Грань - Щукин Михаил Николаевич 21 стр.


Он глядел на румяное, улыбающееся лицо Величко, на посверкивающий под верхней губой зуб и едва-едва сдерживал себя. Сорвать бы сейчас все заслонки, выпустить бы на волю измаявшееся, изверившееся нутро, рвануть кольцо на горле и – пропадать так пропадать! – перегнуться через стол, влепить свой кулак прямо в посверкивающий золотой зуб, в улыбающиеся губы, во все сытое, насмешливое лицо, влепить так, чтобы оно исчезло, чтобы его не было не только в этом кабинете, но и вообще на свете.

Улыбка с лица Величко исчезла, и он стал медленно отодвигаться от стола к стене. Оказывается, Степан даже и не заметил, как подобралась правая рука, как сжался и налился кулак. Заметив, осторожно поднялся со стула и осторожно вышел из кабинета. Мягкий цветной линолеум в коридоре едва слышно поскрипывал под его ногами.

Только на улице, отойдя от райкома на порядочное расстояние, Степан немного успокоился, словно вернулся из забытья. Остановился у высокого забора, плотно прижался к нему спиной и огляделся вокруг.

Яркий весенний денек набирал силу. Все в этом деньке было складно и соразмерно: высокая синева неба; темно-зелёный, пологий изгиб тайги за поселком; поднявшаяся над посеревшим настом плотно утоптанная за зиму тропинка, убегающая на окраину; мужик на крыше соседнего дома, сбрасывающий снег; глухие хлопки в садике; и ближний, где-то совсем рядом, задиристый крик петуха. И только сам Степан был чужим и словно отринутым от светлого, распахнутого мира, на который он глядел так, будто на глазах у него были темные, солнцезащитные очки.

Долго стоял, прижавшись к забору, потом через силу, словно забор притягивал магнитом, оторвался от него и пошел, сразу постарев и обессилев, обратно в центр поселка. Иного выхода он в эту минуту не видел.

2

Районная больница, двухэтажная осадистая коробка из белого кирпича, стояла недалеко от центральной улицы, на большом пустыре, где из снега начинали протаивать толстые сосновые пни с почерневшими срезами. Перед железными воротцами низенькой оградки Степан остановился, огляделся по сторонам, боясь, что его увидит кто-нибудь из знакомых, сам же усмехнулся над своей боязнью и взялся за холодную, металлическую ручку. Воротца протяжно и визгливо скрипнули. Степан передернул плечами от противного – аж зубы заныли – звука и окончательно смирился: раз уж сложилось так, значит, и этого дерьма придется похлебать полной ложкой. Поднялся на крыльцо, толкнул высокую, стеклянную дверь, сморщился от густого больничного запаха и двинулся вдоль длинного коридора, приглядываясь к черным табличкам над кабинетами. Короткий, недолгий путь от забора до оградки с железными воротцами и от них до гулкого коридора с застоялым запахом лекарств показался ему неимоверно длинным. Он даже вспотел. И когда нашел нужный кабинет, возле которого на черном изрезанном диване сидели несколько человек, когда спросил "кто последний?" и примостился рядом с худенькой, сгорбленной старушкой, незаметно вытер потные ладони о брюки.

Очередь двигалась медленно, люди в кабинете подолгу задерживались, и тягостное ожидание становилось невыносимым. Степан, закрыв глаза и ощущая во всем теле усталость и разбитость, старался ни о чем не думать. Очередь за ним никто не занял, и в кабинет он вошел, когда на черном диване уже никого не осталось.

Кабинет был маленький, тесный, и в нем, тяжело отпыхиваясь, мыл над раковиной пухлые и волосатые руки толстый, круглый мужик, похожий на кубышку. Белый халат впритирку обтягивал его расплывшееся тело. Несмотря на объемы, врач был подвижен и говорлив. Вымыл руки, быстренько вытер их полотенцем, пригласил Степана садиться, а сам прошел к столу. Степан, глядя на врача, невольно сравнивал его с тугим, резиновым мячиком, легко отскакивающим от пола. Коротко остриженная, крупная голова легонько покачивалась, словно ее хозяин молчком что-то напевал.

– Что, земеля, жить будем или лечиться? – врач хохотнул и подмигнул ему. – Слышал такую байку? Вот как про нашего брата отзываются. Та-а-к… А где карточка?

– Я без карточки.

– Ну, брат, порядков не знаешь. Дуй в регистратуру и сюда с карточкой.

– Нет, подождите, у меня просьба такая… – Степан глубоко хватнул воздуха, покраснел и скрипнул зубами, через силу, отдыхая после каждого слова, заговорил: – Справка мне нужна. Про меня утку пустили, что я шизик, и нужна справка, что я нормальный.

– Это уже интересно.

Врач плотно уселся напротив, удобно уложил на толстых коленях короткие волосатые руки, склонил набок крупную голову и приготовился слушать. Его маленькие, глубоко вдавленные внутрь глазки засветились на толстом, сытом лице внимательно и умно.

– Подожди, давай с самого начала. С самого начала рассказывай, а я буду слушать.

И подпирало, просило выхода нестерпимое желание – схватить в руки большой лом, сжать его до хруста, ощущая крепкую металлическую тяжесть, а потом прищурить в злобе глаза, чтобы все окружающее виделось как в тумане, и пойти крушить что только попадется. Все! Со звоном и грохотом! Так, чтобы чуть-чуть полегче стало дышать, чтобы хоть на мизер отпустило тупое кольцо. Но благоразумие еще брало верх. Степан намертво сжал кулаки, сунул их между колен и стал рассказывать с самого начала.

Врач слушал. Волосатые руки лежали неподвижно, а глубоко вдавленные глазки не мигали. Видно было, что рассказ Степана ему интересен, и он этого интереса не скрывал. И когда уже рассказ закончился, установилась тишина, и слышны были только невнятные голоса из коридора, врач поднялся со стула, спрятал свои руки-коротышки в карманы халата и упруго закружился на маленьком пятачке между подоконником и столом. Внезапно остановился и стал в упор разглядывать Степана.

– Да, земеля, задачка без ответа. Ты не торопишься? Нет? Ну, прекрасно. Для начала, дорогуша, я тебе один вопрос задам. Можно? Так. Представим, что ты своего добился. Пережогина по шапке, тебя похвалили. А дальше?

– Что? – не понял Степан.

– Дальше – что? Не думал? Я тебе расскажу, что будет дальше. Придет другой человек, и он будет точно такой же, как Пережогин. И третий, и четвертый, и пятый, и десятый… Все будет повторяться. Я здесь шесть лет живу, поглядел и пришел к выводу – живу в колонии, среди колонизаторов новой формации. Знаешь, почему новой? Потому что девяносто процентов здесь жить не собираются. Нефть выкачают, лес вырубят, реки загадят и разъедутся по домам. По до-мам! Их никто не учит здесь жить, наоборот, делают все, чтобы они не привыкли. Ни доброго жилья, ни мало-мальских условий. Все временно. И вопрос не в Пережогине, а в общем течении жизни.

Врач говорил быстро и без запинки, словно читал по книге. Наверняка много об этом думал, если так сноровисто говорил. Словно подтверждая догадку Степана, он пояснил:

– Хотел в молодости быть большим ученым. А стал обыкновенным лекарем и доморощенным философом. Так вот, ты извини, конечно, земеля, смотрю на тебя и вижу яркое подтверждение тому, до чего додумался. Ты только не удивляйся. Да садись посвободней, чего ты сжался. Курить будешь?

Врач положил перед ним сигареты и спички, а сам продолжал упруго кружить на свободном пятачке между столом и подоконником.

– Вся беда в том, что мы становимся умными, когда наломаем дров. Без этого не можем. Сначала все развалим, разбазарим, испохабим, а потом героически начинаем восстанавливать. Вся наша история из таких примеров. Чтобы осудить культ личности, надо было миллионы людей угробить, чтобы памятники реставрировать, надо было их сначала расколотить. И с природой то же самое будет, спохватимся, обязательно спохватимся, когда от нее рожки да ножки останутся, воздух будем в пузырьках за гривенник продавать. Пустыню сделают, а уж потом саженцы привезут!

Жутковатым холодком повеяло от слов врача на Степана. И виделся ему сегодняшний зимник, виделись белые лосиные кости, торчащие из снега, растопыренные пальцы-сучья гниющих сосен, виделся охотничий участок, распаханный железными гусеницами, и Степан брел по нему без собаки, без ружья и без лыж. Над ним висело холодное небо, пустое и блеклое, а перед ним, как во сне, расстилалась ровная, полированная земля, и не было слышно птиц, лишь под ногами скрипуче бренчали пустые консервные банки. Степан тряхнул головой и наткнулся на внимательный взгляд врача. Тот смотрел на него, как на пациента после укола, пытаясь понять – какое действие произвело лекарство?

– Зачем ты мне все это рассказываешь?

– Пытаюсь вдолбить, чтобы ты понял закономерность того, что происходит с тобой. Попробуй на все философски посмотреть. Катится огромный, железный вал. Железный! А ты выбежал, растопырил ручонки и кричишь: не надо! А вал гремит, скрежещет, и даже голоса твоего не слышно, и когда он тебя задавит – тоже никто не услышит. Финита ля комедиа…

– А? – не понял Степан.

– Конец комедии. Движемся к общему безумию. Рубим сук, на котором сидим, и победно рапортуем, на сколько сантиметров вперед продвинулись. Естественно, еще немножко времени – и будем за это рассчитываться. В деталях пока неизвестно, но суть можно предположить в общих чертах. Ты Библию, конечно, не читал. А зря. Любопытная штука. Так вот, в Библии, в "Откровении святого Иоанна Богослова", или, иными словами, в "Апокалипсисе", сказано: "И семь Ангелов, имеющие семь труб, приготовились трубить. Первый Ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю; и третья часть дерев сгорела, и вся трава зеленая сгорела. Второй Ангел вострубил, и как бы большая гора, пылающая огнем, низверглась в море; и третья часть моря сделалась кровью…" Забыл дальше, но вот конец: "И видел я и слышал одного Ангела, летящего посреди неба и говорящего громким голосом: горе, горе, горе живущим на земле от остальных трубных голосов, трех Ангелов, которые будут трубить!" А? Чем не нынешне-будущая картина? Так что переменить что-то – бесполезно. Переменятся люди тогда, когда их шарахнет. И заканчивай эту смешную войну. Целей будешь. – Врач глянул на часы. – О, брат, заговорились мы с тобой, а мне еще в стационар надо. Давай раскланяемся.

Железный вал и маленький человечек. А как же тогда быть с голубенькими глазенками сына? Как же забыть про них и бросить под железный вал? Ведь они, эти глазенки, не виноваты ни в чем, почему они должны расплачиваться за чужие грехи? Нет, не верил Степан врачу, не верил и видел, что тот лукавит, красуется, произнося страшные слова.

– Все, брат, я опаздываю.

– А справка?

– Слушай, да ты ничего не понял! Я тебе могу только один диагноз поставить – социальная шизофрения. Повторить? Со-ци-аль-ная ши-зо-фре-ни-я. Это когда катит вал, а перед ним стоит человечек, растопырил ручонки и кричит: не надо! Но эта шизофрения к медицине не относится. Да и не могу я тебе справку дать, по нашим правилам она только по требованию определенных органов выдается.

Врач смотрел на Степана, как на неразумного ребенка, довольный тем, что сказал, и тем, что он вот так жестко видит мир, его сегодняшний и завтрашний день. А ведь врет, все врет. Степан подался вперед и хриплым голосом спросил:

– Знаешь, что такое перо?

– Ну, перо, перо, пишут пером, – хохотнул врач.

– Пером зэки ножик называют. – Степан наклонился и резко сунул руку к голенищу сапога. – Я вот его достану и пырну тебя в бочину. А? В угол загоню и пырну.

Врач отшагнул к подоконнику, заерзал, растерянно улыбаясь и кося взгляд на руку у голенища. Верил и не верил. Степан сунул пальцы за голенище, и врач дернулся.

– Эх ты, философ! Конец же света, сам говорил, чего трепыхаться? А затрепыхался! Жить-то охота. И все умствования – псу под хвост, сразу позабыл. Ладно, живи, баклань дальше. – Он плюнул и вышел.

Тот же ласковый денек плыл над поселком. Где-то неподалеку продолжал орать, срывая голос, петух.

3

Дома, едва Степан перешагнул порог, грянул шумный скандал. Начала его Лиза, начала яростно и заполошно. Услышав стук двери, выбежала из комнаты на кухню, покраснела до самой шеи и закричала, размахивая руками и подстегивая саму себя своим криком. Степан глядел на жену – да Лиза ли это?! – и не мог понять ни одного слова. А Лиза, срываясь то и дело на визг, кричала о том, что вся деревня только о нем и говорит, что Степана называют дураком, что ей уже стыдно показаться на люди. Он отшатнулся. Уж с этой-то стороны, с домашней, никак не ожидал удара. Стянул теплые сапоги, повесил на вешалку полушубок и тихо, словно на ощупь, прошел к столу. Опустился на лавку, поднял глаза и снова подумал: да Лиза ли это? Нет, это была не она. Кричала, краснея лицом и размахивая руками, чужая женщина. Слова доходили туго. Слова такие:

– Самый умный нашелся! Да кому ты чего докажешь? Выгонят завтра с работы, и никуда не устроишься! На что жить будем? Пойми, дурак, тебе ли с ними связываться?!

Лиза уже плакала. Но продолжала кричать. И остановить ее сейчас, понимал Степан, невозможно. Он молчал и слушал. Из комнаты донесся прокуренный кашель Никифора Петровича и быстрый, свистящий шепот Анны Романовны – видно, она шикала на него, чтобы он не бухикал. Бедные старики! И они невольно вплелись в жесткий, царапающий клубок. Все они вплетены в него, все, живущие здесь. Никого клубок в стороне не оставил, всех зацепил и притянул к себе.

– Я запрещаю тебе! Слышишь?! Запрещаю! Никуда не ходи и не пиши! Я спокойной жизни хочу, как люди! Слышишь?!

– Как люди… – едва протянул сквозь стиснутые зубы Степан. – Как люди…

И глянул на часы. Старые ходики с облезлой гирькой и шишкинскими медведями на циферблате показывали половину седьмого. Так, полседьмого. Коптюгин обычно сидит в конторе до семи, а если кто подойдет, и он возьмется травить байки, то и до позднего вечера.

Степан рывком вскочил с лавки, сунул ноги в сапоги и сдернул с вешалки полушубок.

– И можешь не приходить! – как палкой ударило ему в спину.

– Лиза! Степан! – это уже кричали испуганными голосами, перебивая друг друга, старики. Но Степан и на их голоса не обернулся. Выскочил на улицу и побежал, хрустко обламывая подошвами унтов снег, оттаявший за день, а к вечеру успевший покрыться ледяной коркой.

Бежал не останавливаясь, не переводя дыхание. Вот и контора. В окнах горел свет. В узком коридоре Степан столкнулся с Алексеем Селивановым, откачнулся от него и распахнул легкую фанерную дверь коптюгинского кабинета. Коптюгин сидел за столом и, сложив губы трубочкой, писал какую-то бумагу. Большая лысина на затылке матово поблескивала под электрическим светом. На стук он поднял голову, увидел Степана и сморщился, будто ему прострелило больной зуб.

– Не морщись, Коптюгин, слушай, что я говорить буду. Шизиком вы меня с Пережогиным окрестили, на копейки вместо зарплаты спихнули, премии лишили, с работы, чую, скоро выгоните. А не жирно вам будет, не подавитесь?! Так вот, собирай завтра собрание. Будем при людях разговаривать. Я при всех скажу, какие вы есть деятели. Вот тогда посмотрим! Все не струсят!

Коптюгин снизу вверх посмотрел на Степана. Не было у него на лице обычного благодушия, не улыбался он и не приглашал, как раньше, сесть и покурить и баек своих тоже не рассказывал. Мягкое, круглое лицо враз отвердело, глаза не суетились, а смотрели прямо и отчужденно.

– Каждому терпенью, Берестов, конец приходит. Надоел ты мне. Аж печень вздувается. Я тебе устрою собранье, я тебе такое собранье устрою, что завоешь! Вот, видишь?! – Он схватил лежащий перед ним наполовину исписанный лист бумаги и сунул его к самому носу Степана. – Это коллективное письмо общего собрания. И там написано – просим соответствующие органы освободить нас от клеветника и жалобщика Берестова. Коллективное письмо! Чуешь?! Коллективное!

Степан рванул ворот полушубка, на пол с костяным стуком посыпались пуговицы. Наступая на них, он вплотную приблизился к столу, навис над Коптюгиным, злорадно отметив, как тот отпрянул от него и сжался в своем кресле. В третий раз за сегодняшний день с испугом шарахались от него люди, которых ему хотелось пришибить. Перегнулся через стол, почуяв кислый запах из чужого рта, и шепотом едва выдавил из себя:

– А я, Коптюгин, тебя задавлю. Вот сейчас, без всяких собраний. Задавлю. Хрен с ним, отсижу сколько надо, но тебя, гада, не будет!

– Алексей! – сдавленно выдохнул Коптюгин. – Алексей! Сюда!

В коридоре затопали увесистые шаги, и сзади на Степана, цепко обхватив за плечи, тяжело навалился Алексей Селиванов, потащил к дверям. Степан не сопротивлялся, в какую-то секунду он разом обессилел, опустил руки и поддался, послушно выйдя из конторы на крыльцо.

– Ты чо, в тюрягу захотел? – в затылок бубнил ему Алексей. – Чо, в тюрягу захотел? Посадят, глазом не моргнут, посадят!

– Да пусти ты! – Степан дернул плечами, пытаясь освободиться от тяжелых рук Алексея.

Тот отпустил.

Жарко, душно было в полушубке. Степан рывком скинул его, остался в одном пиджаке и с облегчением ощутил телом весенний морозец. Тихо спросил:

– Стал бы за письмо голосовать?

Он был уверен, что Коптюгин, прежде чем сочинять бумагу, успел подсуетиться и перетолковать с мужиками. Поэтому, задавая вопрос, уже знал, каким будет ответ.

– Понимаешь, тут дело такое… Строиться я собрался, баба опять же болеет, ребятишки… Ну, пошумлю я, а толку? Вот какой толк от твоего шума? А? Шишки одни. Ты, Степан, завязывай это дело, послушай меня…

Но дальше Степан слушать не стал, перекинул через плечо полушубок, осторожно спустился с крыльца и тоскливо оглянулся вокруг. Куда? Примостился на лавочке возле чужой ограды и сгорбился. Здесь его и отыскал Никифор Петрович. Осторожно тронул за плечо.

– Накинь полушубок, а то прохватит. Да вставай, пойдем. Пойдем, пойдем, нечего под чужими заборами ошиваться.

Степан натянул полушубок и двинулся вместе с Никифором Петровичем к дому. Осторожно открыв и закрыв калитку, чтобы не звякнула защелка, Никифор Петрович ухватил Степана за рукав и потащил в огород, к бане.

– Тама пока посидим, – объяснил он. – И бабы, глядишь, утихомирятся, и тебе отпыхаться надо. А то все гам да шум – разве толк будет…

В бане резко и горько пахло старыми березовыми вениками. В темноте, нашаривая на окошке лампу, Никифор Петрович нечаянно уронил тазик, и он с грохотом звякнулся на пол.

Назад Дальше