– Совет тебе, выходит, мой нужен? Трудно, Степа, советовать. Одно скажу, как я понимаю: чуешь, что стержень есть, – иди. Не чуешь его – лучше сиди на месте. Веры и так у людей почти не осталось… И еще раз показать, что ее нет… Много говорю. Короче, у нас там верили только тем, кто мог на пули пойти. Приказ приказом, а еще и сам. Духу у тебя хватит?
Степан с ответом не поторопился. Боялся обещать заранее. Но теперь твердо знал одно – жизнь его для того и делала один крутой поворот за другим, для того и хлестала наотмашь, чтобы нашел он в ней свое точное место и чтобы стержень, о котором Сергей говорил, ощутил в себе. Он хотел сказать об этом, но тут пришла медсестра и выпроводила из палаты.
На улице мела поземка. Степан потоптался на автобусной остановке, замерз и решил добираться до Николая пешком. Шел по тихой окраинной улочке райцентра, отворачивал лицо от ветра и все усмехался, вспоминая Ленечку-парикмахера. Вот у кого, наверное, все просто, как дважды два – четыре. Главное – самого себя уберечь, а там хоть синим огнем все сгори. Саня тоже себя бережет. А вот он сам, Степан? Смутная тревога маячила впереди. Степан ознобно передернул плечами и прибавил шагу. В конце улицы уже виднелись трехэтажные каменные домики, в одном из которых жил Николай.
Просторная квартира, обставленная новенькой мебелью, ухоженная и прибранная, встретила Степана тишиной и теплом. Переобувшись в домашние шлепанцы, он прошел в зал, присел в мягкое, глубокое кресло, вытянул ноги и неожиданно сморился от усталости, которая свалилась на него неизвестно откуда – не работал сегодня, не психовал, только и делов, что приехал утром из Малинной да сходил в райисполком и в больницу. Но глаза закрывались сами собой, тело расслаблялось в уютном кресле, и уже сквозь дрему неожиданно подумалось: а как этот Ленечка бреет покойников? Ведь, наверное, жутковато соскабливать упругую, проволочную щетину с мертвого лица. Но представил без перерыва говорящего Ленечку, его седенький хохолок и уверился: Ленечке не страшно. Ленечка жил по каким-то иным законам, Степану непонятным и неизвестным, потому и не было ему страшно. Что же это за законы? Как ни старался Степан, он даже смутно не мог их представить.
Звонко щелкнул замок двери. Пришел Николай.
Увидел гостя в кресле и незлобиво, по-свойски, выругался:
– Во, жук навозный! У меня после заседаний живот к позвоночнику прирос, думаю, тут нажарено и напарено, а он дрыхнет, как младенец. Поднимайся, помогать будешь!
Вдвоем, на скорую руку, соорудили незамысловатый ужин и уселись прямо на кухне, чтобы не таскать туда-сюда тарелки. Ел Николай шумно, сноровисто, так старался, что на носике выступил мелкий пот. Степан лениво ковырял в тарелке – еда ему в горло не шла. Смотрел на пыхтящего Николая, на его потный носик, оглядывал чистую, уютную кухню, оклеенную розовыми моющимися обоями, видел в широком проеме двери просторный зал, застланный толстым, цветным ковром, мягкие кресла у стены и начинал злиться. Все здесь дышало уютом, покоем, а малиновские дела, которые пригнали сюда Степана, казались далекими-далекими, их будто дымкой задергивало, и они теряли свои резкие очертания.
– Фу-у-ух, кажется, наелся, – Николай блаженно отвалился от стола, вытер ладонью потный носик и пригладил короткие, аккуратно подстриженные волосы. – Вот теперь можно и поговорить.
Степан задержался взглядом на короткой, ловко сделанной стрижке Николая и спросил:
– Ты где подстригался?
– Как – где? – удивился тот. – В парикмахерской, ясное дело.
– У Ленечки?
– У него. Любопытный старикашка. А ты что, знаешь его?
– Сегодня познакомился. У Сергея в больнице был, они там в одной палате лежат.
– А, ну-ну… Как там Серега?
– Обещали выписать скоро. Ты про Ленечку что-нибудь знаешь?
– Я, Степа, про него все знаю. Даже то знаю, о чем ты не догадываешься. Они, например, с нашим Бородулиным очень крепко дружат. Интересно? А еще интересней, что он и с папашей Бородулиным дружил. Вот так. Ладно, ближе к делу. Учить и воспитывать я тебя не собираюсь, еще полгода в Малинной поколотишься – все яснее ясного станет. Давай, Степа, о деле. Как я понимаю, решил ты рыбнадзором пойти. Так или не так?
Степан ошарашенно вскинулся, а Николай спокойно морщил носик, приглаживая обеими ладонями волосы, и выжидательно, не торопясь, ждал ответа. Глаза его смотрели внимательно и цепко.
– А… откуда узнал?
– Сорока на хвосте принесла. Не в этом, брат, дело – главное, что ты дозрел. Поздно, черт возьми, мы дозревать начали. Я тебя агитировать больше не хочу и не буду. Я тебе сначала одну бумагу покажу. Погоди.
Николай быстро поднялся из-за стола, ушел в зал и скоро вернулся. В руках у него была измятая, согнутая наполовину школьная тетрадка в синей замусоленной обложке. Он разогнул ее, расправил и положил перед Степаном на стол. Тот машинально открыл тетрадку и увидел длинный столбец фамилий, старательно выписанных красными чернилами. Фамилии были расставлены по алфавиту, и он почти сразу наткнулся на свою – Берестов, и другие тоже были знакомые – малиновские фамилии: Важенин, Шатохин, Чащин… Последние были выписаны уже на другом листке, потому что столбец получился длинным.
– Что это?
– Посчитай сначала. Посчитай, посчитай.
– Да чего ты загадки загадываешь! Говори толком.
– Нет, посчитай.
Степан посчитал. Фамилий оказалось двадцать восемь. Перевернул листок и увидел новый столбец. Тетрадка была исписана фамилиями до последнего листочка.
Николай вскочил со стула и быстро заходил по кухне, ожесточенно потирая ладони, словно обжег их. Остановился, резко, отрывисто спросил:
– Старика Остальцова помнишь? На берегу жил, у Незнамовки. Два года назад умер. За девяносто уже было. Вот он и составил этот список. Теперь слушай. Первые двадцать восемь мужиков погибли в Гражданскую, при Колчаке. Дальше. Второй список. Двадцать четыре мужика. Раскулачены и сосланы в Нарым. Дальше. Восемнадцать человек. Забрали в тридцать седьмом году, и живым вернулся только один – Остальцов, который этот список и составил. Дальше. Шестьдесят девять человек война угробила. Он мне про каждого из них рассказывал, и что ни мужик, то прекрасный человек. Лучший, понимаешь! Лучшие в первую очередь гибнут. Теперь дальше слушай. Бородулиных ни в одном списке нет. Ни в одном! Те гибли, эти жили. Непотопляемые, как Ленечка, при любой погоде. Но им мало было выжить, они хотят и хорошо жить. А чтобы хорошо жить, им надо других подверстать под себя. И подверстывали. А тут еще и жизнь другая пошла – сытая. При сытой жизни человеку проще загнить. А мы, первое поколение, – сытое, мы ж ни войны, ни голодухи не знали, родились и потопали налегке, ничего не зная. Мы ж только сейчас начали умнеть, когда увидели – впереди пропасть. А я, Степа, этого не понимал даже тогда, когда на должность попал. Как все, так и я, вроде так и положено, ковры вот покупал, мебель, нравилось даже, власть нравилась, пока не доперло – а дальше что? Ну, купим еще по одному гарнитуру, еще одну должность получим, а в какую жизнь детей выпустим? В развал, в бардак? Я вот думаю, что эти ребята, о которых Серега рассказывал, уже начали долги платить за сытое время и за нас с тобой – тоже…
Николай внезапно замолчал, остановился, взял со стола тетрадку, закрыл ее и долго держал в руках, словно взвешивал. Тетрадка была тяжела, и он опустил руки.
Степан пытался обдумать, осмыслить сказанное Николаем, но у него ничего не получалось, не замыкалось в одно целое, а дробилось, мелькало кусками: тетрадка с фамилиями, Бородулин, Серега и Ленечка в одной палате, Саня, стоящий на коленях перед иконами, мертвый Юрка Чащин и черное личико Вали Важениной, первые морщинки на лице Лиды Шатохиной и громкий крик: "Чтоб ты сдох, ирод!" – и все это была жизнь, простая, обычная жизнь, над которой требовалось еще думать и думать, чтобы понять и постигнуть ее до конца, найти главный ответ – как жить, как к ней относиться. Отмахнуться и не искать этого ответа Степан уже не мог.
– Завтра со мной вместе пойдешь, я тебя по начальству представлять буду, – как уже о решенном заговорил Николай. – Ну а все остальные формальности потом. Там скажут, чего требуется.
– Подожди, – остановил его Степан. – Не все сразу. Мне еще в Шариху надо съездить, семью перевезти. Вот после Нового года и приду.
На том они и порешили.
Ночью, в теплой квартире Николая, под уютный храпоток хозяина и под метель, которая скребла сухим снегом по оконным стеклам, Степану снилась Шариха. Ее улицы были завалены сугробами. Он бродил по ним, проваливаясь по пояс, стучал в двери и в окна, но ему никто не открывал, как будто не осталось в деревне ни одного жителя. Степан кричал и просыпался от своего крика, шел на кухню, пил из-под крана холодную воду, курил, ложился на диван и, мгновенно задремывая, снова видел ту же самую улицу, заваленную сугробами, и слышал то же самое молчание в ответ на свои стуки и крики…
Глава восьмая
1
Тупое кольцо, наброшенное Пережогиным, туго сжималось и перехватывало горло, не давая дышать. Если не разорвать его, думал Степан, оно доведет свое дело до конца, не сжалится и обязательно задушит. Но еще оставалась, жила маленькая надежда, что все-таки поймут и помогут. И тогда он еще раз отправился в райцентр искать правду.
Под громкий хруп промерзлого с ночи снега добрался рано утром до зимника, уже почерневшего на взгорках, увидел тяжело выползающий из-за поворота КрАЗ и вскинул руку. Широкие колеса примяли ледяную корку и замерли. Чадные выхлопы висели в воздухе лохмотьями. Шофер, пожилой, грузный мужик в замасленной до блеска фуфайке, кивнул и открыл дверцу кабины. КрАЗ сдвинулся с места, и под колеса ему медленно и лениво поползла лента избитого, изработанного зимника. По правую и по левую сторону от него, накрытые оседающим снегом, выставив наружу голые сучья, валялись сосны, спиленные еще летом, когда пробивали просеку для зимника. Соснам этим была уготована одна участь – лежать до тех пор, пока не сгниют. На иных сучьях висела промасленная ветошь, на обочинах зимника валялись железяки, пустые бочки, вспоротые консервные банки с яркими когда-то, а теперь уже поблекшими наклейками. Жирно блестели в протаявших снежных ямах остатки костров, возле которых бедовали обломавшиеся шоферы, зияла пустым жерлом труба, и на ней, мелко перебирая тонкими лапками, попрыгивала синичка. КрАЗа, с ревом проходившего мимо, она уже не боялась, лишь вжимала головенку да вздыбливала на шее пух. И так километр за километром тянулся зимник, похожий на путь, по которому в беспорядке отступало побитое войско, бросая свое снаряжение и вооружение, торопясь побыстрее унести ноги. Нет, пожалуй, наоборот – наступало. Не оглядываясь, а целясь вперед и вперед.
Шофер попался молчаливый. Он крутил баранку, угрюмо вглядывался в дорогу, время от времени открывал стекло, кашлял и сплевывал на дорогу. Степану тоже было не до разговоров, и он, еще раз окинув взглядом обочину зимника, закрыл глаза. Глядеть ни на что не хотелось. Под ровный гул мотора он не заметил, как задремал. Очнулся от неожиданного вопроса шофера:
– Слышь, земеля, ты сам из Шарихи?
– А?
– Сам, говорю, откуда, из Шарихи?
Степан открыл глаза.
– Оттуда, а что?
– Да вот спросить хочу. Там, говорят, какой-то чудик нашему Пережогину войну объявил.
– Ну и…
– Ну и… – Шофер витиевато выматерился. – Ходил, говорят, ходил по конторам – правду искал, и шизанулся. В натуре шизиком стал. Сидит теперь день и ночь жалобы рисует. Байку травят или на самом деле? Мне и фамилию называли, выскочила из памяти. То ли Подберезов, то ли… нет, вышибло.
Дремоту со Степана как рукой сняло. Опять крепко сжатый пережогинский кулак замаячил перед глазами, и тупое, жесткое кольцо смыкалось на горле, еще одно усилие, последний жимок – и хрустнут шейные позвонки, вылезут из орбит слезящиеся глаза и красный, набухший язык вывалится из широко открытого, хрипящего рта… Степан уперся в скрипучую, продавленную спинку сиденья.
– Так ты знаешь его, нет? – переспросил шофер.
– Да слышал, – невнятно отозвался Степан, лихорадочно подыскивая ответ. – Только насчет шизо, кажется, лишку хватили. Нормальный мужик.
А сам, пока говорил, почти физически ощущал на горле тупое кольцо. Оно сдавливалось. Так вот почему в последнее время так загадочно и понимающе улыбаются ему в кабинетах! А как же улыбаться иначе, если сидит перед тобой и пытается что-то доказать шизик? Мало ли их, стукнутых из-за угла мешком?!
– Ну, если пока не шизик, – уверенно и зло заговорил шофер, – значит, сделают таким. Будет настоящим, без подмесу, или, того хуже, в психушку без пересадки.
– Уж так и сразу – в психушку!
Шофер разозлился, словно Степан обидел его своими словами. Ударил ладонями по баранке и торопливо, что совсем не подходило к его прочной основательной фигуре, зачастил:
– Ты что? Ты еще розовые фантики в карман собираешь? Зажмут в угол, измордуют, он и впрямь начнет зеленых зайчиков на стене ловить. Не веришь? – Глаза у шофера, когда он взглянул на Степана, сверкнули, как остро отточенное лезвие. – Ты с такими, как Пережогин, дела, видать, не имел, а я на своей шкуре… до сих пор селезенка екает. Знаешь, как это делается? Я на автобазе работал, на Алтае, посылают нас шерсть возить. А я недавно только устроился, из деревни переехал, короче, порядков ихних не знаю. А тут стрижка овец. Возим шерсть из колхозов. Гляжу, все водилы тащат, так тащат, у меня аж челюсть отваливается. А недостачу покрывают – комар носа не подточит. Вечером машину возле озера поставят, там по дороге как раз озеро было, шерсть влаги наберет, вот тебе и вес. Давай я глотку драть: дескать, нельзя так, мужики. Они, конечно, послушались, показали мне сразу три монтировки, я и умолк. Куда против железяк? Пошел по начальству. Меры примем, разберемся, обязательно… потом уж до меня, дурака, дошло, что все на одной веревочке висели. Дальше – больше. Я за порядок, а меня за грудки. На общем собрании обсуждали, как кляузника и очернителя. Недоверие коллектива выразили. А я продолжаю, в свою дудку дую… – Шофер оборвал рассказ, долго и тяжело сопел, потом попросил папиросу, молча ее выкурил, выбросил и заговорил снова: – Дую, значит, и надул. Сделали в моей лошадке тормозам кранты, я и поцеловался с "волжанкой". Трое там было. Двое синяками отделались, а третьему, бедняге, парень совсем молодой, ноги переломало. Длинная история получается. Как вспоминать, так плакать. Короче, народный суд. Зачитывают характеристику с работы: я и такой, я и сякой, без суда можно по этапу гнать. Но отправили, как положено, по приговору.
Шофер снова хлопнул тяжелыми ладонями по баранке, выругался многоэтажным коленцем и надолго замолк. Степан не торопил его и терпеливо ждал – очень хотелось услышать окончание этой истории, одной из многих, смешных и горьких человеческих историй, каких в великом количестве можно услышать в этих далеких местах, куда людей заносит самыми разными ветрами. Не дождавшись, когда шофер заговорит, Степан спросил:
– А дальше? Чем кончилось?
– Хм, чем кончилось… Отсидел, пока сидел, баба скурвилась, завербовался вот сюда. Второй год вкалываю. Деньжат наколочу, куплю где-нибудь домик в тихом месте, найду себе вдовушку, и гори оно все синим огнем, хоть с дымом, хоть без дыма. Плевать хотел! Я к чему эти лясы тебе развожу? Увидишь того парня, перескажи и передай от меня – закон, он как дышло, куда повернут, туда и вылезет. А Пережогин повернет, он это может, так повернет, что зубы посыпятся. Передашь?
Степан кивнул. И шофер больше не заводил разговоров до самого райцентра. Набычившись, смотрел на дорогу, и его тяжелое, морщинистое лицо с плохо выскобленной щетиной было совсем иным, словно за дорогу оно успело постареть. Степан тоже молчал. Не хотелось ему говорить, силы были нужны, чтобы разорвать кольцо, которое намертво захлестнуло горло.
На окраинной улице райцентра он вылез из КрАЗа и скоро уже шагал по знакомому коридору райкома, в знакомый до тошноты кабинет, где стоял все тот же широкий полированный стол, на котором стопками лежали красные пухлые папки, аккуратно затянутые белыми тесемками, лежали листы подслеповатой, под копирку, машинописи, сцепленные в верхних уголках блестящими скрепками или тонкими иголками с пластмассовыми шишками вместо ушек. Вдоль кабинета лежала все та же ковровая дорожка, а по левую руку стояла стенка из темного дерева, какие теперь стоят во многих квартирах и которые начиняют одним и тем же способом: половину под хрустальную посуду, а половину – под книги. В этой стенке посуды не было, на полках ее, тесно прижавшись друг к другу, сверкая золотом тиснений, покоились толстые тома, и Степан, войдя в этот раз, случайно бросил взгляд на названия книг. Авторы книг, названия были столь внушительны и непоколебимы, что не вызывали даже самого малого чувства сомнения. Словно ударившись с разбегу, Степан озаренно подумал: но ведь они наверняка не вызывают сомнений и у человека, который сидит за большим, полированным столом. Пусть Степан не читал этих книг, не добрался, но он им верил. Что же тогда получается? Верят вроде бы в одно и то же, а живут по-разному? Степан скривил губы, поймав странное "вроде бы"… И оно ему разом до конца обнажило: пережогинские и коптюгинские дела, рев вертолета, идущего на посадку, размолотый гусеницами кедровник, искореженная, раздавленная земля и, наконец, то удушающее, тупое кольцо, от которого он никак не мог избавиться, и еще самое последнее – он зря пришел сюда, незачем было приходить, не нужен он здесь, потому как рушит установившийся порядок, вламываясь в него досадной помехой.
Уже поздоровавшись с Величко, уже дойдя до середины кабинета, Степан хотел повернуть назад, но Величко, приветливо улыбаясь, словно и не было между ними крутого разговора, поднимался из-за стола, показывая вспыхнувший золотой зуб и одновременно указывая рукой на стул.
– Прошу, товарищ Берестов. С чем вы к нам сегодня пожаловали?
Величко не переставал улыбаться. Улыбка эта насторожила Степана, и он присел, наблюдая, как хозяин кабинета вытаскивает из ящика стола тонкую папку с бумагами и развязывает белые тесемки. На одном из листков Степан узнал свой почерк.
– Вот видите, дело ваше растет. Сколько людей от работы оторвали. Итак, в чем суть вашей очередной жалобы?
Величко перелистнул бумажки, вдруг вскинул глаза и заговорил с участием, даже с жалостью:
– Извините, пожалуйста, товарищ Берестов, можно, я один вопрос, откровенно, между нами, задам? Может, вам полечиться? Мы бы помогли.
– Я здоров.
– Понимаете… Я же говорю – между нами, вы не стесняйтесь…
"Все, – подумал Степан. – Попробуй теперь докажи, что не шизик. Припечатали, не отмоешь".