На рубежах южных (сборник) - Иван Наживин 38 стр.


А черкасские старики чуяли затеи Степановы, но ничего не предпринимали. Там, в Черкасске, в этом старом воровском гнезде, первоначальное ядро которого составляли беглые холопы и всякого рода преступники, происходил любопытный процесс. Все они пришли сюда в свое время голенькими и, сбившись в кучу, стали приспособляться к этой дикой, тяжелой жизни на всей своей воле. Главным занятием их был разбой, походы за зипуном: степью, горой, как говорили они, – на конях, и водою – на челнах. Добыча в походах этих была не всегда одинаково обильно: так, раз на дуван на долю каждого из участников похода пришлось по несколько аршин шерстяной материи, киндяку, затем кому лук со стрелами, кому топор, кому пистолет, и всем по два рубля деньгами. Но самой ценной добычей был всегда ясырь, т. е. пленные, которых эти вчерашние рабы и продавали с легким сердцем в рабство, – главным образом "татарчонков и женок-татарок", – в Москву, где давали за них наивысшую цену. И салтан турский, и крымчаки, и шах персидский не раз протестовали в Москве против этих разбойничьих налетов, но Москва открещивалась от казаков, заявляя, что они ведомые воры, в подданстве великого государя не состоят, и великий государь за них не постоит, если салтану или хану или шаху заблагорассудится извести их. И ногаи, и турки, и крымчаки в долгу, конечно, не оставались, и часто можно было видеть казачьи чубы на невольничьих рынках Дербента и Константинополя, у сарацин, в далекой, сказочной Индии, а раз при приеме польских послов в Константинополь вкруг "дивана" были выставлены на копьях более сотни казачьих голов.

Но одних походов за зипуном было мало, чтобы жить, и казаки стали заниматься рыболовством и "гульбой", т. е. охотой, а потом и скотоводством: за донскими конями торговые люди приезжали с самой Москвы. Табуны свои казаки в значительной степени пополняли отгоном коней у черкесов, азовцев и крымчаков, которые тоже не зевали и крали табуны у казаков. Так как взаимное воровство это тяготило всех, то со временем установилось эдакое молчаливое соглашение: азовцы перестали жечь стога казачьи в степи, заготовленные на зиму, а казаки перестали раззорять окрестности Азова, пока их стога были целы. Земледелие же на всей "реке" было строжайше запрещено, и когда какие-то беглые с севера завели было по Хопру и Медведице пашни, то круг казачий постановил "войсковой свой приговор, чтобы никто нигде хлеба не пахали и не сеяли, а если станут пахать, и того бить до смерти и грабить". Пашня в глазах вольницы соединялась с представлением о тяжком тягле государеве, а тягло – с воеводой и приказными и правежом и всякой неправдой…

И так, постепенно, голытьба эта окрепла, стала на ноги, обложилась жирком и стала весьма неодобрительно смотреть на ту голытьбу, которая продолжала бежать с севера. Преувеличивать этот постоянный приток беглых не следует, их было не так уж много: несмотря на то что вся Русь знала, что "Доном от всяких бед освобождаются", казаков по всему Дону было не более 20 000. Но с 1649 г. – год Издания Уложения, окончательно прикрепившего крестьян к земле, то есть отдавшего их в полную власть помещика и вотчинника, – этот приток значительно увеличился и перед морским походом Разина достиг такой силы, что на не пашущем Дону стало голодно. В 1668 г., когда Разин был в Персии, к царскому послу, бывшему тогда на Дону, приходило тайно человек тридцать "нарочитых" казаков и советовались с ним о своих планах овладеть турецким Азовом, где о ту пору было, по их разведке, малолюдно. Они просили у царя снаряжения и ратной силы и денег, чтобы, призвав калмыков, пойти на Азов и тем "удовольствовать голутову", которая очень беспокоила их.

Сила Степанова росла с каждым днем: у него было уже до 4000 человек, a кроме того, все верховые станицы, еще не успевшие обложиться жирком, были явно на его стороне. Тайные гонцы со всех концов Poccии говорили ему о все растущем недовольствии народа, о всяческом шатании и об ожидании чего-то, что должно облегчить тяжкую долю людей государства московского. И вдруг точно удар хлыста ожег голытьбу в Кагальник неожиданно прибежала та станица, которую Степан отправил во главе с Лазарем Тимофеевым еще из Астрахани, чтобы добить челом великому государю и принести ему все вины казацкие. И рассказал Лазарь возбужденному кругу, что в Москве их приняли очень сурово и под конвоем отправили в Астрахань, чтобы там верной службой они искупили вины свои. По дороге, уже за Пензой, на р. Медведице, им удалось, однако, перевязать свой конвой, завладеть его конями и бежать в Кагальник.

И зашумела недобрым шумом Кагальницкая республика… Быстрее и чаще забегали тайные гонцы с прелестными письмами на Русь, и воевода царицынский Унковский пустил в Москве в ход все свои связи и не жалел кому нужно денег, чтобы отпустили только его душу на покаяние, чтобы перевели его от этого осиного гнезда куда подальше… И Москва, томимая темной тревогой, отправила в конце зимы в Черкасске постоянного посла своего к казакам Евдокимова, человека толкового и тонкого, – для виду была дана ему царская милостивая грамота к казакам, а на самом деле целью поездки его была разведка на месте о делах и замыслах Степана.

Был погожий и веселый апрельский день. Согревшаяся степь радостно дымилась. В небе при звуке труб победных строили свои станицы журавли. Мутный Дон широко гулял по лугам. В Черкасске на широкой, растоптанной площади, около черных развалин сгоревшей за зиму единственной церкви казачьей столицы, собрался многолюдный казачий круг. Царский посол, дьяк Евдокимов, невысокого роста, широкий, с румяным белым лицом и пушистой, точно сияющей бородой, вышел степенно в середину крута, степенно поклонился сперва Корниле Яковлеву, атаману, важно стоявшему со своей булавой, а потом на все четыре стороны кругу казачьему и, расправив бороду, громко сказал:

– Великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович всея Великия, Малыя и Белыя России и самодержец и многих государственных земель, восточных и северных, отчин и дедин и наследник, и государь, и обладатель, велел всех вас, атамана и казаков, спросить о здоровье…

И все, атаман и казаки, били челом великому государю. Посол московский, сияя бородой, передал атаману милостивую грамоту за печатями царскими. Корнило – невысокого роста, очень смуглый, с густыми сивыми усами и умными медвежьими глазками, – высоко поднял царскую грамоту и не торопясь, уважительно стал вычитывать ее кругу. И казаки услышали похвалы своему высокому воинскому званию и милостивые обещания прислать, как станет после распутицы дорога, обычное жалованье. И все челом ударили по царской милости, и, уважительно отпустив московского посла, Корнило сказал, что казаки выберут на днях станицу, чтобы еще раз заверить великого государя в преданности казачества его пресветлому царскому величеству. Но на душе старика было сумно: он ожидал от голутовы всякого. Старый заслуженный воин и хороший хозяин, он видел всю гнилость московского правительства, но не имел ни малейшего доверия и к замыслам голытьбы: на разбое да на пьянстве далеко не уедешь. Он умел временно уступать кругу, чтобы потом потихоньку все-таки поставить на своем. Но теперь, с выступлением Степана, – Степан был его крестник – положение его становилось с каждым днем все труднее и труднее…

Дня через три Корнило собрал круг для выбора станицы в Москву. И вдруг в сопровождении радостно возбужденной голытьбы на площадь явился Степан.

– Куда это вы станицу выбираете? – громко сказал он.

– В Москву к великому государю… – отвечали самостоятельные казаки.

– Ага, так… Ладно… – сказал Степан и вдруг раскатился он своим голосом к голытьбе: – Собирай и вы свой круг, отдельно!..

Возбужденно галдя, зачернел и круг голоты.

– Зови сюда московского посла!.. – распорядился Степан.

Тотчас же казаки привели на круг Евдокимова. Он был по-прежнему румян, чист и сиял своей пушистой бородой.

– Говори правду: от великого государя ты приехал сюда или от бояр? – пренебрегая всякими приветствиями, грозно спросил Степан.

– Я приехал от великого государя с государевой милостивой грамотой… – своим приятным, чистым голосом отвечал Евдокимов.

– Врешь, сукин сын!.. – рявкнул Степан. – Ты лазутчик!.. Ты присматривать за мной прислан… От бояр…

И, размахнувшись, Степан изо всей силы ударил в румяное, теперь испуганное, лицо посла.

– Бей его, казаки!.. – крикнул он.

Евдокимов валялся уже в черной растоптанной грязи, и казаки, тесно толпясь вокруг него, били его чем попало.

– Ребята, негоже… – говорил взволнованный Корнило. – Смотрите, быть вам в ответе перед великим государем… Брось, ребята!.. Оставь…

– Ты владей своим войском, а я буду владеть своим!.. – бешено крикнул ему Степан. – В воду москвитянина, ребята!..

– В воду его!.. В воду!..

И избитого до потери сознания Евдокимова казаки бросили в мутные, ледяные волны разгулявшегося Дона, а всех спутников его голытьба взяла под стражу. Корнило оказался атаманом только по имени: Степан верховодил всем. Теперь он уже открыто говорил, что время выступать против лиходеев бояр, взявших в плен царя. Против самого царя он говорить остерегался: легенда царя была очень еще крепка даже в отпетых душах. Его речи встречали всегда шумный успех, и все резче, все ярче становились его наскоки на привычный уклад жизни. Незадолго перед этим в Черкасске сгорела единственная церковь. Зная щедрость Степана, казаки попросили его помочь на построение храма.

– Да на что он вам? – усмехнулся Степан. – Разве нельзя жить без попов? Венчаться, что ли? Так станьте в паре против вербы да пропляшите хорошенько, вот и повенчались… Или забыли, как в старинной песне поется: тут они и обручались, вкруг ракитова куста венчались…

– А небось, сам-то ты со своей Матвевной венчался, – возражали недоверчивые.

– Мало ли что человек по глупости делает!.. – сказал Степан. – А прошло время, поразобрался в делах, ну и херь все лишнее, чтобы не мешало.

Буйные духом от таких слов пьянели еще больше, и жизнь становилась для них похожа на эти беспредельные степи, где нет над человеком никого и ничего и где можно гулять по всей своей вольной волюшке, но зато робкие и нерешительные задумывались все более и более, а некоторые даже и совсем отошли от Степана.

Весь Дон шумел, готовясь к походу в неизвестное. Все чувствовали, что на этот раз произойдет что-то решительное, окончательное. Одни верили в какое-то торжество, им и самим неясное, а другие хмуро говорили, что на все наплевать и хуже все равно не будет.

Воровская столица Кагальник курился дымками вечерними. Сиреневые сумерки застилали уже и серебряный разлив Дона, в котором бултыхалась, играя, рыба, и уже прозеленевшую степь, где плясали влюбленные дрофачи, и эти утопающие в невылазной грязи землянки казаков.

– Эй, Черноярец!.. Есаул, тебя…

– Что такое? – встал грустивший о чем-то над рекой Ивашка.

– Какие-то богомолки из Ведерниковской тебя требовают…

Ивашка спустился к неуклюжему тяжелому парому, под которым хлюпала вода, и в легком челночке переехал на тот берег: чужих баб в станицу никак не пускали. Навстречу ему из дымных сумерек смотрели две богомолки с котомочками и в приспущенных на глаза платках. И вдруг Ивашка так и затрясся: знакомая, пьянящая родинка на подбородке!.. Он испуганно вгляделся в другую богомолку: то была старая Степанида.

– Ты в уме? – едва выговорил Ивашка. – Ну-ка, отойдем в сторону…

Они отошли по берегу несколько выше перевоза. Баушка Степанида скромно села в сторонке. Молчаливый Ерик – он возился под берегом с рыбачьей снастью – проводил парочку долгим взглядом и тяжело вздохнул.

– Ты одно только скажи: ты в уме или нет? – повторил Ивашка, глядя во все глаза на милую родинку.

И зашептала Пелагея Мироновна горячо:

– Муж в Москву упросился: боится вас… Он в возок сел на Москву ехать, а я на повозку – на Дон… Довольно помучилась я с постылым!.. Не хочешь взять меня к себе, я и одна тут как-нибудь пристроюсь. А назад уж больше не вернусь. Вот тебе и весь сказ мой…

– Да как же ты жить-то будешь?

– Живут же другие… – сказала Пелагея Мироновна. – А если я не мила больше тебе, ты скажи: я уйду…

– Что ты там еще говоришь!.. – горячо дрогнул голос Ивашки. – Я извелся весь без тебя не знаю как… Все думал бросить все, да, к тебе скакать… Не про то говорю я, а про то, что жизнь наша трудная, опасная. И опять же такой содом тут, что и мужику-то иной раз трудно, а не то что бабе. И ежели да узнают, кто ты…

– Я тебе давно говорила: уйдем в Польшу, на Литву, куда хочешь… – повторила она. – Уйдем дальше и будем жить вольными людьми. Вы вот много про волю-то кричите, а большой воли и у вас я не вижу. Жить можно и не по-дурьи. Вот как в Москве еще была я, ходила я в Кукуевку, в слободу Немецкую, и все дивилась: живут же вот люди!.. А наши терема придумали, заперли бабу, как скотину какую, слова лишнего не скажи, не засмейся, глаз как грехом не подыми. И чего, чего ни навыдумывали!.. Еще как женихом мое сокровище-то был, так отец мой, по обычаю, плетку ему на меня в гостинец послал, а после венца молодая разувать своего благоверного должна, а он ее за это тут же при всех плетью промеж лопаток ублаготворяет… Ну и дала ж ему я потом эту плетку!.. – с раздувающимися ноздрями весело воскликнула она. – И почему промежду хошь немцев такого измывательства нету? А живут еще почище нашего… Нет, я сыта… Конец!..

Ивашка задумался: действительно, его уже крепко теснили казацкие порядки, и воля с милой вместе манила неодолимо, и жажда мести старая жгла. И как еще отнесутся к его уходу казаки?.. Нет, сразу не решить ничего – надо мозгами не торопясь пораскинуть. Пусть она эти дни перебудет в Ведерниковской, – он указал ей одну знакомую старуху-вдову, у которой ей будет безопасно, – а там видно будет… И было так мучительно жаль отпустить свою лебедушку: как хороша она, как сладко было бы провести с ней эту вешнюю ночку!.. А вот нельзя: атаман строго-настрого приказал, чтобы никто не смел из городка отлучаться без его разрешения, я, ни под каким видом, а кому уж очень нужно было отъехать на время так тот должен был оставлять за себя двух поручителей. Вот тебе и воля!..

– Ну и наделала ты делов… – еще раз повторил Ивашка и, боязливо оглянувшись в сгустившемся сумраке, вдруг порывисто и горячо обнял ее.

Та вся так и затрепетала: воля, милый и совсем, совсем новая жизнь пуще всего ласки его горячие, от которых она вся точно умирала в блаженном огне… И проступили звезды. И у парома послышалось серебристое ржанье коня… И тихо пошли они кустами вдоль берега…

…Они подошли к перевозу…

– Ну, прощай покедова… – равнодушно сказал Ивашка.

– До увиданья… – отозвалась прозябшая баушка Степанида.

По жидкой грязи заплескали колеса, – их привез казак из Ведерниковской, – а черный челн, носом против по-весеннему быстрой воды, ходко пошел на тот берег, в Кагальник.

– Что, аль зазнобушка? – услышал Ивашка низкий голос.

Он испуганно обернулся. Ерик, попыхивая трубочкой, смотрел на него из-под густых бровей. Ивашка смутился.

– Меня, брат, не опасайся… – сказал Ерик. – Я не из тех, кто жизнь людей коверкает. Ну а ты все-таки остерегайся: казаки догадались… Дураков везде достаточное количество – много больше, чем нужно…

И ярко, золотым огоньком, загоралась в темноте коротенькая носогрейка…

– А ежели ты так говоришь, то зачем ты здесь? – тихо, медленно проговорил Ивашка.

Долгое молчание. Хрипенье люльки запорожской. Тяжелый вздох.

– А куда денешься?.. – тихо, с тоской проговорил Ерик и отошел в сторону.

А в таборе, около костров, казаки скалили зубы над Иванком:

– Иванк, а Иванк, а в казаки хошь?

Иванко смотрел своими круглыми пуговками на смеющиеся, красные от огня лица и упорно молчал.

– Э-э, ребята, да он в казаки-то не гожается: у его языка нету!..

XX. Поход

Не успели отшуметь как следует вешние воды, не успела угомониться и сесть на гнезда дикая птица, не успела зацвести цветами лазоревыми степь неоглядная, как поднялся Кагальник на поход, а за ним и вся голытьба донская… И потянулись казачьи челны вверх по опавшему уже Дону, к Паншинскому городку, туда, где исстари переволакивались воры с Дона на Волгу… В пустынных и точно бездонных пространствах этих пьяный шум похода был слышен не больше, чем звон пляшущей над сонной болотинкой комариной стайки, но всем участникам выступления казалось, что их намерение "повидаться с боярами" весьма значительно и, обливаясь горячим потом, они усердно гребли вверх.

– Эй, казаки, подгребай к берегу!.. – раздался крик со степи.

Челны насторожились: на берегу, почитай, под самым Паншиным, стоял небольшой конный отряд и махал им шапками.

– Что за люди? – крикнул Степан на берег с головного челна.

– Васька Ус я… – долетело по воде. – Тот, что на Москву, к царю в гости ходил… Мы к вам…

Челны радостно подгребли к топкому берегу, и конница Васьки, забубённой головушки, не знающей хорошо, в какой ей угол преклониться, с радостными криками смешалась с казачьим войском. Теперь численность армии Степана достигала уже 7000. Атаман сразу сделал Ваську своим есаулом, и Васька, скаля белые зубы, крутил свои лихие черные усы и смеялся, довольный: теперь-то они уж отколют коленце!..

С величайшими трудами казаки переволоклись по невылазной грязи в Камышинку, и быстро понеслись вниз по речке перегруженные голытьбой челны. Вокруг была та же весенняя, радостная степь, то же небо бездонное, но все здесь казалось шире, могутнее, величавее: то близость Волги сказывалась.

В устье Камышинки Степан и другие казаки повиднее вышли на берег и поднялись на вершину высокого холма, который командовал над всеми окрестностями. И невольно казаки замолчали и залюбовались захватывающе-широким видом полноводной, солнечной Волги и бескрайних, вдали лиловых степей. Весенний ветер весело рвал и метал. Над водой с хриплыми криками кружились белые острокрылые чайки. И никого, пустыня… Только в буро-серой прошлогодней траве на вершине холма тихо тлели многочисленные деревянные кресты: некогда на этом месте воровские казаки задумали построить городок, чтобы запереть Волгу, но Москва послала против них ратных людей, и был на этом бугре ожесточенный бой, в котором одних москвитян погибло более тысячи человек, а воры сложили свои головы все, кто в бою, а кто потом на виселицах. Это и было кладбище ратных людей московских, все эти тихо догнивающие кресты, над которыми быстро бежали, гонимые вешним ветром, белые, пухлые облака да хрипели чайки острокрылые…

И долго молчали казаки: кто знает, что ждет их?..

– По-моему, ежели взять Царицын да Астрахань, никакой нужды нет ставить тут городок… – сказал, наконец, Степан. – А ежели Царицын да Астрахань в руках воевод оставить, то городок этот все равно продержится недолго…

С ним быстро согласились. На стратегических соображениях казацкая мысль останавливалась только как бы из некоторого военного приличия. Городок не нужен был им потому, что всем им хотелось ярких приключений, хотелось богатого зипуна, хотелось двигаться все дальше и дальше, а потому всякие такие задержки, как постройка городков, отталкивали от себя, а эти немые, тлеющие в прошлогодней травe кресты без слов говорили, как слабы бывают иногда такие казацкие затеи. И все решили: это пустое, и стали потихоньку спускаться к челнам…

Казаки тем временем пронюхали, что недалеко в степи кочуют едисанские татары, те самые, которых побили они тогда на Емансуге, в изливе Волги.

Назад Дальше