И в самом деле, зрелище родимых краев наполнило душу Эрваса невыразимым наслаждением; тысячи воспоминаний, равно сладостных и невинных, вызывали у него слезы радости, источник коих, как казалось, должны были осушить до дна двадцать лет сухого и изнурительного книгочийства. Наш плодовитый автор охотно провел бы остаток дней своих в родном местечке, но стотомный труд призывал его обратно в Мадрид. И вот он отправляется в столицу, прибывает к себе домой, находит в полной неприкосновенности сургучную печать на дверях, отворяет их… и видит сто своих томов растерзанными в клочья, вырванными из переплетов, со страницами, перемешанными и разбросанными по полу в неимовернейшем беспорядке. Ужасное это зрелище мгновенно помрачило его рассудок; он рухнул на пол среди обрывков своего титанического труда; рухнул наземь и тут же лишился чувств.
Увы! Причина этой катастрофы была следующая: Эрвас до того никогда не питался дома, поэтому крысам, столь многочисленным в других мадридских домах, незачем было заглядывать в его жилье, ибо они нашли бы там только несколько исписанных перьев. Но обстоятельства изменились, когда в комнату внесли сто томов, пропитанных свежим крахмальным клейстером, тем более, что в тот же самый день автор и законный владелец этой сотни томов опрометчиво выехал на лоно природы. Крысы, привлеченные благоуханием крахмального клея и поощренные молчанием, царившим в покинутой квартире, собрались гурьбой, перевернули, погрызли и растерзали тома свежепереплетенного манускрипта…
Эрвас, придя в себя, увидел, как одно из этих безжалостных чудовищ уволакивает в свою нору заключительные страницы его "Анализа"; Эрвас, должно быть, никогда доселе не гневался ни на кого, но теперь он уже не мог сдержать внезапного гнева; он накинулся на пожирателя своей трансцендентальной геометрии, но, не изловив его, стал биться головой об стенку и вновь упал без чувств.
Снова придя в себя, он собрал обрывки, разбросанные по всей комнате, швырнул их в сундук, после чего сел на крышку сего хранилища и предался мрачнейшим раздумьям. Вскоре его всего насквозь пробрала и прохватила дрожь, и бедный ученый впал в желчную лихорадку, сопряженную с сонливостью и горячкой. Несчастного отдали в руки врачей.
Цыгана позвали по делам его орды, и он отложил на следующий день продолжение своего повествования.
День пятидесятый
Наутро вожак, увидев, что все уже в сборе, повел такую речь:
Продолжение истории Диего Эрваса, рассказанной сыном его, Проклятым Пилигримом
Эрвас, обесславленный крысами и покинутый лекарями, нашел, однако, поддержку у женщины, которая ухаживала за ним в дни недуга. Она не жалела усилий, и вскоре благодетельный кризис спас ему жизнь. Это была девица тридцати лет от роду, по имени Марика, которая из жалости пришла ухаживать за ним, вознаграждая тем предупредительность и учтивость, которые Эрвас проявлял, когда по вечерам нередко беседовал с её отцом, старым сапожником, обитавшим по соседству. И теперь, выздоровев, наш ученый почувствовал, что обязан её отблагодарить.
- Марика, - сказал он ей, - ты спасла мне жизнь и услаждаешь ныне дни моего выздоровления. Скажи, что я могу для тебя сделать?
- Ты мог бы, сеньор, осчастливить меня, - отвечала она, - но я не смею сказать, каким образом.
- Говори, - прервал её Эрвас, - и будь уверена, что я сделаю все, что будет в моих силах.
- А если бы, - сказала Марика, - я попросила, чтобы ты на мне женился?
- С величайшей охотой и от всей души, - ответил Эрвас. - Ты будешь кормить меня, когда я буду здоров, будешь ухаживать за мной в дни болезни и отстоишь моё жилье от крыс, если я на какое-то время выеду из дому. Да, Марика, я женюсь на тебе, как только ты сама этого захочешь, и чем раньше это случится, тем лучше.
Эрвас, ещё не вполне восстановивший свои силы, приподнял крышку сундука, заключающего в себе остатки энциклопедии. Он хотел собрать ненужные, исписанные бумаги и впал в рецидив, который весьма подорвал его силы. Выздоровев и окончательно придя в себя, он тотчас же отправился к министру финансов, коему заявил, что трудился свыше пятнадцати лет и воспитал учеников, которые в состоянии его заменить; заявил также, что надорвал себе здоровье, и попросил уволить его со службы и назначить ему пожизненную пенсию, равную половине его оклада. В Испании подобной милости нетрудно добиться. Эрвас получил, чего хотел, и женился на Марике.
Тогда наш ученый совершенно изменил свой прежний образ жизни. Он снял квартиру в отдаленной части города и решил не выходить из дому, пока не восстановит свои сто томов. Крысы безжалостно изгрызли всю бумагу, прилегающую к корешкам томов, и оставили только сильно поврежденные внешние половины страниц; однако Эрвасу этого было вполне достаточно, чтобы припомнить все остальное. Так он начал восстанавливать свой исполинский труд. А между тем он совершил ещё и иное совсем другого рода деяние, Марика произвела на свет меня, меня, Проклятого Пилигрима. Ах, увы, день моего рождения, конечно, праздновали в адских безднах; вечное пламя сей жуткой резиденции вспыхнуло новым сиянием, а дьяволы удвоили муки проклятых, дабы тем больше наслаждаться их воплями, хрипами и стенаниями.
Пилигрим, договорив эти слова, казалось, погрузился в глубокое отчаяние, залился слезами и потом, обращаясь к Корнадесу, молвил:
- Нынче я уже не в силах больше рассказывать. Приходи сюда завтра в это самое время, но не смей не явиться, ибо речь идет здесь о твоем спасении или погибели.
Корнадес вернулся домой с душой, исполненной ужаса; среди ночи покойник Пенья Флор вновь разбудил его и считал у него над самым ухом все дублоны, с первого до сотого. Наутро Корнадес отправился в сад отцов-целестинов и застал там уже Проклятого Пилигрима, который продолжал свой рассказ следующим образом:
Спустя несколько часов после моего появления на свет, мать моя умерла. Любовь и дружба были знакомы Эрвасу лишь по определению этих двух чувств, помещенному им в шестьдесят седьмом томе его грандиозного труда. Потеря супруги доказала ему, однако, что и он также был создан для дружбы и любви. И в самом деле, на сей раз он впал в ещё более глубокую печаль, чем тогда, когда крысы сожрали его многотомное творение. Маленький домик Эрваса сотрясался от воплей, какими я оглашал его. Невозможно было дольше оставлять меня в нём. Дед мой, сапожник Мараньон, принял меня к себе, счастливый тем, что будет под кровом своим воспитывать внука, который является отпрыском контадора и дворянина. Дед мой, добропорядочный ремесленник, был человеком с достатком. Он послал меня в школу, а когда мне исполнилось шестнадцать, одел меня в изысканный наряд и позволил наслаждаться ничегонеделанием, разгуливая по улицам Мадрида. Он считал, что достаточно вознагражден за свой труды уже тем, что вправе говорить мимоходом и вскользь: Mio nieto, el hijo del contador - мой внук, сын контадора. Но позволь мне вернуться к моему отцу и к его, хорошо тебе известной, горестной судьбе. О, если бы она могла послужить назиданием и примерным уроком безбожникам!
В течение восьми лет Диего Эрвас восполнял пробелы, причиненные крысами. Труд его был уже почти завершен, когда из иноземных газет, попавших в его руки, он узнал, что за последние годы наука заметно продвинулась вперед. Эрвас вздохнул, ибо необходимо было расширить труд; однако, так как он не хотел, чтобы творение его было неполным, ему пришлось присовокупить к каждой науке совсем недавние, вновь совершенные открытия. Работа эта отняла у него ещё четыре года; так он провел двенадцать лет, почти не выходя из дому и вечно корпя над творением своим.
Сидячий образ жизни окончательно подорвал его здоровье. Он стал испытывать боли в бедрах, боль в крестце; его мучили камни в мочевом пузыре, и, помимо всего прочего, у него замечались ещё и иные симптомы - зловещие предвестники подагры. Однако стотомная энциклопедия была; наконец, завершена. Эрвас пригласил к себе книгопродавца Морено, сына того самого, который некогда выставил на продажу приснопамятный и злополучный "Анализ", и сказал ему:
- Сеньор Морено, ты видишь перед собой сто томов, которые объемлют собой всю беспредельность познаний человеческих. Энциклопедия сия принесет честь твоему торговому делу, и я даже смело могу сказать - всей Испании. Я не требую платы за рукопись; благоволи только всемилостивейше предать её тиснению, чтобы достопамятный мой труд не пропал понапрасну.
Морено перелистал все тома, внимательно просмотрел их один за другим и сказал:
- Я охотно возьмусь напечатать этот труд, но тебе, дон Диего, придется сократить его до двадцати пяти томов.
- Оставь меня в покое, - возразил Эрвас, придя в глубочайшее негодование, - оставь меня, возвращайся в твою лавчонку и печатай всяческую срамную писанину, романную или глупо-ученую, которая решительно позорит Испанию. Оставь меня наедине с моими камнями в мочевом пузыре и моим гением, за который человечество, если бы оно только могло узнать о моём существовании, наградило бы меня почестями и окружило бы всеобщим уважением. Но теперь я уже ничего не требую от людей, а тем более - от книгопродавцев. Оставь меня в покое!
Морено ушел, Эрвас же впал в мрачнейшую меланхолию. У него неотступно стояли перед глазами его сто томов, детища его гения, зачатые с наслаждением, произведенные на свет в муках, хотя и не без удовольствия, а теперь - тонущие в волнах забвения. Он видел, что попусту растратил всю свою жизнь и подорвал существование своё в настоящем и будущем. Именно тогда разум его, изощренный непрестанным проникновением в тайны природы, к несчастью, стал углубляться в бездны человеческих бедствий, и Эрвас, измеряя эти глуби, открывал повсюду зло, ничего не видел, кроме зла; и вот он воззвал в душе:
- Творец зла, кто ты таков?
Эрвас сам устрашился этой мысли и решил установить, должно ли зло, чтобы существовать, быть прежде сотворенным. Вскоре он начал размышлять об этой загадке в более широком смысле. Он обратился к силам Природы и приписал материи энергию, которая, как ему казалось, объясняла все на свете, устраняя малейшую необходимость признать существование создателя.
Что же касается человека и животных, то он приписывал начало их существования изначальной кислоте, которая, вызывая ферментацию материи, придает ей постоянные формы, почти так же, как кислоты кристаллизуют щелочные и земные начала в подобные себе многогранники. Он считал губчатую материю, порождаемую влажной древесиной, звеном, соединяющим кристаллизацию окаменелостей с растительным и животным царствами и выявляющим если не тождественность этих процессов, то, по крайней мере, их весьма близкое сходство.
Эрвас, преисполненный познаний, без труда обосновал свою ложную систему софистическими доводами, направленными к затмению умов. Так, например, он находил, что мулы, происходящие от двух видов животных, могут быть сравниваемы с солями, возникающими от смешения начал, кристаллизация коих не является прозрачной. Реакция некоторых минералов, образующих пену в сочетании с кислотами, представлялась ему напоминающей ферментацию слизистых растений; эти последние он считал началом жизни, которая, вследствие отсутствия благоприятных обстоятельств, не смогла развиться в большей степени.
Эрвас подметил, что кристаллы в процессе образования оседают в наиболее освещенных областях раствора и с трудом образуются в темноте. Поскольку, однако, свет содействует равным образом и растительности, он счёл световой флюид одним из элементов, из которых слагается универсальная кислота, оживляющая и животворящая природу. Он видел также, что от воздействия света, по прошествии некоторого времени лакмусовая бумага краснеет, и это был для него ещё один повод признать свет кислотою.
Эрвас знал, что в высоких географических широтах, то есть близ полюсов, кровь, вследствие царящего там холода, подвержена ощелачиванию и что для того, чтобы справиться с этим состоянием, следует добавлять в пищу кислоты. На основании этого он сделал предположение, что поскольку кислота способна в известных случаях заменять тепло, то сие последнее должно быть своего рода кислотою или, по крайней мере, одним из элементов универсальной кислоты.
Эрвас узнал, что грозы подкисляют вино и вызывают его брожение. Он читал в "Санхуниатоне", что при сотворении мира громы небесные вдохнули жизнь в существа, предназначенные для жизни, и злосчастный наш ученый не страшился опереться на эту языческую космогонию, чтобы доказать, что материя молнии могла привести в действие рождающую кислоту, бесконечно разнообразную, но непрестанно создающую одни и те же формы.
Стремясь проникнуть в тайну творения, Эрвас должен был воздать всю хвалу творцу, и он так бы и поступил, но его ангел-хранитель покинул его, и разум ученого Эрваса, помраченный гордыней познания, также оставил его, превратив его тем самым в безоружную игрушку надменных духов, падение коих повлекло за собой гибель света.
Увы! В то время, когда Эрвас возносил свои грешные мысли превыше сферы человеческого разумения, близкое уничтожение грозило его бренной земной оболочке. В довершение зла, к затяжным его недугам прибавились острые болезни. Боли в бедрах усилились, и у него отнялась правая нога; камни начали пробивать мочевой пузырь; подагра, поражающая руки, искривила пальцы левой и начала угрожать пальцам правой, и, ко всему в придачу, жесточайшая меланхолия подорвала в одно и то же время силы его души и тела. Он страшился свидетелей своего унижения, оттолкнул мои старания помочь ему и не хотел меня видеть вовсе. Некий дряхлый инвалид употребил остатки сил своих на уход за ним. Наконец и этот последний занемог, и родителю моему пришлось примириться с моим присутствием.
Вскоре деда моего Мараньона также поразила гнилая горячка. Проболел он только пять дней и, почувствовав, что смерть близка, призвал меня к себе и сказал:
- Блас, дорогой мой Блас, я хочу тебя благословить перед кончиной. Ты родился от ученого отца, но хорошо бы, если бы небо уделило ему поменьше этой учености. Впрочем, к счастью для тебя, дед твой - человек простой в вере и в поступках и воспитал тебя в такой же простоте. Не дай твоему отцу сойти с пути истинного: вот уже несколько лет он вовсе не заботится о религии, и мнений его устыдился бы не один еретик. Блас, не доверяй мудрости людской; спустя несколько мгновений я стану мудрее, чем все философы на свете! Блас, благословляю тебя - умираю.
И в самом деле, сказав это, он испустил дух.
Я исполнил свой последний долг и возвратился к отцу, которого не видел уже четыре дня. Тем временем старый инвалид также преставился, и братья милосердия занялись его погребением. Я знал, что отец мой остался в одиночестве, и хотел позаботиться о нём, но, когда я вошел к нему, необычайное зрелище поразило мой взор, и я застыл в прихожей, охваченный невыразимым ужасом.
Мой отец сбросил все платье и завернулся в простыню, словно в саван. Он сидел, вперив взор в догорающие закатные лучи. Долгое время он молчал, затем возвысил голос и изрек:
- Звезда, меркнущий луч которой в последний раз отразился в моих очах, зачем ты озарила день моего рождения? Разве я хотел явиться на свет? И для чего я пришел в этот мир? Люди сказали мне, что у меня есть душа, и я занялся воспитанием её, пренебрегая своим телом. Я усовершенствовал свой разум, но крысы сожрали мой труд, а книготорговцы погнушались им. Ничего от меня не останется, я исчезаю весь, без следа, как, если бы никогда не являлся на свет. Небытие, поглоти добычу свою!
Эрвас некоторое время был погружен в мрачные размышления, затем взял кубок, наполненный, как мне показалось, старым вином; возвел очи горе и произнес:
- Боже, ежели ты существуешь, смилуйся над моей душой, если я обладаю оной!
Сказав это, он осушил кубок и поставил его на стол; затем приложил руку к сердцу, как если бы ощутил в нём болезненное стеснение. Рядом был приготовлен другой стол, устланный подушками; Эрвас растянулся на нём, скрестил руки на груди и не произнес более ни слова.
Ты удивляешься, что, видя все эти приготовления к самоубийству, я не выхватил у него кубок и не позвал на помощь. Сейчас я и сам этому удивляюсь, но в то же время помню, что какая-то сверхъестественная сила приковала меня к месту, так что я не мог сделать ни малейшего движения. Только волосы мои встали дыбом от ужаса.
Братья милосердия, которые похоронили нашего инвалида, нашли меня именно в таком состоянии. Они увидели, что отец мой лежит на столе, закутанный в саван, и спросили меня, скончался ли он. Я ответил, что ничего об этом не знаю. Тогда они спросили, кто окутал его в саван. Я сказал, что он сделал это сам. Они осмотрели тело и увидели, что он мертв. Заметили стоящий рядом кубок с остатками какого-то питья и забрали его с собой, чтобы убедиться, нет ли в нём следов отравы, после чего вышли, явно негодуя и оставив меня в неописуемо угнетенном состоянии. Наконец явились люди из церковного прихода, они спрашивали меня о том же самом и, уходя, ворчали:
- Он умер, как жил; погребение его не наше дело.
Я остался наедине с усопшим. Совершенно утратил отвагу, а вместе с ней способность чувствовать и мыслить. Бросился в кресло, в котором ещё недавно восседал мой отец, и снова впал в оцепенение.
Ночью небо покрылось тучами, и внезапная буря распахнула окно. Голубоватая молния пролетела рядом со мной и погрузила комнату в ещё большую тьму, чем прежде. В этой тьме я заметил как бы некие фантастические образы; тело моего отца издало долгий протяжный стон, далекое эхо которого разнеслось в пространстве. Я хотел встать, но не мог двинуться, как если бы я был прикован к месту. Ледяная дрожь пробегала по моим членам, кровь лихорадочно забилась в жилах, фантастические видения объяли мою душу, и сразу же я погрузился в сон.
Вдруг я вскочил: я увидел шесть длинных восковых свеч, зажженных вокруг тела моего отца, и какого-то человека, сидящего напротив меня, который, казалось, дожидался момента моего пробуждения. Он выглядел благородно и величественно. Роста он был высокого, черные, слегка курчавые волосы падали ему на лоб; взгляд у него был быстрый и проницательный и в то же время привлекательный и кроткий. На нём были брыжи и серый плащ, похожий на те, какие носят сельские дворяне.
Незнакомец, заметив, что я проснулся, улыбнулся мне учтиво и сказал:
- Сын мой - так я называю тебя, ибо считаю тебя как бы принадлежащим мне - господь и люди покинули тебя, а земля не хочет принять в своё лоно мудреца и виновника дней твоих; однако мы тебя никогда не покинем.
- Ты говоришь, сеньор, - возразил я, - что бог и люди покинули меня. Что касается этих последних, ты прав, но я думаю, однако, что бог никогда не может покинуть ни одно из творений своих.
- Возражение твоё в известном смысле не лишено основания, - прервал незнакомец, - и как-нибудь в другой раз я обстоятельней поясню и истолкую тебе все это. А пока, чтобы ты убедился, насколько глубоко мы в тебе заинтересованы, прими этот кошелек с тысячью пистолей. У молодого человека должны быть страсти и средства для их удовлетворения. Не жалей золота и всегда рассчитывай на нас.