Беруны. - Давыдов Зиновий Самойлович 17 стр.


Тимофеичу трудно было стерпеть это, и он кричал на тот берег, чтобы добрые люди не швыряли каменьем, потому что слоны, осердясь, натворят им бед. Тогда и его принимались там ругать на все корки: будто он, Тимофеич, и берун, и колдун, и медведь-оборотень и что, попадись он им в руки, они спустят с него берунскую шкуру.

Зверовые дворы огорожены были высокой стеной, и простой народ туда не пускали. На площадях и толкучих рынках рассказывали всякие небылицы о персиянах-слоновщиках и разном зверье, неведомо для чего в таком большом количестве свезенном в столицу.

Особенно сильное впечатление производили в то время обезьяны, столь похожие на человека. Об этих шустрых зверьках невежественные люди рассказывали всякие басни. Что будто бы у обезьян есть король, и короля этого вместе со всей его свитой полонил в индийских горах шах персидский Надир. Он и переслал обезьян царице в зверовые дворы. А у себя, в индийских горах, живут обезьяны большими стадами. И если кто их обижает, то они жалуются своему королю, и тогда обезьяний король высылает на обидчиков рать. А рать эта велика. Она штурмом берет город, и тут уж пощады не жди. Есть даже у обезьян свой особый язык, и научиться их наречию нельзя человеку. А кто узнает хоть слово, того якобы обезьяний король убивает.

Но пострашней обезьян есть, говорили, на зверовом дворе какая-то небольшая птичка из той же Индийской земли, и зовется та птичка гукук. Черна, как ворона, а хвост, как у павы, и если сядет на чью-нибудь кровлю, то в том доме будто бы человек умирает. Живет эта птица на зверовом дворе на свободе, а по ночам летает над городом и кричит: "Гукук! Гукук!" И невозможно взять эту птицу ни в силья, ни пулей.

X. ОКРИВЕВШИЙ СОЛДАТ, ДОБИВАЮЩИЙСЯ ОТСТАВКИ

Асатий, когда кончал купать слонов, то тем же порядком, с криками и битьем в тулумбасы, подгонял их обратно к слоновым амбарам. Здесь, прежде чем загнать их в стойла, он потчевал их водкой, которую слоновщики лили ведрами в большую куфу.

Водки на слоновом дворе полон был погреб, потому что Асатий поил слонов водкой в жаркие дни только после купанья. Остальную же водку выпивали сами слоновщики. Асатий тоже не брезговал водкой. Он и берунам лил в ковшик; те пили винцо и хвалили, потому что водка была хоть и с пригарью, но крепка и даже слонов пробирала. Слоны, напившись водки, шли в стойла, пошатываясь, и там, подкрепившись сарачинским пшеном, засыпали. Тогда и слоновщики уходили в свои закуты, а Асатий сидел с Тимофеичем подле куфы до вечерней звезды.

Тимофеич расспрашивал Асатия про Индийскую землю, родину слонов, о которой читал ему Никодим из большой тетради на выгорецкой лодье. В том далеком краю правит султан, и земля та богата, и бояре сильны и кичливы, а народ там беден и ходит нагой. И когда султан выезжает на потеху, то развевает черные знамена с драконами золотыми; никто не может развевать таких знамен, кроме султана. И едут тогда вместе с султаном его мать, и жена, и министры, пятьдесят слонов в суконных попонах, лютые звери на двойных цепях и множество женщин с водой для питья и обмыванья. А позади султанова балдахина идет бешеный слон с железною цепью во рту, идет и сбивает коней и людей, чтобы кто из них не приступил близко к султану, потому что султан, как и в других странах цари, день и ночь трепещет за свою жизнь.

Но Асатий не мог того рассказать Тимофеичу про Индийскую землю, хоть был он и главный слоновщик. Он в той земле не бывал и делу своему научился в детстве у себя же на родине, в Персии. Асатий больше вздыхал, молчал и молча, как кофе, тянул свою водку. А с вечерней звездой отправлялся к себе. И беруны шли к себе в чулан при медвежьем остроге.

Тогда из дальнего домика выходил кривой солдат Евмен Марадуй, участник боев при Бендерах и Хотине, где в войну 1739 года сшиблись армии турецкого султана и русской императрицы. Солдат глядел теперь только единственным глазом, но помнил ад, когда горела земля, и дым, который пускали турки по подожженной степи. Слепотою, удушьем и смертельною жаждою отравлен был Измайловский батальон, шедший вперед по горячей золе. Евмен Марадуй вернулся в Петербург с ожогами на ногах и помутневшим от дыма и копоти глазом. И тогда же, ещё при жизни императрицы Анны, был он приставлен к отхожему домику на зверовом дворе. Окривевший солдат стал проситься обратно на родину, на Украину, и всё ждал, что выйдет ему чистая отставка. Но умерла императрица Анна, отцарствовал младенец Иоанн, и ныне Елисавета Петровна восседает на царском престоле, а солдату никак не вернуться в родную сторонку.

Евмен Марадуй и в ночное время меж загонов и клеток дорогу к куфе находил без ошибки, хоть был он крив и глядел на свет одним только глазом. Солдат, столько лет понапрасну прождавший отставки, добирался до куфы, черпал ковшиком водку и лил её внутрь, запрокинув голову и не глотая. И кривой его глаз был мутен и светел, как белые ночи, к которым за весь солдатский свой век не мог привыкнуть Евмен Марадуй. Они проходили в бессоннице, в костоломе, в тяжелом духе отхожего места, к которому с давних лет был приставлен солдат, желавший вернуться к городу Чигирину, в родную свою деревню. И когда ковшиком зачерпнуть из куфы уже было невозможно, пьяный солдат разувался и лез в куфу и там по-собачьи лакал остававшуюся на дне водку. Солдату становилось после этого весело в куфе, он валился там набок и затягивал хрипло:

Ой, не плачьте, не журитесь,
В тугу не вдавайтесь.

И в ответ на солдатово пение поднимался тут гогот, и лай, и шипенье, и кашель, и смех по клеткам, в загородках, амбарах, теплицах – по всему зверовому двору.

XI. ХИБАРКА В ИНЖЕНЕРНОМ БАТАЛЬОНЕ

И тогда испуганно жалась к плетням женщина, возвращавшаяся в надвинутой на лицо епанёчке по пустынным улицам спящей столицы. Это была жена фаготиста, который дул в это время на какой-то чухонской свадьбе в трубу. Жена фаготиста перепугалась до смерти, заслышав многоголосый хор разбуженного пьяным Марадуем зверья. Но звери, прокричав в белую петербургскую ночь, сразу умолкли, после того как солдат оборвал свою песню.

У Марадуя была теперь другая забота: ему надо было выбраться из куфы, куда он так неосторожно забрался, и добрести к своему домику за оленьим загоном. Но перелезть через высокий борт куфы не мог уже пьяный солдат. Он пополз на четвереньках вдоль бортов куфы, но она была кругла, как кольцо, и похоже было, что сухопутный солдат вписался в морскую службу и поплыл теперь кругом света, чтобы с другого бока вернуться на прежнее место. Солдат даром что был крив и давно просил отставки, а шел, видно, на всех парусах и при добром ветре. Он вмиг сделал с десяток полных концов и, не находя щели, через которую мог бы выбраться на вольный воздух, стал приставать и сбавил жару. Выбившись наконец вовсе из сил, он заснул в слоновой куфе крепким сном, густым и темным, как летние ночи на его солдатской родине, под городом Чигирином.

В тесных своих застенках, стоя, сидя, лежа, опять западало в дремоту полоненное зверье, взбуженное пьяным солдатовым пением. Спал страус в заклети, и снова прилипла к насесту индийская птица гукук. Обезьяны, слоны и хивинцы-слоновщики – все спали в закутах; спали беруны в медвежьем остроге. Казалось, не спал никогда один только заяц. Он дрожал, как лист на осеннем ветру, и кричал иногда. Плачем подкидыша шел его голос к литейным дворам, за речку Фонтанку, в белую ночь. И так жалостлив был этот крик, что Настасья, не ложившаяся в эту ночь, вздрагивала в своей хибарке за третьим литейным двором.

Настасья, бывшая Степанова жена, а ныне жена Михайла Неелова, архитекторского сержанта, гладила всю ночь бельё медным начищенным утюгом и складывала его в дорожный сундук вместе с прочим немудрым сержантовым барахлишком. Сержант ещё спал на козлах за дощатой перегородкой, а Настасья укладывала в сундук его бритвы, и запасный парик, и банку с мукой, которою пудрил парик свой сержант, отправляясь на службу.

Настасья торопилась с укладкой, потому что на рассвете они выступали вместе со всем инженерным батальоном, чтобы идти походом в украинскую степь, где сооружалась новая крепость.

Днем Настасья из-за щепки и тряпки разбранилась с женой батальонного кузнеца, ядовитой язвой, которая, притихнув после перепалки, стала рассказывать, что на зверовом дворе обретаются какие-то беруны, колдуны-оборотни, потому что могут они обернуться чем угодно. И неожиданно кончила тем, что и она-де, Настасья, ведьма того же берунова племени.

Настасья, не думая ни о чём, прислушивалась к заячьему крику, в котором звенела обида. Но заяц на рассвете умолк, и тогда же за дощатою стенкою проснулся сержант. Батальонные конюхи под трели горниста выводили лошадей из конюшен. Настасья укладывала последнее белье.

XII. ЖЕНА ФАГОТИСТА ПРИХОДИТ НА ЗВЕРОВОЙ ДВОР

На рассвете притащился домой фаготист Фридрих, продувший где-то на болоте за Гостиным двором в свой фагот с зари до зари. Фридрих прошел в незапертую калитку мимо спавшего в будке солдата, по темным лестницам и переходам добрался до своего чердака и здесь просунутою в дверь щепкою откинул дверной крючок.

Жена фаготиста, испуганная ночным переполохом на зверовом дворе, спала теперь под стеганым одеялом на своей деревянной некрашеной кровати. Тощий фаготист быстро скинул с себя свой музыкантский кафтан и всю остальную свою одежонку, обвязал плешивую голову зеленым платком и, юркнув в свою перину, на навороченную здесь рвань, свернулся в клубок. И тут фаготист перестал быть фаготистом и наигрывал уже на флейте, выводя носом такие рулады, какие на фаготе ему никак не давались.

Проснувшийся в клетке дрозд начал ему вторить, так что на два голоса пошла у них работа. Жена фаготиста оставалась сама по себе. Она храпела густо, контрабасом, и только мешала дуэту фаготиста с дроздом.

Уже и солнце стояло высоко в небе и било каскадом в покойчик фаготиста сквозь слуховое окно. Уже и придворные актеры вышли за ворота и всею ватагою пошли по направлению к Оперному дому вместе со своим капельмейстером Арайей и Варфоломеем Тарсием, историческим живописцем. Девка Агапегошка прогуливала по двору кота на веревке. Карлица Аннушка и Наташа грелись на солнышке, глядя, как бегает по выступам и карнизам ученик кровельного дела Николай Капушкин. И только тогда, когда в двенадцать часов грянул выстрел с Петропавловской крепости, контрабас умолк, и жена фаготиста открыла глаза.

Она вспомнила о деле, о котором только вчера говорила с нею царицына чесальщица Материна, не угодившая как-то императрице и попавшая в немилость. Материне надо было вернуть себе прежнее расположение царицы, и глупая баба решила прибегнуть к волшебству. Помочь ей в этом согласилась жена фаготиста.

Жена фаготиста, как только проснулась, вскочила с кровати и босиком подбежала к рукомойнику, где совершила свой незатейливый туалет. Потом завязала в платок бутылицу гданской водки, калач и денег полтину и пошла со двора, оставив фаготиста доигрывать последние рулады вместе с не перестававшим ему вторить дроздом.

С узелком под той же епанёчкой дошла жена фаготиста до канала, перебежала мостки и не без опаски открыла калитку зверового двора. Сторожу в зеленом кафтане она сказала, что идет к садовнику Ягану Антонию, и её пропустили без разговоров.

Жена фаготиста, не глядя на клетки и ящики с разным зверьем, вышла к медвежьему острогу и здесь сквозь решетку заглянула в окошко.

В пруду в рыжей воде играл Савка. Чернобородый копченый детина в суконной фуражке сидел под навесом и швырял медведю какую-то снедь, которую тот подхватывал на лету, выскакивая из воды до половины. Солнце заливало весь пруд и отблёскивало на мокрой серебряной шерсти ошкуя.

Женщина с узелком под короткой епанёчкой раза два кашлянула; Степан обернулся, и она позвала его пальцем, на котором алел альмандин.

Степан подошел. Жена фаготиста отломила кусок калача и сунула сквозь оконную решетку Степану.

– Дай медведку.

Степан швырнул медвежий гостинец в пруд, и Савка, щелкнув зубами, стал весело чавкать.

– Скушай, Петруша, и ты кусочек.

– Я не Петруша, – заметил Степан, заправив калач за обе щеки.

– Ну, а как тебя кличут?

– Степан.

– Стефан? – обрадовалась женщина. – У меня брат был тоже Стефан.

– Вишь ты! – удивился Степан. – Так что ж он?

– Да помер, – сказала печально женщина, и на глазах у неё даже блеснула слеза.

– Ну, не тужи. Ничего не поделаешь.

– Ты – хороший человек, Стефан. На-ка, выпей немножко.

Степан отпил из бутылицы.

– Вот так водка! – одобрил он.

– Гданская, – объяснила женщина.

– Вишь ты! – опять почему-то удивился Степан. – Послушай, – вдруг осенило его, – ты давно тут, в столице?

– Давно-о! – протянула гостья. – Как приехала, так всё время тут.

– А не встречала ты тут такой женщины, Настасьей зовут... Настасьей Петровной?..

– Это такая рыженькая, культяпковатая?.. Золотошвея?..

– Да что ты, опомнись! – обиделся Степан. – Какая культяпковатая?.. Моя Настасья отродясь не была культяпковатой. И рыжей тоже не была. В пригожести и тебе, чай, не уступит. Она у меня высокая да ладная, востроглазая такая.

И Степан осклабился, показав жене фаготиста свои белые зубы.

– Востроглазая?.. Да ты бы так сразу сказал. Я вчера ещё её видела, – соврала незнакомая гостья.

Степан схватился руками за оконную решетку.

– Где, где видела? – выдавил он из пересохшего вдруг горла.

И глазами, вспыхнувшими, как угли, вонзился в другие глаза, голубевшие за решеткой из-под спущенной на лоб епанёчки.

– Да где видела?.. Видела. Вон вчера ещё была у нас в доме. К нам много народу ходит. Я ещё хотела зазвать её к себе. Вижу, Насташа – женщина хорошая, востроглазая...

Степан прижался к ржавой решетке мокрым лбом.

– Ну, а как она? – обдал он горячим дыханием немного отшатнувшуюся от него гостью.

– Да так, ничего... Я с ней не говорила. А ты что, приворотить её хочешь?

– Она жена мне...

– И что ж?

– Да вот потерялась; всё ищу и расспрашиваю, жду, не сыщется ли. Они тут с сержантом Михаилом Нееловым.

Жена фаготиста отступила на шаг и вся порозовела от охватившей её радости.

– Я тебе её разыщу, Стефан... – стала шептать она, придвинувшись к окошку и задыхаясь от волнения. – Разыщу... Сама к тебе придет... Я...

– Ты?!

– Да, я. Так сделаю, что сержанта бросит, сама сюда прибежит. Только сделать это не просто. Я уж так, для тебя... Ты на брата моего похож... Стефан... Ты никому не говори... никому... А то пропало всё, и не вернется к тебе Насташа. Только... только... мне надо для этого... надо...

– Чего, чего надо?.. Говори!.. – стал Степан, сам того не замечая, гнуть и ломать решетку в частоколе.

Женщина испуганно шарахнулась от него.

– Тише ты!.. Что ты!.. Волос мне надо немножко... – стала шептать она, снова придвинувшись к Степану. – Волос от медведка...

– Шерсти?

– Да... шерсти... Приворотить к тебе Насташу... Шерсти...

– Да я тебе её сколь хочешь наберу: он теперь линяет, ошкуй, самое его время.

– Возьми, набери в платок.

Степан бросился к медвежьему амбару и стал подбирать там грязные слежавшиеся пучки, пока женщина, нетерпеливо теребя бахрому епанёчки, стояла, прижавшись к высокому пряслу.

Степан не заставил ждать себя долго. Выскочив из амбара, он подбежал к окошку и просунул между железными прутьями мягкий узелок, в который жена фаготиста вцепилась обеими руками.

– Через два дня жди свою Насташу, – бросила она Степану на прощанье.

– Постой, постой! – пытался удержать её Степан.

Но та, не слушая его, легкой походкой быстро шла мимо слоновых амбаров, довольная тем, что так ловко провела медвежатника и выполнила поручение, не потратив полтины, сбереженной теперь на французские румяна.

XIII. ПРОФЕССОР ЛЕРУА ПРОИЗНОСИТ РЕЧЬ О БЕРУНАХ И МЕДВЕДЕ САВКЕ

Всё утро с Ледяного моря накатывал на столицу холодный ветер. Посредине лета хлопьями падал мокрый снег и здесь же, на мостовой, таял, превращаясь в жидкую грязь. Но редкие толпы не переставали собираться по Невской перспективе – у чахлых березок и под навесами гостиных рядов. Из Академии наук обратно в Летний дворец, что на речке Фонтанке, должна была проехать императрица. И всем хотелось взглянуть на позолоту парадной кареты и как сожмут мушкетеры ружья и прапорщики преклонят знамена.

Ветер разгуливал по широким площадям столицы весь день. Он иногда утихал, как бы прячась в пустырях, заваленных намокшим навозом, то вдруг вырывался оттуда и с налету больно хлестал по щекам пешеходов. Он словно издевался над вызолоченными орлами на аптеках и канцеляриях, силясь сорвать их с подвесков. Он проползал вдоль мостков, подбираясь к рундукам в гостиных рядах, запертым ради воскресного дня, и вздувал епанёчку у женщины, жены фаготиста, стоявшей в углу под навесом.

Гробовщики, попы, расстриги, старухи прибегали сюда с болота за Гостиным двором и толкались здесь вместе с разным дворцовым сбродом – обер-конюхами, гоф-актерами, камер-прислужниками и лейб-трубачами.

Женщина в епанёчке, стоявшая в углу, вдруг встрепенулась и шмыгнула в проход между двумя рундуками. Под навесами вдоль запертых лавок по деревянным мосткам медленно шли беруны с слоновщиками, и впереди шел высокий, тонкий Асатий в своем праздничном уборе из кашемировой шали. Гробовщики, как всегда, смеялись над Асатием и задирали берунов: говорили, что вот-де понаехали беруны и от них посреди лета невидаль такая, так что уж и в полдень вовсе темно.

Назад Дальше