Грань - Щукин Михаил Николаевич 9 стр.


– Тормозни, Пережогин. – Степан поднял карабин с коленей. – А то пульну.

Едва выговорил и в ту же секунду с прежней, заполнившей его до отказа уверенностью удивился самому себе: а ведь выстрелит, потянет пальцем холодный спусковой крючок и в последний момент не вздернет ствол вверх. Его заперли, загнали в угол, хода назад нет, и остается два выхода – либо защищаться, либо опускаться на колени и подчиняться чужой воле. "Ведь живой же человек! Я что, дурею?!" – забился другой подспудный голос. Но уверенность осталась прежней. Пообитый снаружи ствол старого карабина, как и протянутая рука Пережогина с раскрытой ладонью, был неподвижен.

– Ты что, Берестов, охренел?! – Темные, широкие брови медленно поползли вверх, на высоком лбу пропечатались три глубокие, длинные морщины – все лицо Пережогина словно вытянулось в изумлении. – Отдай пушку! Ну! Кому сказал?!

Подался вперед, словно готовился легко и упруго подкинуть свое большое тело в коротком прыжке. Но ствол карабина был неподвижен. И Пережогин остался на месте, обмяк. Степан облегченно перевел дыхание, словно свалил с плеч тяжкий груз. "Неужели бы стрелил? – молча, с испугом спросил самого себя. – Неужели бы стрелил?" И самому себе не ответил.

Пережогин оставался на месте. Руки у него безвольно и непривычно висели вдоль тела. Шныря из-за его спины не было видно, только торчали на белом снегу черные, растоптанные валенки с большими, тупыми носками.

– Остынь, Пережогин, потолковать надо.

Тот упрямо мотнул головой, сжал кулаки, разжал и круто повернулся, отступив в сторону. Шнырь, оставшийся без прикрытия и увидевший, что ствол карабина направлен прямо на него, испуганно дернулся и задом попятился к избушке, уперся спиной в стену и опустился на корточки.

Пережогин стоял к Степану спиной и шарился в карманах, разыскивая курево. Нашел, закурил, ногой выковырнул из-под снега старую чурку, пристроил ее на попа, удобно сел и поднял голову. Спокойно заговорил, старательно и четко расставляя слова:

– Из-за говенной собаки, Берестов, ты себе хребет сломал. Мою спину, сколько живу, еще никто сзади не видел. Разумеешь? Не видел ник-то! Я тебя в порошок сотру! Вот так – фу! – и тебя нету!

Положив карабин на колени, Степан смотрел на говорившего Пережогина, на сигарету, исходившую сизым дымом в его крупных пальцах, смотрел на Шныря, прижавшегося к стене избушки и потерявшего дар речи, смотрел на пустую собачью конуру, на досках которой еще видны были рыжеватые волосины, смотрел на стоящие в отдалении островерхие, заснеженные сосны, смотрел и испытывал облегчение: жизнь теперь становилась понятней и проще.

– Больше чтоб ноги не было. Никакого суда не побоюсь – грохну…

Пережогин откинул назад голову и захохотал. Он хохотал искренне, захлебываясь собственным смехом, хлопал широкими ладонями по коленям, словно хотел пуститься вприсядку. Шнырь показал редкие зубы и тоже захихикал, мелко и дробно трясясь худым телом.

– Следующего раза… – сквозь смех выдавил Пережогин, – уже не будет… и тебя здесь тоже не будет…

– Ну, это мы еще посмотрим…

Степан вытянул начинающие мерзнуть ноги и стал шевелить пальцами, чтобы хоть как-то согреться. Пережогин заметил его движение, покачал головой и поднялся с чурки.

– Ладно, Берестов, ты нас пока тут карауль, а мы досыпать двинем. Пошли, Шнырь.

Они скрылись в избушке и крепко прихлопнули за собой дверь. Степан остался один. Так он просидел до тех пор, пока сверху не пробился низкий и плотный гул вертолета. Зависнув над самой поляной, раскачивая взбудораженным воздухом верхушки сосен, густо пылившие снегом, вертолет осторожно и мягко, как на цыпочки, присел на черные колеса. Пережогин и Шнырь торопливо грузили свой скарб. Вдруг Пережогин обернулся, что-то сказал Шнырю. Тот кивнул и побежал к избушке, которая стояла с настежь отхлобыстнутыми дверями. Выскочил оттуда с магнитофоном, забытым в спешке, виновато глянул на вертолет, суетливо дернул плечами и вдруг, огибая круг по поляне, подскочил к Степану, нагнулся и заглянул ему в лицо, так близко, что тот сморщился от гнилого запаха из его рта. Смотрел, словно навсегда прощался со Степаном и хотел его запомнить.

– Фрайер, ой, фрайер, нет, чо, тут заклинило, а?

Не дожидаясь ответа, побежал к вертолету и на бегу вздрагивал плечами, руками. Пережогин в сторону Степана даже не посмотрел, как будто того вовсе не существовало.

Вертолет поднялся и боком уплыл в сторону.

Прижимаясь лбом к холодному стеклу иллюминатора, Пережогин смотрел вниз на уплывающую избушку, на сизый, едва различимый дымок из ее трубы, вздрагивал, словно конь на морозе, и никак не мог осознать, что его выбросили из тайги. Случилось то, чего с ним никогда не случалось и не могло, считал он, случиться. Пережогин давно привык, что на любой земле, где он работал, ему все подчинено. Подчинено для того, чтобы он делал дело. И он его делал, выкладывая себя без остатка. Он знал упоение работой и жил им. Всего несколько дней назад стоял на вышке, сколоченной на скорую руку, и, не укрываясь от режущего ветра, бьющего по глазам, цепко оглядывал свое "хозяйство".

Толстая железная труба, туго спеленутая изоляцией, сверху обложенная еще досками, крепко закрученными проволокой, смирно и неподвижно лежала на левом берегу реки, похожая издали на огромную, прямо вытянутую гусеницу. Вдоль нее выстроились цыплячьего цвета трубоукладчики. Рассекая реку поперек, слегка парила ровная, широкая прорубь, и тянулись, провисая в воду, толстые, черные тросы, зацепленные другими концами за лебедку, установленную на берегу правом.

Широко расставив ноги, прижав ко рту красный мегафон, Пережогин еще раз глянул с вышки и, напрягаясь, возбужденно слыша, как его голос, прорезаясь сквозь подвывания ветра и гул моторов, катится над округой, закричал:

– Внимание! Всем приготовиться! Еще раз повторяю – по взмаху флажка! Начинаем!

Все, что было внизу, зависело сейчас от него, Пережогина, от его приказа. И он ощутил привычную радость, без которой уже не мог жить, радость властвования людьми, техникой, землей – все это подчинялось только ему одному, стоящему на вышке с флажком в руках. Передал указание по рации на правый берег и выпрямился. Скинул с головы лохматую шапку, рукавом полушубка судорожно вытер лоб. Ветер трепал и раскидывал черную бороду. Темные фигурки людей замерли, трубоукладчики дружно плюнули дымками и стали прибавлять обороты. Пережогин медленно поднял красный флажок, задержал его, чтобы все увидели, и резко, словно рубил невидимого противника саблей, кинул его вниз. Пошли!

Трубоукладчики взревели, перегнулись на правый бок от непосильной тяжести, оторвали трубу от земли и медленно поползли вперед, подвигая ее ближе к реке. Вздыбился гудящий вал. Широкие, блестящие гусеницы тяжело перекатывались, сдирали снег и перемешивали его с желтым песком. Тросы, протянутые на другой берег к лебедке, натягивались до дрожи, казалось, что они вот-вот зазвенят. Оголовок трубы вполз в воду, скрылся под ней, и передний трубоукладчик, дойдя до кромки берега, отцепился от нее и отвалил в сторону. Тросы натянулись сильнее. Труба все дальше уходила под воду и уже там, под водой, скребла брюхом заранее вырытую в речном дне траншею.

Пронзительный, лопающийся звук просек гул моторов. Один трос лопнул, его концы вскинулись вверх и вбок. Люди, что суетились по краям проруби и на правом берегу, попадали, словно их подшибло. Белый снег испятнали темные бугорки. Если оторванный трос зацепит человека, он легко раскроит его на две половинки. Но концы троса упали в безлюдном месте. Никого не задело. Теперь надо спускать в прорубь водолазов, менять трос и начинать все сначала. Пережогин рубанул рукой воздух и заорал по рации, подавая команду на лебедку: дава-ай-й! Он орал так, словно хотел подтолкнуть трубу криком. Труба двигалась. И вот, расталкивая воду, сгребая снег с песком, выползла на пологий, заранее срытый берег и замерла.

Пережогин со всего маху двинул кулачищем по стойке вышки так, что она дрогнула, и, покачиваясь, стал спускаться вниз. Люди, все это время толпившиеся позади него, двинулись следом, кто-то нахлобучил ему на растрепанную голову шапку, но он тут же ее сорвал и подкинул вверх.

Собственная всесильность захлестывала его через край, но хотелось еще и еще – больше, по-за глаза! И он знал, как добывать это большее. Теперь ему нужен был запах пороха, крови и тупая отдача приклада в плечо. Здесь он мог только властвовать, а там, в тайге, он мог расчеркивать и разделять жизнь от смерти. Пережогин об этом никогда всерьез не задумывался – надо или не надо, так или не так – он просто хотел. И все. Он привык чего-то хотеть за свою работу, которую всегда делал в срок. Сделал – получай наградные.

А в этот раз наградные уплыли. Из-за кого? Из-за бывшего работяги, которого Пережогин и всерьез-то раньше не принимал. Ну, подожди, парень, подожди немного, ты еще пожалеешь о своей дури. Пережогин вспомнил направленный в него ствол карабина, вспомнил, как повернулся к Берестову спиной, и выдохнул, не разжимая зубы:

– З-з-задавлю…

Шнырь испуганно глянул на него.

Глава четвертая

1

Вечером, возвращаясь из леспромхоза, где наконец-то твердо договорился с директором, что ему продадут леса и теса на дом, Степан, замороченный и уставший от выпрашиваний хуже всякой работы, завернул на огонек к Александру. Жил тот в махоньком, в одну комнатку, домике на задах школьного сада. Домик был старательно обихожен, начиная от крыши, покрытой новеньким шифером, и кончая крылечком под резным навесом, окрашенным в голубую краску; стены домика были обшиты в елочку, свежей, не потемневшей еще дощечкой. Всю усадьбу окружал ровный штакетник, в садике на круглых клумбах, обложенных беленым кирпичом, уже проклюнулись крепкие ростки георгинов.

В домике, в переднем углу, накрытые вышитым полотенцем, висели две иконы в темных окладах, под каждой из них стояла тонкая, желтая свечка. Свечи уже наполовину оплыли, и, хотя сейчас не горели, все равно в комнатке сохранялся сладковатый, устоявшийся запах воска. Чистота здесь была, как в доброй больнице, ни соринки, ни пылинки, и сам хозяин сидел за столом, несмотря на поздний час, в старенькой, но чистой и выглаженной рубахе, гладко причесанный, как на праздник. Читал толстую книгу, раскрытую перед ним, и прихода гостя не заметил, а когда тот громко поздоровался, вздрогнул. Оглаживая бороду, поднялся из-за стола и протянул руку с двумя недостающими пальцами.

– Проходи, Степа. Зачитался я…

– Умный-умный будешь, – засмеялся Степан и подвинул табуретку к столу. – Слышь, угости чайком, умотался за день. Лес-то я выколотил, на следующей неделе привезут. Строиться буду. Поможешь при случае?

– Помогу, какой разговор? Мы ж в две смены на пилораме. Если во вторую, то утром, а если в первую, то вечером, после работы. Помогу, ты не сомневайся.

– А вообще-то бригаду надо искать, ума не приложу – где.

– В Малинной не найдешь. У нас теперь в деревне ничего толкового не найдешь – все пропили и все в грехе утонули.

– Грех, грех… Ну и говорок у тебя. – Степан глянул в раскрытую книгу и вслух, с трудом произнося незнакомые слова, медленно прочитал: "Но к Тебе, Господи, Господи, очи мои, на Тебя уповаю, не отринь души моей! Сохрани меня от силков, поставленных для меня, от тенет беззаконников. Падут нечестивые в сети свои, а я перейду".

– Плохие разве слова? – настороженно спросил Александр.

– Хорошие, хорошие. Чаю-то дашь?

Александр выставил на стол стаканы, тонко нарезал хлеб, не уронив на клеенку ни одной крошки, и бывшие друзья долго чаевничали и молчали, изредка поглядывая друг на друга. До сих пор Степан терялся, никак не мог привыкнуть и до конца поверить, что сидит перед ним Саня Гусельников, тот самый, какого он знал раньше. Нет, нельзя было привыкнуть к совершенно новому и неизвестному человеку, которого он видел сейчас – чистенький, оглаженный и тихий… Разве сравнишь?!

…Это был первый после армии северный отпуск Степана. Он ехал домой, и в городе, на вокзале, когда стоял в очереди за билетом на "пятьсот-веселый", встретил Саню. Точнее сказать – не встретил, а вытащил. Бойкий малый буром попер к окошку кассы; бдительные пассажиры, злые от жары и бесконечного стояния, подняли хай, стали выталкивать, но малый держался цепко. Степан, недолго думая, достал его через головы за воротник и выдернул на свободное место. Он в то время любил наказывать слишком шустрых. Но в этот раз не получилось. Как только развернул малого к себе лицом, так сразу и пыл пропал. Перед ним стоял Саня Гусельников.

– Земеля! – заорал Саня, по-блатному кривя губы и делая вид, что рвет на груди когда-то белую, с обвислым воротником водолазку. – Ставь литруху, а то обижусь. Гад буду, обижусь!

Был Саня крепко на взводе, под левым глазом отцветал старый желто-зеленый синяк, взгляд суматошно бегал и никак не мог остановиться, сам Саня дергался и суетливо переступал с ноги на ногу, словно ему жгло подошвы.

– Кто там, думаю, меня волокет, ну, думаю, щас по требухе врежу. Гля, а тут земеля. Давай, Степа, встречу обмакнуть полагается. Да ну их, билеты, потом достанем! Давай рванем, тут блатхата недалеко, и две бабы. Двинули!

Не давая Степану вставить слова, он потащил его за рукав из душного, многолюдного вокзала на улицу. Водки набрали полрюкзака. Отпускные жгли ляжку Степану, и он, гордясь перед Саней, за все платил сам. Тот завистливо присвистывал и все талдычил в картинках, какие путевые бабы ждут их на блатхате.

За железнодорожной линией, на склонах глубокого оврага, густо были натыканы серые домишки, почти один на другом; вместо улиц там вились глухие и узкие закоулки, где и вдвоем-то мудрено разойтись. Лампочки по ночам тут никогда не горели, и ходить в темноте незнакомому человеку было опасно. Весь этот серый, тесный и деревянный закуток назывался в народе одним словом – Нахаловка. В Нахаловку они и шли.

По дороге Саня успел рассказать, что оттянул он уже два срока, помотался по разным местам и даже – было такое дело – женился по пьянке, но вовремя сбежал. В городе приткнулся у одного кореша, но и оттуда надо рвать когти, потому как участковый грозится привлечь за тунеядство. Хочет он махнуть в Малинную, но вот уже вторую неделю уехать не может: то загул, то опохмелка.

– Во, притопали! – Саня потер руки и остановился перед низким домиком, окна которого были над самой землей. Толкнул дверь, но она оказалась запертой изнутри. – Фигня война, главное – маневры! – Обогнул дом с другой стороны, оттуда донесся стук, и дверь скоро открыли.

Бабам было лет по сорок, гляделись они как застиранные тряпки. Но это лишь сначала, на трезвый взгляд, потом, когда выпили, стали они почти красавицами, девками что надо, без выпендрежа…

Через три дня, до икоты устав от баб, от приблатненного Сани и от пьянки, с подтаявшей пачкой отпускных, Степан едва-едва вырвался из блатхаты. Саня стоял на пороге и, провожая его, орал на всю Нахаловку:

– Я два срока тянул, я тут мазу держу! Я…

Его схватили за подол водолазки и утащили. Дверь захлопнулась.

Теперь Александр неспешно помешивал ложечкой чай в стакане, помалкивал, и казалось, что у него есть ответ на любой вопрос, и молчит он потому, что ему все ясно. Степана тяготило молчание, и хотелось уйти – не мог он долго находиться с Саней вдвоем. А тот этого не чувствовал и продолжал молчать.

– Какие новости? – спросил его Степан.

– Новости? Новости, Степа, в Малинной одни и те же. Юрка Чащин на Гриню Важенина с ножом кидался, едва утихомирили. Прямо средь бела дня. Последняя, обычная новость.

– Кто такой?

– Да видел, наверное, лохматый, в джинсах ходит.

– Не у него вот тут – "привет парикмахеру"?

– У него. На проверке попался. Гриня с Астаповым отделали его, вот он и подкарауливал, счеты свести…

– Погоди. Видел я эту драку у парома. Слушай, что за добыча? Бородулин про какую-то добычу говорил. Первый раз слышу.

– Отстал ты, Степа, от жизни. У нас теперь половина мужиков от реки кормится. Знаешь, как теперь у нас говорят? В Малинной жить можно, была бы рыба, а водки сами найдем. Рыбачат и на пароме городским продают. Утром раненько подплывут, рыбу зароют в песок у самого берега, а сверху палочку для приметы. Договорился, подвел покупателя к лунке, и дело с концом. А Юрка приноровился подглядывать и из чужих лунок торговать, либо чужие сети проверять. Вот результат. Теперь у нас в Малинной все можно, запретов нету. Я, когда приехал сюда, когда трезвыми глазами огляделся, ей-богу, деревни не узнал. Светопреставление, кто во что горазд, жуть одна…

– Ладно, не пугай.

– Зачем пугать? Сам увидишь. Бога забыли, и все вверх тормашками пошло.

– А сам-то про него помнил? – едва справляясь со злостью, резко спросил Степан.

– Я про него вспомнил. Когда прижмет, все вспомнят. Ты на меня, Степа, с вопросом не поглядывай, я расскажу. Сергей даже слушать не захотел, потому и понять не может, злится. А что злоба? Покалеченная душа. Вот что такое злоба. А про себя я расскажу, если хочешь…

До позднего вечера просидел Степан у Александра, до позднего вечера слушал его длинную историю. И когда уже вернулся из гостей, когда улегся в своей деревянной будке на жесткой раскладушке, все перебирал каждое услышанное слово, и перед ним покачивались, как на весах, два разных человека, носивших одно и то же имя и одну и ту же фамилию – Александр Гусельников. Все, что он услышал, было для Степана так неожиданно, как снег на голову, и первым движением было – стряхнуть его с головы. Но не стряхивался. Лежал и холодил.

Случилась эта история три года назад, в райцентре, где Саня тормознулся на короткое время, устроившись грузчиком в райпо. Работенка не из пыльных, и была возможность потихоньку чего-нибудь утянуть в счет стеклянного боя, усушки и утруски. Жилось неплохо. В январе, в самые злые морозы, пришли два вагона с соком. Банки могли полопаться, и ящики в склад надо было перекидать мухой. Грузчики в таких случаях всегда выставляли начальству условие – магарыч. Потребовали и в этот раз. Им пообещали. А когда управились с вагонами, то и выставили, не нарушив слова. Пить начали в кочегарке, и все, что происходило вначале, Александр помнил, потом – обрыв.

Назад Дальше