Забылся он под самое утро. И снова, пенясь и клокоча, лилась на него нестерпимо красная кровь, и он опять уходил на дно этого моря, судорожно цепляясь за Пепеляева, а грузный премьер хватал его за шею короткими грубыми пальцами, и оба они, сплетаясь в злобный вертящийся клубок, бились головой, ногами, спиной о камни черного, беспросветного дна…
* * *
Шестого февраля за ним пришли чуть свет, и Колчак всем своим существом понял: последний допрос.
Он знал, что его ждет. Ему сказали об ультиматуме Войцеховского, уведомили: авангард генерала стоит в Иннокентьевской, в шести верстах от Иркутска.
Нет, адмирал не строил себе иллюзий. У него никаких надежд, и надо лишь выдержать последнее испытание, самый конечный допрос.
Он вошел в комнату Следственной комиссии медленными, внешне спокойными шагами, но почти тотчас выдержка покинула его. Он, правда, как и раньше, продолжал обдумывать ответы и был чрезвычайно осторожен в показаниях, но путался, бледнел, умолкал посреди фразы.
Адмирал, разумеется, знал об отношении Ленина к "колчакии". Еще летом прошлого года лидер большевиков назвал Колчака и Деникина главными и единственно серьезными врагами Советской Республики. Ленин утверждал, что белые армии - южная и восточная - немедленно развалились бы без помощи Антанты. И еще называл диктатуру Колчака самой эксплуататорской, хищнической, хуже царской.
"Расстрелы д е с я т к о в т ы с я ч рабочих… Порка крестьян целыми уездами. Публичная порка женщин. Полный разгул власти офицеров, помещичьих сынков. Грабеж без конца".
Было бы, по меньшей мере, наивно после всего этого надеяться на пощаду и снисхождение. Юс талио́нис , кажется, так утверждает латынь? Да, так.
Он то и дело глядел исподлобья на следователей, и ему казалось, что члены Следственной комиссии нервничают тоже. Что ж, в эти часы жизнь каждого, кто находился в комнате, висела, может статься, на волоске. Гром пушек отчетливо доносился до Ангары и Ушаковки.
Его снова спрашивали о расстрелах, о заложниках, он бормотал в ответ нечто невнятное и, как на прошлых допросах, косился на стенографисток: слова улетают, а написанное остается.
В три часа дня допрос был закончен, а может, его прервали, наверное, прервали, и Колчака вернули в камеру.
Но даже и теперь он не позволил себе отдыха, а все искал самые малые возможности для спасения. Ничего путного не приходило в голову.
Откуда-то со стороны Ушаковки до него донеслась песня, там, вероятно, шли строевые занятия, и он содрогнулся, узнав слова́ своих врагов:
В ногу нога,
Отвагою богаты,
Шли на врага
Красные солдаты.
Левой! Левой!
Их командир -
Такой же сын народа,
Тот же мундир
И тот же клич: "Свобода"!
Левой! Левой!
Над головой
Багровое, как пламя,
Кровью живой
Горит и плещет знамя!
Левой! Левой!
В алом шелку
Огонь побед раздуем,
Смерть Колчаку
И гибель всем буржуям!
Левой! Левой!
Песня затихла, и он стал прислушиваться к выстрелам с запада. Войцеховский бил по городу, бил редко и неуверенно, будто отдавал казенный солдатский салют ему. Колчаку, которого сейчас винит и проклинает Россия.
За окном уже была черная ночь, на одной низкой собачьей ноте скулила за стеною метель, и только эти звуки - уханье бури и удары снарядов - заполняли собой, кажется, весь мир.
Адмирал плотнее застегнул шубу, надвинул шапку на лоб и замер в неудобной позе возле мутного, грязного окна.
Так простоял он в темноте час, и два, и три, не шевелясь и уже ни о чем не думая, а только вздрагивая, будто пушки Войцеховского тупо били ему в грудь…
ГЛАВА 2-я
ДОРОГА ПЛАЧА
Молоденький солдат Иван Евстропов, стоявший в этот студеный зимний вечер на часах у гостиницы "Модерн", внезапно выругался и схватил за рукав человека, пытавшегося пройти в ЧК.
Тот обернулся, и на Евстропова удивленно взглянули большие черные глаза.
- В чем дело?
- Виноват! - смутился часовой. - Зреньем ошибся. Проходи, товарищ Чудновский.
Покачивая головой и коря себя за промашку, Евстропов проводил взглядом невысокую фигуру председателя Иркутской губЧК и снова застыл у подъезда бывшей гостиницы.
Чудновский поднялся в свой кабинет на втором этаже, с удовольствием скинул меховую шапку и насквозь промерзшую кожаную тужурку, присел к раскаленной печке. Дверка чугунной буржуйки покраснела от жара, и Чудновскому показалось, будто из нее, как из лета, веет томительным запахом трав.
Немного согревшись, он позвонил по телефону и вызвал к себе руководителя контрразведки Бориса Бака.
- Садитесь, Борис, - кивнул Чудновский на стул, когда Бак, высокий черноволосый парень, вошел в кабинет. - У меня к вам дело.
Председатель ЧК достал из стола тетрадь.
- Наши товарищи из Черемхова прислали любопытный документ. Это дневник казачьего офицера Андрея Россохатского. Впрочем, скорее воспоминания, без точных дат, мемуары. Он делал записи в черемховской тюрьме. Тетрадь взяли у него во время обыска, в первых числах января.
Чудновский потер мягкие каштановые волосы, зачесанные назад, заключил:
- Полагаю, вам сто́ит внимательно прочесть тетрадь. В ней верные и точные наблюдения. Судя по ним, офицер - случайный человек в войсках Колчака. Но влез в собачью шкуру - лай. Ознакомьтесь с записями. Вы многое узна́ете о враге и о том, что́ он такое сейчас.
- Хорошо, Самуил Гдальевич, - отозвался Бак. - Посмотрю. Однако теперь немало срочных дел - и позвольте мне заняться чтением как-нибудь потом, в свободную минуту.
- Нет, - покачал головой Чудновский. - Свободная минута у вас найдется нескоро, а это, - он указал на тетрадку, - вы и ваши люди обязаны знать.
Простившись с председателем, Бак прошел в свою комнату и, убрав бумаги со стола, раскрыл тетрадь.
Всю ночь в его комнате горел свет. Было тихо. Лишь временами безмолвие нарушалось шелестом страниц, негромкими шагами да дребезжанием стекол в окне: на западе устало и глухо били пушки.
На тетрадной обложке значилось:
"Андрей Васильевич Россохатский. Мысли и воспоминания в плену. Декабрь 1919 - январь 1920".
Бак перевернул страницу и стал читать.
"Записи в черемховской тюрьме.
Итак, я начинаю рассказ о дороге плача, позора и горя.
У войны бешеный ход, и все, что попадает под ее колеса, тотчас превращается в щепу, в пыль, в ничто.
Всего месяц ходил я вольноопределяющимся. Затем присвоили первое офицерское звание. К чему оно мне, и зачем мне эта служба? Впрочем, меня никто не спрашивает - и вот я послан в Омск, к генерал-квартирмейстеру, за назначением.
Армия отступает, красные висят на наших плечах, но после Челябинска, кажется, никто ничему не удивляется.
Схожу на станции Омск. Беды начались уже на перроне. Казалось бы, город, где находятся правительство, ставка и Колчак, должен резко выделяться порядком и дисциплиной. Ничего подобного! На перроне и привокзальной площади - масса бесцельно шатающихся офицеров. Держат они себя донельзя развязно и, по-моему, умышленно нарушают форму ношения одежды.
Сначала мне показалось, что это исключение из правил. Подумал: встреченное мною воинство Мамая - случайные на станции люди, командиры фронтовых частей, проезжающих через Омск.
Но вскоре выяснилось: в городе еще хуже. Я отправился по начальству и был поражен тем, что творилось перед самыми глазами правителей.
Конечно, я не наивная гимназистка и видел распущенность в войсках и офицерах от фронта (Петропавловск) до Омска. Но то, что совершалось в центре, превосходило все. Можно подумать, что офицеров в столице адмирала больше, чем нижних чинов. Все это войско с офицерскими погонами, утратившее свое достоинство, напоминало сброд лакеев, гуляющих в отсутствии господ.
Я облегченно вздохнул, получив назначение в один из формирующихся казачьих полков в городе Кокчетаве. Это что-нибудь верст триста на юг от Омска. К месту службы отправился немедля.
Кокчетав - небольшой уездный городок, населенный казаками и киргизами. Прибыв туда, я вступил в Н-ский Сибирский казачий полк, - он спешно готовился к отправке на фронт. Это, кажется, последняя часть, которую удалось наскрести в окрестных станицах. Она обильно снабжена оружием и обмундированием. И тем не менее нет полка, а есть куча вооруженных людей. Мобилизация произошла очень спешная, без всякой нравственной, моральной и даже технической подготовки. Да еще пустили глупую ложь, а местами и официальные сообщения, что полк составился добровольно, хотя волонтерами здесь и не пахло. Этим тотчас же воспользовались подпольщики и через пропагандистов стали раздувать в ротах искру недоверия к правительству.
Подготовка командного состава была низка. Офицеры совсем не изучали подчиненных, а те, что половчее, терлись в тылу, увлекаясь шумной жизнью.
Формирование полка произошло очень быстро, так что на седьмой день мы выступили на фронт, даже не закончив оборудования обозов. Причиной такой поспешности явились неудачи армии на линиях боя. Не могу умолчать: противник бил нас не одним оружием, но и словом. Иное пополнение, только прибыв на фронт, при первом выстреле, а иногда и без оного, в полном составе переходило на сторону неприятеля. В таких случаях нередко истребляли командиров.
Подъесаул Ш. сказал мне, что в Красной Армии железная дисциплина, но добавил, что держится она на трех китах: сильная агитация, тайные организации внутри армии и суровые меры наказания.
Думаю, что подъесаул Ш. зол и глуп. А наши правители? У них - неумелая оценка положения, пьянство, грабеж казны. Это я надежно знаю.
Получив раньше, чем думалось, приказ о передислокации, мы на другой же день были в походе. Не обошлось и здесь, при выступлении на позиции, без обычной помпезности. В восемь утра полк, готовый к маршу, выстроили на городской площади, фронтом к церкви. Был отслужен молебен с водосвятием. После молебна говорили отцы города и казачье начальство. В напутствиях, скудных искренностью и убедительностью, было больше прощальных слов и пожеланий вернуться живыми, чем упоминаний о цели и о деле, на которое шли эти и без того пораженные сомнением бойцы. Казалось, ораторы, провожавшие речами войска, были настолько уверены в победе, что не считали нужным о ней заботиться. А может, напротив, совсем не верили в победу и лишь прятались за словами, хотя давно известно: болтовней моста не построишь - нужны бревна. А ведь солдат ждала война гражданская, без компромиссов и пощады.
Выслушав заклинания, полк выступил в поход, провожаемый громким "Ура!", музыкой городского оркестра, стонами и воплями родных.
Выйдя за город, мы снова встретились с властями, опередившими нас в экипажах и машинах.
Прямо в степи нам выкатили бочки спирта и вина; через час на кострах жарились бараны. Колокольный звон, речи, "ура!" и музыка парада, слезы жен и матерей - всё ушло куда-то далеко. Началось разгульное пьянство, песни и пляски.
В таком виде полк кое-как совершил первый переход на фронт. Сомнения пытались залить вином.
Через восемь дней мы добрались до позиций, были введены в боевую линию и составили резерв дивизии, наступавшей на станицу Островную. Около девяти вечера успех боя склонился было совсем в нашу сторону: головные части вытеснили неприятеля из Островной и преследовали его. Мы же расположились в станице, составляя, как и раньше, резерв дивизии.
Наступила ночь. Была такая темь, как под землей. И тут сказалась недостаточная бдительность сторожевых охранений на правом фланге. Противник, не замеченный заставами, ударил под утро в тыл нашего полка, была паника, и мы потеряли станицу и одно орудие.
На рассвете, собрав часть в возможный порядок, пошли отбивать у красных потерянное. Конной атакой уничтожили до взвода неприятеля, взяли пленных.
Здесь случился инцидент между мной и подъесаулом Ш. Он подскочил к одному из пленных и ударил его по голове обухом шашки. Я вырвал у Ш. оружие и сказал:
- Вы не тут лютуйте, господин подъесаул, а там! - и показал на боевые позиции. - А над безоружными измываться - подло и недостойно русского офицера!
На что он мне в сердцах ответил: "Ты, либерал розовый, излукавился совсем", - и еще что-то.
В тот день нам удалось продвинуться вперед на семнадцать верст и занять станицу Екатерининскую. После чего нас отвели на отдых в Петровскую. Фронт охраняли заставы соседней дивизии.
В станице Петровской простояли сутки. Тут был устроен парад, и я впервые видел казачье начальство - атаманов Иванова-Ринова и Дутова.
Дутов, поздравляя нас с успехом боя, проговорился: "Благодарю вас за проявленную храбрость, ваши действия решили участь кампании".
Это у многих вызвало усмешку, хотя Дутов был отчасти прав, так как до этого боя положение фронта, действительно, сложилось плохое. Успех продолжительное время держался на стороне неприятеля, и ожидалась даже эвакуация города Омска.
Утром мы снова направились на позиции с задачей теснить противника. После полудня подошли всей дивизией (три казачьих полка четырехсотенного состава) к станице Кабань или Кабанья. Здесь нас заметили красные, и мы остановились в мертвом от обстрела пространстве.
На рассвете выбили неприятеля из Кабаньей и преследовали его до Чулочной (Чулошного) и Пресногорьковки 1-й, где красные возвели временные укрепления.
Ночью отдыхали в Кабаньей. Надо заметить, что все действия велись конным строем против пехоты, обильно снабженной пулеметами и артиллерией. Не только бойцы, но и кони теряли последние силы.
Утром, согласно приказанию, двинулись на Пресногорьковку 1-ю и Камышловскую двумя колоннами. Неприятель, атакованный под обеими станицами, отошел на юг, к Пресногорьковке 2-й.
Мы уже совсем собрались атаковать Пресногорьковку 2-ю, однако противник, не приняв боя, отошел в Крутоярскую. Дивизия не успела пресечь ему путь отступления.
Заняв Крутоярскую и передав позиции егерскому пехотному батальону, мы отправились на отдых в Камышловскую и Пресногорьковку 2-ю.
Ночь простояли спокойно, но утром наше внимание привлекла орудийная стрельба, что слышалась из Крутоярской. Не успели еще разъезды, посланные нами, дать донесения, как показались бегущие егеря. Задержав их, мы узнали, что на рассвете неприятель неожиданно атаковал роты и выбил их из станицы.
Наш полк немедля пошел вперед, чтоб деблокировать егерей и восстановить утраченное положение.
Противник, заметив наступление казаков, отошел без боя к станице Звериноголовской.
Вечером мы расположились биваком в Крутоярской, выслав разъезды и охранение.
В эту ночь, как потом стало известно, к неприятелю подошли сильные резервы, тогда как наши части не имели ни подкреплений, ни замены, несмотря на то, что люди и лошади были изнурены до крайности.
Утром мы двинулись дальше. Дивизия, чрезвычайно утомленная, по диспозиции полковника Р., вновь назначенного начальника ее, была разделена на две самостоятельно действующие колонны. Они шли в разных направлениях и не имели связи между собой.
Мы приблизились к неприятелю почти на выстрел и спешились, что еще умалило наши силы, поскольку пришлось выделять коноводов. Да и кавалерия в пешем строю воюет хуже стрелков.
Нерешительность командования подрывала дух войска. Нас слишком долго держали под обстрелом на исходном положении, не давая никаких команд для действий. Причиной тому недостаточная разведка и оценка сил неприятеля. Все это угнетало войска.
Простояв без толку несколько часов на виду неприятеля, мы понесли немалые потери. Лишь время от времени отвечали беспорядочной ружейной стрельбой на орудийный огонь красных.
Противник, видя нашу нерешительность и даже растерянность, твердо перешел в наступление. Мы же, чувствуя превосходство его сил, не могли дать отпора.
В то время, как мы продвигались вперед, весь фронт Колчака отступал. Мы этого не знали и очутились почти в мешке. Правда, порядок в наших сотнях еще держался, тогда как пехота и тыл разлагались с неимоверной быстротой.
Наконец получили приказ отходить.
В дни отступления я заболел и пришлось покинуть свою часть. Кажется, у меня обозначился военный тиф, но ознобы несильные, и я был направлен без провожатого в Омск.
Господи, что там творилось! Призывы к порядку и борьбе за спасение родины, расклеенные повсюду, вызывали иронию потому, что "защитники родины" ничем себя не проявили, кроме хамства.
Запрещая безобразия, угрожая виновным всяческими карами, до расстрела включительно, сами "повелители", "защитники" и "блюстители порядка" тут же безнаказанно нарушали его. Пьянство, разбой, насилия совершались на глазах толпы и войска.
Правительство потеряло голову. Какие-то комитеты и организации пытались формировать так называемый "Святой крест", к чему их призывали Колчак и Дитерихс. Дружины этого "креста" поглощали массу средств, но воевать не шли, а только скандалили. На улицах толпами шатались женщины, главным образом проститутки, одетые в мужское обмундирование. На груди у них белели восьмиконечные кресты, что и означало ратника упомянутых дружин. Эти "ратники" по ночам, в номерах гостиниц, а часто и на улицах, пьянствовали до потери человеческого образа, продавались первому встречному.
Еще тщились создать дружины "Зеленого знамени" в кои записывали мусульман, впрочем, тоже без всякого успеха.
Среди офицеров, как зараза, распространилась спекуляция. Некоторые не гнушались хищением казенного имущества. Но вот таких, которые серьезно относились к делу, к своим прямым обязанностям, что-то не было видно.
Все вело к гибели. Пал Петропавловск, не только сильный своими природными укреплениями, но и подготовленный к обороне старанием многих людей. Тридцать пятая дивизия красных взяла его, кажется, двадцать девятого октября, почти без боя, хотя Колчак и утверждал, что в районе Петропавловска решается его судьба.
Мне часто говорили: адмирал не искушен в политике. К этому надо прибавить крайнюю нервозность и неуравновешенность верховного правителя. Он быстро раздражается, делает одну тактическую ошибку за другой, то и дело выезжает на фронт, оставляя штаб без руководства. Но и выезды Колчака ничего не дают. До сих пор получалось так, что после каждой его поездки Красная Армия занимала тот или иной город. Я сам слышал разговор двух полковников. Не смущаясь моим присутствием, один из них с усмешкой сказал другому: "Слышали, адмирал опять отправился на фронт?" Второй отозвался с иронией: "Поехал сдавать очередной город".
После ухода из Петропавловска путь на Омск был открыт, и власти объявили эвакуацию столицы.
А ведь были же приняты, как мне говорили, известные меры. Воинским частям, строевым офицерам, а под конец и всем без разбора выдали оружие. На окраинах города соорудили рогатки (заставы), ввели строгий контроль на станциях и в поездах.
Но ничто не помогало. Под видом хозяйственников бежали не только солдаты, - в тыл всякими правдами и неправдами просачивались целые батальоны, с офицерами впереди. Рогатки на дорогах сметал поток бегства.