже не повернув головы в сторону расплывшегося в сумраке силуэта человека в чалме, Курбан спустил с помоста ноги, не торопясь поднялся и промолвил, как бы невзначай: "Ну, что ж, пошли!"

Шли по улице не больше десятка шагов. Было по–прежнему темно и безлюдно. Лишь одинокая женская фигура, укутанная, как кокон, в паранджу, крадучись, точно стараясь втиснуться в стену, проскользнула мимо.

- Вот, - прозвучал все тот же хрипловатый голос, - посмотри наверх. Туда… выше… видишь? Подыми же выше голову…

Высоко в небе горел огонек. Со звездой его нельзя было спутать - слишком велик он был, да и цвет его, - оранжевый, почти красный, был слишком земной. Только отведя глаза в сторону, можно было понять, в чем дело: на черном, круто падающем склоне горы, нависшей над сонным городом, горел костер.

- Видишь?

- Вижу. Костер.

- Там… на горе…

Серая фигура растворилась в безмолвии стен, сжавших глухой коридор улицы. Курбан сделал энергичный жест, словно пытаясь задержать незнакомца, но тот уже исчез, и где–то за углом затихли его шаркающие крадущиеся шаги. Да и кто знает, может быть, это шел кто–нибудь совсем другой.

В чайхане Курбан спросил хозяина, вновь забравшегося в свой закуток позади двух гигантских холодных самоваров:

- Кто живет на горе?

- Где, господин?

- На горе. Там сейчас горит костер.

- Костер? Это очень интересно. Кому это понадобилось в такой поздний час разжигать костры на горе? Пастух какой–нибудь.

- Значит, вы не знаете, кто это может быть?

- Нет. Старый папаша Мурад знает всех, кто и на горе и под горой.

- Кто этот папаша Мурад?

- Это ночной сторож.

- А где он сейчас?

- Ходит по улице и крутит свою трещотку. Курбан уходит и пропадает минут десять. Снаружи доносятся голоса. Курбан возвращается с маленьким человеком, одетым в жалкие отрепья. По раздраженному голосу Курбана и по тому, что он уже начал вспоминать тексты из корана и молитв, видно, что дело двигается плохо. Папаша Мурад не столько рассказывает, сколько расспрашивает сам. Его интересует решительно все: и зачем путешественникам надо знать, кто зажег на горе костер, и что они будут делать, если узнают, и не нанесут ли они вреда тому почтенному человеку, который, может быть, сейчас сидит в благочестивых размышлениях у огня того костра, а нет сомнения, что он благочестив, ибо что, как не благочестивые мысли, мешают ему спать? И кто они такие, и зачем они приехали в город, и откуда?

Назад Дальше