– В Каменце…
– …Никакая Франция…
– …И никакой разгром под Корсунем затмить не смогут.
– Так это ваше побоище произошло под Корсунем?
– Можете не сомневаться, что очередной срам польской армии так и войдет в историю войн как погибельная Корсунская битва.
26
Его вдруг охватило опасение, что битва все еще не выиграна, что поляки еще сумеют прорвать окружение и уйти в сторону Днепра. Лес в той стороне оказался довольно редким, но еще более редким представлялся ему заслон из казаков, замыкающих этот бурлящий каньон, словно забытый Богом и чертями котел ада.
Это было опасение полководца, уже вкусившего уверенности и ощутившего вкус победы и теперь даже мысли не допускающего, что победа может оказаться не столь кровавой и яростной, не столь величественной и впечатляющей, как бы ему хотелось.
– Где Кричевский?! – оглянулся командующий на сотника Савура.
– Там, – указал сотник острием сабли куда-то вдаль.
– А где теперь Чигиринский полк?
– В резерве, у озера.
– Резервный полк, сюда! Всех, кто способен держать в руках саблю или оглоблю, под хоругвь гетмана!
Оказалось, что в запасе у него был уже не весь полк, а всего лишь две его сотни. Остальные были уведены Кривоносом – единственным, кто имел право распоряжаться резервом, – и теперь сражались где-то за завалами, где застряла в болотах артиллерия Потоцкого. Именно там наиболее боеспособный польский полк, состоящий в основном из наемных германских драгун, пытался прорваться через топи и завалы, проложив путь из окружения всему остальному войску.
Хмельницкий со своим резервом прибыл вовремя. Поняв, что восточный склон урочища – самое слабое место в окружении, польские пехотинцы сумели прорваться здесь через окопы и завалы и теснили казаков все дальше в глубь редколесья.
– Где татары? Куда девались ордынцы Тугай-бея?!
– Ушли к низинным завалам, – объяснил какой-то казак, только что сваливший ударом копья ляха-пехотинца. Сам спешенный, он стоял за крупами двух убитых, упавших друг на друга коней словно за редутом, с ловкостью жонглера орудуя обломком копья и длинной драгунской саблей.
– Кто им приказал?
– Польские обозы там.
– Шакалы чертовы! – выругался Хмельницкий. – Даже в бою о грабежах думают.
Пешие и конные казаки резерва ворвались в эту схватку с фланга и, пройдя по всей равнине до крутого изгиба склона, очистили ее от поляков уже в тот момент, когда, казалось, никакая сила не способна удержать их от прорыва. Оттеснив остатки появившейся польской конницы назад, за заранее заготовленные казаками Кривоноса окопы, Хмельницкий приказал закрепиться там и не пропустить через себя ни одного поляка.
– Нам не бегство их нужно! Нам нужен полный разгром! Чтобы вся Польша – от Львова до Поморья – содрогнулась.
Второй, уже более слабый натиск польских драгун казаки отбили из мушкетов и пистолей. Убедившись, что оборона здесь наладилась, Хмельницкий погнал коня туда, к низине, где, в болотах, вершился разгром польской артиллерии и значительной части обоза.
Тот казак был прав: не менее сотни татар топталось по заболоченной низине, несмело пытаясь преодолеть илистый ручей, за которым шла схватка реестровиков Кривоноса с поляками. Тропы и вообще местности ордынцы не знали, а терпения для того, чтобы обойти это болото, у них тоже не хватало. Этим-то и воспользовался Хмельницкий.
– Воины, – обратился он к топтавшим болото аскерам по-татарски. – Слушайте приказ Тугай-бея! Все за мной! Мы прорвем ряды поляков вон там, чуть левее, и захватим эти обозы! Они ваши – таков мой приказ и приказ Тугай-бея.
Его слова тотчас же повторил оказавшийся неподалеку татарский сотник. Со всех сторон болота послышались такие властные окрики и команды, словно каждый второй в этом войске был командиром чамбула.
– Как зовут, аскер? – обратился гетман к подъехавшему сотнику перекопцев.
– Ибрагим-Капи.
– Мы соберем твоих воинов и вместе с казаками ворвемся в лагерь, к каретам коронного гетмана Потоцкого, – поражал он ордынца своим знанием татарского языка.
– А ты кто такой? – недоверчиво осмотрел Ибрагим-Капи дорогие одежды казака.
– Сераскир казаков, гетман Хмельницкий.
– Так ты и есть тот самый Хмельницкий?! Когда-то ты спас меня! – прокричал сотник и поторопил выходящих из болота соплеменников таким злым, пронзительным голосом, что к нему вернулись бы даже утонувшие в этом болоте.
– Когда и где это произошло? – не понял гетман.
– Ты освободил меня из плена, вместе с сыном Тугай-бея. Я был в его личной охране.
– Вспомнил, – подтвердил Хмельницкий, – конечно, вспомнил! – хотя ни под какими пытками лица этого степняка вспомнить не смог бы. – Ты был одним из тех троих, которых я освободил первыми. За тобой долг: теперь ты должен помочь мне.
В редколесье, в котором распоряжался Савур, отряд Хмельницкого вернулся как раз в то время, когда с противоположного склона по польскому лагерю вновь ударила примолкнувшая было артиллерия. Очевидно, поляки хотели смять бомбардиров, и те с помощью пехотинцев-реестровиков едва сумели оттеснить их. Попав под новый град ядер, польская колонна окончательно превратилась в месиво из коней и людей, из тех, что уже погибли и кому еще только предстояло быть убиенным.
Поскольку ядра ложились в низинную равнину Гороховой Дубравы, гетман воспользовался этим, чтобы вместе с Савуром объединить татар и казаков в одну конно-пехотную лавину и ринуться по склону вниз. Причем ниже себя по склону казаки пустили нагруженные камнями повозки, которыми прикрывались, забрасывая камнями прорывающихся поляков. Татары же гнали впереди себя небольшие табуны коней, оставшихся без наездников. Взбесившиеся под ударами плетей и невообразимым воем человеческих глоток, животные накатывались с крутого склона на польских пехотинцев, сбивая их, забивая копытами и натыкаясь на их сабли и пики.
Скатившись со склона, остатки польского полка бросились туда, к началу болотистого оврага, посреди которого, на небольшой тверди словно на острове оказались кареты Потоцкого и Калиновского, и куда, из-за запрета Хмельницкого, казачья артиллерия не била. Оба гетмана нужны были Хмельницкому живыми. "Мне не отступление их нужно, не бегство. Мне нужен полный разгром войска коронного гетмана, – напутствовал он перед боем своих полковников. – Полный разгром, и оба гетмана, раз уж они сами сунулись сюда, у моих ног. Сегодня Польша должна остаться не только без большого войска, но и без обоих гетманов".
– Украина должна знать только одного гетмана, – поддержал его полковник Кривонос. – Всех остальных ждет погибель. И так будет всегда.
Пока войска теснили врага, Хмельницкий пытался осмотреть поле боя. Охватить его взором и понять, что происходит на всех участках схватки в большом урочище, он, естественно, не мог. Но уже сейчас было ясно, что поляки продержатся не более часа. И не сражение это уже будет, а избиение младенцев.
– Реалии следует признавать, граф Потоцкий, – воинственно улыбнулся он про себя, наблюдая, как масса поляков по-змеиному сворачивается кругами, охватывая последний островок посреди урочища, над которым еще развевалась хоругвь коронного гетмана.
– Сколько нас здесь, Савур?
– Полсотни, – прикинул тот, оглядев личную охрану гетмана, оставшуюся на вершине склона.
– Это же целая армия! – вновь выхватил саблю Хмельницкий, хотя понимал, что ему уже нет смысла ввязываться в эту схватку, нет смысла рисковать. Но гетман желал получить эту победу сполна. Не только как полководец, но и как воин. – За мной, воинство Христа и Сечи! Освятим Украину вражьей кровью!
27
Прорываясь к центру сражения, Хмельницкий горячечно искал фигуру коронного гетмана. Он не знал, примет ли стареющий граф бой чести между командующими, как это заведено в рыцарских войнах, но стремился во что бы то ни стало пробиться к его карете, увидеть страх на посеревшем, некогда надменном лице графа и своего давнего ненавистника; зарубить или помиловать его. Но помиловать великодушно, с оскорбительной снисходительностью, чтобы потом с таким же снисходительным презрением уступить его как пленника татарам.
Савур пытался прикрыть гетмана, однако Хмельницкий решительно прошел между крупами коней двух своих телохранителей, срубил занятого рукопашной схваткой польского артиллериста и почти тотчас же остановил мощный удар прусского драгуна.
– Я здесь, гетман! – Схватившись за булаву, Савур вышиб из седла подвернувшегося ему под руку крылатого гусара и, оставив его, полуочумевшего, чигиринцам, с огромным трудом дотянулся до крупа коня какого-то рослого германца, вступившего в схватку с Хмельницким.
Заржав от боли, конь наемника вздыбился, и этого вполне хватило, чтобы Хмельницкий как бы поднырнул германцу под руку и, поняв, что панцирь ему не раскроить, изо всей силы врубился драгуну прямо в лицо.
– Савур, прикрывай меня слева!
– Только не подвернись мне под булаву, гетман! С булавой в руках я зверею!
"Этого мог бы и не говорить", – мысленно улыбнулся Хмельницкий, пользуясь небольшой передышкой, подаренной ему теми казаками, что, заслонив собой командующего, рассеивали сгрудившихся впереди польских обозников. Основная масса обозной челяди, как доложили Хмельницкому, бежала на господских конях, но те, что остались, хватались за оглобли и топоры и сражались упорнее некоторых гусар. Однако необузданную силу, что таилась в могучих плечах и неимоверно громадных кулачищах этого сотника, казалось, невозможно было сломить никаким оружием, никаким драгунским натиском.
Прошло еще несколько минут, прежде чем казаки с Савуром во главе смогли наконец прорубиться сквозь стену драгун, гусар и челядников и достичь кареты коронного гетмана. Сам граф Потоцкий к тому времени прекратил всякое сопротивление. Отдав себя на волю Господа, он оставил седло и, нырнув в кованную железом тяжелую карету, затаился там, богобоязненно ожидая того страшного часа, которого ему уже не миновать.
Впервые он почувствовал себя обреченным в тот день, когда узнал, что под Желтыми Водами погиб его сын Стефан. Эта страшная весть надломила его настолько, что собственная жизнь потеряла для него всякую ценность, а сопротивление смерти – всякий смысл. С того дня он мысленно готовил себя к гибели на поле боя, вполне резонно считая, что для старого полководца, коронного гетмана, это лучший исход. Лучший из того, что может ожидать его на старости лет.
Несколько спешенных германских пехотинцев и челядников все еще пытались преградить казакам путь к своему командующему, но Потоцкий видел, как ударная сотня Хмельницкого, его личная гвардия, состоящая из казаков Чигиринского полка, буквально растерзала последний заслон своими лошадьми, саблями и копьями.
– Потоцкого не трогать! – громыхал над этим яростным побоищем мужественный бас Хмельницкого. – Взять его под охрану! Савур, казаков в круг! Потоцкий – мой личный пленник!
Выхватив кинжал, граф поднес его к горлу, но, увидев, что какой-то казак врубился булавой в приоткрытую дверцу кареты, почему-то опустил оружие. Он слышал приказ Хмельницкого не трогать его. Понял, что с этой минуты он – пленник гетмана, и как человек, давно приговоривший себя к гибели, решил, что спешить, в общем-то, некуда. Если нет смысла жить, то и смерть еще не настолько осмысленна, чтобы бросаться в ее объятия.
"Посмотрим, чем все это кончится", – на удивление спокойно молвил себе граф, откинувшись на спинку сиденья и закрыв глаза. Не столько от страха, сколько от позора, желания уйти от всей той страшной реальности, что захватывала его своей магической круговертью.
– Предлагаю коронному гетману графу Потоцкому принять бой! – услышал он сквозь предмолитвенную дрему голос расхрабрившегося казачьего гетмана. – Рыцарский поединок с выбором оружия!
– Тебе ли предлагать мне рыцарский поединок, подлый раб?! – воскликнул Потоцкий, совершенно не заботясь о том, будет ли услышан командующим повстанцев. – Спроси себя, достоин ли ты того, чтобы сразиться с Потоцким?
– Он отказывается сражаться с тобой, гетман! – прокричал тот же казак, который умудрился разбить и вторую дверцу кареты польского маршала и теперь носился со своей булавой вокруг нее словно вокруг огромного костра, опасаясь ворваться в его пламя и разнося вдрызг одну из самых дорогих и красивых карет Польши. – Прикажи, чтобы я вознес его на острие копья над всем войском как штандарт?!
– Я приказал не трогать! – рявкнул Хмельницкий. – Никому не сметь!
"Ему нужен Потоцкий-пленник, – мрачно ухмыльнулся граф. – Последняя тщеславная утеха восставшего раба".
– Если ты считаешь, что взял меня в плен, – крикнул он Хмельницкому, – то убери от кареты свое быдло и веди себя, как подобает победителю!
– Значит, сражаться ты не желаешь?
– С рабами и обозной прислугой граф Потоцкий не сражается!
Услышав это, Хмельницкий взревел от ярости и, чтобы как-то усмирить свою лють, осатанело повертел головой, будто пытался избавиться от "тернового венка".
28
Дверцы кареты были оторваны, передок с гербом рода Потоцких в нескольких местах прострелен и искорежен осколками ядер, последняя остававшаяся в упряжке пара вороных лежала с развороченными крупами.
– Ведь советовали же тебе, граф, не идти против казаков, – незло подтрунивали над польским маршалом оцепившие карету старые, с прокуренными седыми усами запорожцы. – Сколько раз мы тебя отучивали задираться с низовым кошем. Чего тебя снова потянуло в наши степи?
– Теперь он, конечно, кается и вспоминает свои имения в Умани, в Каменце и где-то там, под Варшавой. Но помиловать мы его не позволим.
– Вы бы перед ним еще на колени встали! – горячился какой-то повстанец, уже успевший надеть прямо на изорванную серую свитку почти новенький панцирь с наплечниками в виде кленовых листьев. – На сук его, ляха! На кол! Попадись мы ему, тотчас же пересадил бы, перевешал.
Все это время коронный гетман сидел, невозмутимо глядя прямо перед собой. Его худощавые, гордо распрямленные плечи едва справлялись с тяжестью панциря, однако Потоцкий старался не сгибать их, а на лице застыло выражение крайнего презрения ко всему, что происходит вокруг, следовательно, и к своей судьбе. Единственное оружие его – легкая парадная сабля – лежало на прикрытых стальными латами коленях как последний символ воинского достоинства, однако никто из запорожцев до сих пор так и не осмелился отобрать ее.
Потоцкому очень повезло, что к карете пробились именно старые запорожцы из личной гвардии Хмельницкого, составившей его Чигиринский полк, а эти прирожденные воины, несмотря на всю свою язвительность, умели ценить храбрость и достоинство врага. Если только успевали заметить то и другое, прежде чем сразу же отправляли его к праотцам или же приговаривали к казни. Они-то и сдерживали гнев вооруженной толпы, сохраняя жизнь командующего до подхода своего казачьего гетмана, который уже был рядом с каретой, но потом вдруг куда-то исчез, отвлеченный более важными делами. Поговаривали, подался на поиски Тугай-бея, чтобы не возникло ссоры при дележе.
– Что, сам Потоцкий попался? – с трудом протиснулся к одной из дверей спешившийся полковник Ганжа. – И даже не раненый? Так, в карете, и отсиделся?
– Да нет, – возразил кто-то из казаков, – пробовал отмахиваться саблей словно фальконетом от блох.
– Пергаментно, коронный, пергаментно. Не сиделось тебе ни в Умани, ни в Варшаве. Даже в Черкассах. Теперь пойдешь в Крым, на дохлую конину и гнильную сырость бахчисарайских крепостных ям.
– Неужели татарам отдадим? – притворно ужаснулся тщедушный, давно лишившийся уха рубака. – У нас что, своей дохлой конины для господина коронного не найдется?
Возвращение Хмельницкого вмиг заставило казаков приумолкнуть и расступиться.
Потоцкий лишь на мгновение взглянул на казачьего предводителя и, так и не погасив саркастической горделивой улыбки, вновь аристократично вскинул подбородок.
– Выйди из кареты, ты, мразь мазовецкая! – вскипел Ганжа, пораженный таким неуважением пленника к командующему победителей. – Не заставляй выволакивать себя!
Он хотел добавить еще что-то, однако Хмельницкий решительным жестом прекратил его словоизлияние, решив, что говорить с коронным гетманом как равный с равным имеет здесь право только он.
– Осмотритесь вокруг, граф, – сурово прохрипел Хмельницкий, чувствуя, что горло ему сжимает свинцовая гать волнения, круто замешенного на ненависти. – Все, что видите, и есть та самая кара Господняя, которую вы – потоцкие, лянцкоронские, вишневецкие, шемберги – сами же и накликали на себя. Вы, еще недавно пытавшиеся сгноить меня в подземелье или казнить, теперь сами стали моими пленниками. В этом-то и есть высшая справедливость.
Николай Потоцкий медленно, слишком медленно для того, чтобы выдать этим движением страх или злость, повернулся лицом к Хмельницкому и теперь уже в открытую улыбнулся своей холеной издевательской ухмылкой.
– Послушай, ты, раб!.. Тебе ли праздновать здесь победу? Поклонись в ноги Тугай-бею. Если бы не его воинственная конница, твоим ничтожествам не одолеть бы нас ни здесь, ни где бы то ни было. Теперь мне стыдно за то, что когда-то я принимал тебя в своем доме, считая, что оказываю честь польскому дворянину. Раб и ничтожество – вот кто ты .
Чтобы как-то удержать себя в руках, Хмельницкий стиснул зубы и закрыл глаза. Но рука его легла на эфес сабли почти в то же мгновение, что и рука Потоцкого. Заметив это, Ганжа схватил руку графа, резко вывернул ее, и сабля, черкнув лезвием по стальному наколеннику командующего, упала к его ногам.
– Прежде чем обезоруживать его словами, гетман, сначала обезоружь собственным оружием, – посоветовал опытный казак.
В былые времена Потоцкий действительно не раз принимал его у себя. И Хмельницкий не скрывал, что под любым предлогом пытается показаться в его дворце, отлично понимая, что по-настоящему войти в варшавский, краковский или хотя бы каменецкий свет можно только через бальный зал одного из наидостойнейших польских аристократов. Как помнил Хмельницкий и то, что в свое время в него неожиданно влюбилась еще далеко не увядшая тогда жена графа. Причем сделала это настолько откровенно и неразумно, что дала весьма веский повод для всевозможных сплетен и домыслов.
"И все же, как много связывает тебя почти с каждым из генералов польской армии, – подумалось Хмельницкому. – Несмотря на то, что в их глазах ты действительно предстаешь изменником и ничтожеством. Нет, тебе никогда не смириться с тем, что ты вдруг оказался вне эллинской рати Речи Посполитой. Ибо так устроен этот мир. И так устроен каждый, кто получил в нем хоть какое-то более или менее аристократическое воспитание, признание при королевском дворе".
– Разве я не посылал к тебе гонца? – очень точно уловил его состояние Потоцкий. – Разве не передавал тебе Радзиевский мой приказ: распустить свой сброд и явиться ко мне с повинной? Почему не прислушался к словам, за которыми стоят мудрость и тяжкий опыт?