Мороз подгонял Витьку, и он все быстрее шагал к дому, оставляя за спиной конюховку, Елену, ругался и с дрожью в животе вспоминал, что сегодня вечером ему опять придется хлебать варево.
Глава пятая
1
Мужики слово сдержали. Через два дня заявились всей бригадой, со своим инструментом. Огляделись, перекурили, и скоро на усадьбе звонко запели топоры. Не умолкали они до самого вечера, и к вечеру на сером развале бывшей избы ярко зажелтели первые бревна нового сруба. Степан долго кружил около него, трогал крутые бока бревен, липкие от растаявшей смолы, и не мог нарадоваться: будет дом, будет и житье. Дощатая будка ему до того обрыдла, что в последние дни он ходил ночевать к Александру.
Трудились мужики на совесть – от темна до темна. А темнеет летом ненадолго, и времени на отдых оставалось тика в тику – только поспать накоротке. Засучив рукава, вкалывал и сам Степан, хватаясь за любую работу и думая лишь об одном – скорее бы закончить.
К середине августа широкий, просторный дом на фундаменте стоял уже под крышей, закрывая собой зиявшую пробоину в конце переулка, стоял надежно, осадисто и весело поглядывал на три стороны пока еще пустыми окнами. Оставалось лишь покрасить полы, вставить рамы, отштукатурить и побелить стены. Но эта работа была уже не главная – главную сделали, и до холодов, прикидывал хозяин, можно будет перебраться в дом. Живи и радуйся.
За лето Степан вконец умотался, почернел на солнце, усох, и на ремне пришлось прокалывать третью новую дырку, чтобы не свалились штаны.
С мужиками, которые сделали все по уговору, он честь по чести расплатился и расстался с ними по-свойски. В тот день, проводив их до автобусной остановки, зашел на обратной дороге в магазин – купить папирос.
Продавщиц за прилавком не было. Они стояли у окна, которое выходило к высокому забору, разделявшему склад и переулок, испуганно ойкали.
– От же зараза, от бандюга!
– Оберут мужика!
– И нет никого.
– Что хотят, то и воротят.
Степан тоже подошел к окну. Трое парней, окружив плюгавенького мужичка, прижимали его к забору. Мужичок сдернул с головы кепку, прикрыл ею лицо и затряс головой. Одного из парней Степан сразу узнал по линялым джинсам, обтянувшим тощий, сухой зад, по туфлям с высокими, стоптанными каблуками и по длинным волосам, скатанным в сосульки. Это был Юрка Чащин. Двое других парней были незнакомы – здоровые, ражие ребята лет по восемнадцати, одинакового роста, с одинаково широким разворотом плеч.
– Чего они?
Продавщицы, будто их в спины толкнули, разом обернулись и, бестолково кудахтая, как напуганные куры, стали рассказывать. Сами то и дело дергались, оборачивались к окну, смотрели. Мужичок зажимал лицо кепкой, продолжал трясти головой и опускался на корточки, буровил пиджаком по доскам, и воротник налезал ему на затылок. Парни стояли, не двигаясь, чего-то ждали.
Ждали они, оказывается, бутылку. Ни водки, ни вина в магазине не было. Мужичок, приезжий, алтайский, где-то раздобыл самогонки и забрел в магазин купить хлеба. Здесь-то и перехватили его, прижали к забору глазастые ребята. Он присел на корточки – ниже некуда, и сжался, не отрывая от лица кепку. Юрка шагнул к нему и ласково потрепал по плечу, словно хотел сказать – да ты не бойся, мы хорошие…
Степан выскочил из магазина. Само собой получилось. Он даже подумать ни о чем не успел. Мимо глухой стены магазина, через воротца, к складу – и вот он, забор. Юрка уже выпрямлял мужичка, тянул его двумя руками за пиджак вверх. Мужичок под кепкой не то бормотал, не то всхлипывал.
– Тормози, ребята, – Степан подошел вплотную.
Юрка отцепил руки от старого засаленного пиджака, медленно обернулся. Степан впервые хорошо успел его разглядеть. Лицо как лицо. Худое, вытянутое. Глаза, рот, губы – все на месте. И длинные волосы, когда смотришь на Юрку спереди, вроде бы даже и шли ему. Но в то же время виделся на лице тупой, как носок казенного сапога, след лагерной, барачной жизни. Лицо кривилось, корежилось, тонкие губы ломались в ухмылке – злоба лезла изнутри наружу. Но откуда, когда успел он ее набрать за столь малую жизнь?
– Дергай, – Юрка цыркнул через зубы себе под ноги. – Дергай, козел, пока рога не отшиб.
Мужичок шелохнулся, услышав новый голос, и боязливо приподнял кепку. Глаза у него были тоскливые, как у коровы, которую ведут под нож и она знает, куда ее ведут. Степан захолодел от этих глаз.
– Ты урку в законе не корчи, оставьте мужика в покое и идите.
– Шел бы ты сам, козел… бабулек провожать.
– Так это вы тогда с фонариком. Ну, орлы!
Степан упруго шагнул и сбросил Юркину руку с плеча мужичка. Мужичок от неожиданности свалился на бок. Юрка тонко заорал и лихорадочно стал совать руку в тесный джинсовый карман. "Ножик!" Степан качнулся вперед и с правой хряснул Юрке в челюсть. Тот звонко щелкнул зубами, развернулся от удара, шарахнулся о забор и полетел вдоль него, обдираясь о доски. И тут же тупой, со скользом, удар по затылку едва не сшиб Степана с ног. Еле устоял. Откачнулся в сторону. Один из парней держал в руках круглое березовое полено. Давая себе передышку, Степан медленно отходил. Парень подвигался вперед, разинув рот и оскалив крепкие, широкие зубы.
– Витек, врежь ему, врежь! – по-поросячьи визжал Юрка, матерился, сплевывал кровь на землю и пытался встать на карачки. Второй парень осторожно заходил сбоку. Степан, переламывая боль и гуд в голове, дожидаться их не стал. Спружинил ногами и прыгнул вперед, левой – по полену, правой тычком прямо в лоб. Полено выбил, но парень на ногах устоял. Началась свалка. Под ногами поднималась пыль, хлестко и смачно слышались удары, когда попадали они по лицу, и глухо – когда по телу. Дрались молча, с остервенением, и только Юрка продолжал по-поросячьи визжать:
– Врежь, врежь ему, гаду!
Парни совсем молодые, но успели уже научиться самым подлым, исподтишка, приемам. Старались напрыгнуть сзади, пнуть под колено или в пах, норовили ткнуть в глаз большим пальцем. Никогда раньше в Малинной так не дрались; какая бы крутая каша ни заваривалась, пытались соблюдать неписаные правила. Сейчас же не было ничего: ни причины, ни правил, ни ума, ни сердца, только одно – сбить, затоптать, смешать с землей, плюнуть и уйти. Так вот он откуда, страх перед новыми варнаками, вживленный за столь малое время даже в бабку Иваниху.
Степан кружился, выдыхался от пинков и наскоков, на пределе сил мелькнуло – вымотают и сшибут на землю. Дернулся, отпрыгнул в сторону – хоть бы одну-две секунды, чтобы в глазах прояснило. Но кулаки летели следом. И тут Степан, сам зверея, не удержался: тем же макаром, той же уловкой, исподтишка, со всей силы, какая еще оставалась, выкинул вверх колено, и парень с разгона сел на него низом живота. И тут гулко, раскатисто, как всегда бывает по осени в стоялом воздухе, ударил выстрел. Степан оттолкнул парня и уперся спиной в забор. Парень, побелев, тихо опускался на землю. Другой, пригнувшись от выстрела, рванул к забору, но твердый голос пригвоздил его к месту:
– Стоять! Башку продырявлю!
У стены склада Степан увидел Сергея Шатохина. В опущенных руках он держал двустволку, но держал так уверенно и свободно, что было ясно – может вскинуть ее и выстрелить в любой момент. Юрка пошатывался и цеплялся рукой за забор. Мужичок сидел на корточках и зажимал кепкой половину лица.
– А ну к забору! Быстро!
Парни подчинились. Теперь они стояли рядышком, все трое. Степан отошел в сторону и глянул. Лица у парней были ошарашенно-растерянными, как у ребятишек, которые напакостили, а их в этом уличили. Прицыкни Сергей твердым голосом, они, как ребятишки, попросят прощения и пообещают, что драться никогда не будут. И если бы сшибли Степана с ног, если бы втоптали его в землю и запинали до смерти, они бы и тогда попросили прощения и пообещали бы, что больше драться не будут. А ведь будут, будут, уроды! Вот в чем загвоздка!
Возле склада – как из-под земли вылупился! – маячил Бородулин. В комнатных тапочках, в армейских галифе и в клетчатой рубахе. Шею Степану щекотало чем-то теплым. Он лапнул ладонью – кровь. Да, крепко помяли. Юркины разбитые губы дернула едва заметная ухмылка. А ведь знает, уверен, сукин сын, что Степан под ружьем их бить не станет.
Возле склада уже собиралась толпа. Набежали на выстрел.
– Уматывайте отсюда. Еще раз попадетесь – покалечу.
Все трое полезли через забор, чтобы не идти мимо Сергея с двустволкой и мимо набежавших людей.
– А ты, чудо горохово?! – Степан наклонился над мужичком.
Тот натянул кепку на голову, сунул руку под засаленный пиджак, поднял на Степана глаза, полные коровьей тоски, вытащил пустую бутылку – чуть-чуть плескалось на донышке.
– Вот… разлилась… я ее под ремень засовывал, а затычка из газеты, выскочила…
Обремканные полы пиджака разъехались, и стало видно, что мотня у штанов мокрая. Густо разило сивухой. Степан едва сдержался, чтобы не шарахнуть мужичка бутылкой по голове. Плюнул и пошел прочь.
Сергей, переломив двустволку, деловито вытаскивал неизрасходованный патрон. Степан подождал его, и они прошли мимо молчаливо стоящих малиновцев. Бородулина среди них не было, как появился, так и исчез, будто под землю канул.
– Зайдем ко мне, – предложил Сергей. – Умоешься, а то как баран недорезанный.
Лицо саднило и жгло. Степан долго плюхался под умывальником, осторожно трогал пальцами вздувшиеся губы и набухающие подглазья. "Отделали, как радуга засияю. Из-за чего? Из-за бутылки самогона. Нет, надо было его по кумполу треснуть".
– Садись, лечить буду. – Сергей вынес из дома пузырек с йодом и солдатский ремень. – Шрамы боевые смазывать. Бодяга где-то была, не нашел. Держи вот пряжку.
– Ты как услышал?
– Продавщица из магазина выскочила, заблажила… Да, полный натюрморт. – Сергей закончил лечение и улыбнулся, стараясь скрыть свою улыбку. Это было на него так не похоже, что Степан удивился:
– Ты чего? Чего лыбишься?
– Да вот… Учит нас жизнь, глядишь, и научит. Они тебя, Степа, и в дому достанут, если захотят, никуда не спрячешься. – Сергей перестал улыбаться, отвердел лицом и жестко, хрипловатым голосом выговорил: – Я, Степа, как погляжу на эту жизнь, и все вот так шарю, автомат ищу… Понимаешь?! После того – я не могу на такую жизнь смотреть! Не могу! А, черт! Помолчу я, Степа, а то материться начну…
В ограду влетела Лида с остановившимися глазами. Мужики, не сговариваясь, наперебой стали ее успокаивать.
2
Степан выпихивал малиновскую жизнь в двери, а она, лихо крутнувшись, настырно лезла в окно. Лохматая, непричесанная, поворачивалась то одним, то другим боком и кричала: погляди-ка на меня, полюбуйся. Деваться некуда, приходилось глядеть и любоваться. Была она совсем не такой, какой представлял ее Степан, когда ехал сюда. Да и приехав, он еще бродил по воспоминаниям прежней жизни, какую помнил по детству и которая, оказывается, давно уже канула, а вместо нее народилась новая. Странная жизнь… Шляется по деревне с дружками Юрка Чащин, их боятся, за версту обходят, изредка, правда, бьют, но они вытрут красные сопли – и но новой, да ладом. Мужики в деревне стали другими, даже на вид. Сморщились, выцвели раньше времени, словно их подолгу стирали и полоскали, как старые тряпки. Средь белого рабочего дня собираются у магазина, рассаживаются кто на лавочке, кто на корточках, ждут, когда начнут торговать водкой. Ни хохота, ни соленых баек, ни подначек, без которых не обходились раньше мужицкие сборища, – ничего этого нет. Сидят, курят, лениво, через силу, перебрасываются какими-то словами, а сами не спускают глаз с двери магазина. Потом накупят бормотухи, нахлебаются, разбредутся, попадают спать, а утром все начинается сызнова. Мужиков двадцать в Малинной вообще нигде не работали. Не работали, но пили, потому что, как сказал однажды Степану Гриня Важенин: "Чего в Малинной не жить? Была бы рыба, а водки найдем".
С ранней весны и до поздней осени мужики эти браконьерили на реке и продавали рыбу, кто-то драл еще ветловое корье, кто-то собирал и сдавал в заготконтору грибы и ягоды – на прожитье хватало. "Блатату", как называли их в Малинной, вызывали в сельсовет, строжились, грозились посадить за тунеядство. Но "блатата" дело знала туго. По поздней осени они потихоньку расползались и пристраивались в кочегарку, сторожем, грузчиком в сельпо, а больше всего в шараги. Алтайские колхозы заготавливали зимой лес в Малинной и набирали бригады из местных. Лучше и не надо – ребята в шараге свои, а начальство далеко, за Обью.
Такая вот жизнь шла нынче в Малинной.
И едва ли не каждый день удивляла.
Выбрав время, Степан отправился за облепихой, чтобы сделать хоть какой-нибудь запас на зиму. Но, не доплыв еще на лодке до облепишника, поднял случайно глаза и заморгал – старой избушки бакенщика не было. Подгреб к берегу, осыпая яр и хватаясь за вислые корни ветел, поднялся наверх – избушки не было.
Вместо нее валялись обгоревшие бревна, угли, головешки – все уже было остылым, холодным, и на всем лежал, раскрашивая черноту, палый лист. Но лежало его немного, потому как лететь особо ему было неоткуда. Ветлы, окружающие поляну, белели голыми стволами. Кора с них была содрана. Оставалась она только у комля, сантиметров тридцать – сорок от земли, да кое-где на верхушках. Ободранные деревья белели не только вокруг поляны, но и дальше, в глубине забоки. Обдирали их нехитрым образом: делали на комле заруб, отковыривали ленту от ствола и дергали до тех пор, пока длинный, влажный изнутри ремень не сваливался на землю. Связывали эти ремни в пучки, пучки сушили и сдавали в заготконтору. Платили за корье хорошо.
Ветер разбойно посвистывал в голых верхушках. Под его посвист было не по себе смотреть на изуродованную забоку. Было и не стало. Стояло и слиняло. Незачем больше сюда приходить – на пустом месте ни о чем не вспомнишь.
Совсем недавно лежал он здесь на своем пиджаке, брошенном на мягкую траву, по лицу невесомо скользила тень ласточки, и блаженно думалось, что смысл жизни очень простой – корми своих птенцов, живи и радуйся… Где теперь ласточка, успела ли улететь? А птенцы? От гнезда и следа не найти. Степан пошарил вокруг глазами и в пожухлой, притоптанной траве увидел топор. По остро отточенному лезвию мелкой капелью брызнула ржавчина. Значит, тоже с лета лежит. Обронили и не нашли. Поднял его, ухватил за ловкое, отполированное топорище. Знатный инструмент, и потрудился он в забоке ударно. Гектара два, пожалуй, выпластал. Прихватив топор, Степан спустился вниз, под яр. Больше ему делать здесь было нечего.
В переулке навстречу попался Гриня Важенин. Увидел топор и заорал:
– Ты его где взял? С лета найти не могу!
– Возле избушки.
– А точно! – обрадованно вспомнил Гриня. – Мы тогда корье вывозили, забухали, там и потерял. Ну, спасибо. Топор-то знатный, жалко.
Гриня торчал навеселе. Большие, вылупленные глаза маслились. Извилистые прожилки на лице набухли и покраснели. Перенял топор, пощелкал толстым ногтем по лезвию. Оно едва слышно звенькнуло. Руки Грини, руки прирожденного плотника, ласкали топорище и обух, они словно прирастали к инструменту, только вот беда – руки-то тряслись. Подтачивало их изнутри, размывало силу и хватку. Но сам Гриня этого не замечал, лоснился от выпивки, радовался, что нашелся топор, и громко орал:
– Надо же! А! Нашелся! Надо же!
Теперь Степан точно знал, кто спалил избушку. И все-таки не удержался, спросил:
– Избушку ты спалил?
– Ага! – все так же радостно заорал Гриня. – Комарья же навалом, дышать не дают. А ветер с реки. Дымина как повалил – ни одного комара нету.
Среди пацанов, которые с нетерпением ждали возле избушки хромого Филипыча, всегда был Гриня, таращил вылупленные глазенки, замирал от восторга в лодке, глядел на загорающиеся бакена и назавтра с нетерпением ждал вечера, когда можно снова бежать к бакенщику. Неужели он ничего не помнит? Неужели для него все бесследно пропало? Спрашивать об этом Степан не стал, спросил о другом:
– Ласточку там не видел?
– А? – встрепенулся Гриня. – Какую ласточку? – И захохотал: – Я до лодки тогда не добрался, мужики загружали, а ты ласточку! Добро тогда поддали.
– Дядя Степа, она все летала, летала… Прямо через дым проскочит и опять летает, летает…
Степан и не заметил, как подошла к ним дочка Грини. Ей было лет двенадцать. Тонкие косички торчали в разные стороны, по переносице, по щекам густо разбегались яркие веснушки, но глаза у девочки были серьезными, печальная взрослая усталость проскальзывала в них. Подняв голову, она смотрела на Степана, готовая степенно и обстоятельно рассказать обо всем, что касалось ласточки. Но не успела. Гриня, не замечая дочки, как будто ее здесь и не было, снова заорал:
– Мы с Юркой седни мирились, с Чащиным. Вчера участковый приезжал, дело на него хочет завести, что с ножом на меня, ну, Юрка ко мне с мировой… Две краснухи шарахнули. А мне чо, жалко? Никаких претензий не имею. Он к тебе еще собирался. Разговеешься седни. Не ждал, а вот попало!
– Папа, пойдем домой, мама просила.
– Да пошли вы вместе с мамой… – отмахнулся Гриня и выматерился.
Девочка не уходила. Опустив голову с торчащими косичками, она боязливо взяла отца за рукав.
– Ну пойдем, пойдем…
Степан, не дожидаясь, что еще скажет или выкинет Гриня – от него всего можно было ожидать! – заторопился домой. Не было сил смотреть на девочку со взрослыми, усталыми глазами, на ее боязливую руку, которой она несмело тянула отца домой.
Вечером притащилась Чащиха. Заревела с порога, запричитала, стала упрашивать, чтобы Степан не держал зла на Юрку и не рассказывал бы участковому о драке.
– Посадят ведь, в третий раз посадят, совсем парень пропадет, он хоть какой-никакой, а сын мне. Разве у матери душа не болит? Еще как болит, на клочки рушится!
Чащиха поджимала под табуретку ноги в грязных резиновых сапогах, одергивала полы старой кофтенки со следами споротых карманов и беспрестанно моргала красными, слезящимися глазами. Ногти на пальцах были у нее в черных ободках, сами пальцы потрескались, и трещины тоже были черными – Чащиха держала большущий огород, соток на двадцать, и с огорода кормила себя и Юрку, который нигде не работал.
– Так-то он парень добрый, лишнего слова не скажет, а вот водочка губит… губит, окаянная. До шестого класса я с ним горя не знала. А потом выпрягся, и все, ни в какие оглобли не заведешь. Табачить взялся, выпивать, я шумлю, шумлю, а он опять за свое. Наладится на речку с мужиками, наловят рыбы, продадут, ну, ему, дураку, лестно, что с большими, как ровня. Им главней угодить, чем матери. И в магазин, когда по первой посадили, не сам додумался, научили… Был бы отец живой, дак приструнил бы, а его самого водочка выпила, раньше времени в могилу запихала…
Чащиха всхлипнула, вытерла пальцами слезящиеся глаза, и под глазами у нее остались темные полосы – наверняка прямо с огорода сюда прибежала, даже руки не успела сполоснуть.
– Он сам к тебе, Степа, собирался, да не пошел, намирились с Гриней, спит теперь, насилу до дому дотащила. Ты уж, Степа, ради меня… Пользы тебе не будет, а парня посадят, в третий раз посадят…
Степан отворачивался к окну и старался не глядеть в сторону Чащихи, чтобы не видеть ее рук и темных полос на лице. Хотел, чтобы она быстрей ушла, но перебивать было неудобно, и он слушал.
– А так парень хороший, ты уж, Степа, ради меня, хоть меня пожалей…