Но в Академии наук в зале для собраний было светло: люстры горели здесь тысячью свеч. На небольшом возвышении под балдахином сидела в золоченом бархатном кресле окруженная придворными дамами императрица, и профессор Леруа рассказывал ученому собранию о тех же берунах, что прожили шесть лет в такой дальней стране и вышли оттуда невредимы. Профессор говорил об этом по-латыни, и из русских людей мало кто понимал его речь, и меньше всех – Елисавета. Но так уж тогда повелось, чтобы в ученом собрании звенела латынь, непонятная вовсе народу. И беруны попали в латынь: Тимофеич, Ванюха, Степан и даже Савка-медведь, валявшийся под навесом в медвежьем остроге. Казалось, что императрица благосклонно внимает ученой речи профессора. Когда тот, отвесив первый низкий поклон императрице, а второй остальному собранию, попятился задом с помоста, Елисавета шепнула президенту Академии о табакерке, которую жалует ученому, так долго по-латыни говорившему о берунах.
Государыня встала, и тотчас все поднялись и вместе с нею, проследовали в гравировальную палату, где ученики упражнялись в гравировании царских портретов. В библиотеке царице показали разные редкие рукописи и книги. Затем государыня прошла на лестницу, убранную цветами и алым сукном. Тогда верховой, мокнувший в белых штиблетах у парадного крыльца Академии, оторвался от стены и помчался через распухшую за день Неву по понтонному мосту. Он миновал уже мост и несся теперь, махая флажком, мимо новостроящегося Строганова дома по Невской перспективе. И сразу стали под ружье мушкетеры и прапорщики распустили знамена.
Карета летела с Адмиралтейского луга под гиканье ездовых, заглушаемое криками "виват". Мокрым снегом плевал ветер в плешивые головы гробовщиков и расстриг. Тимофеич вперил совиное око в карету, где за мокрым стеклом он ничего не увидел. Карета свернула на Большую Садовую, и сразу всё смолкло. Народ, посудачив, стал расходиться. Одни зашагали в трактиры к вину и пиву, другие – домой к пирогам с грибами и луком. Зверовщики пошли в зверовые дворы, а жена фаготиста, успевшая за рундучком сунуть Материне сверток с медвежьей шерстью, побежала к себе на Миллионную улицу. Гробовщики вернулись на болото за Гостиным двором и там на рогожах опять разложили свой невеселый товар.
XIV. ТАИНСТВЕННЫЙ СВЕРТОК
Царица подъехала к Летнему дворцу, который снаружи выглядел, как огромный китайский фонарь. Ещё не завечерело, а из-за спущенных шелковых занавесей бесчисленных окон вырывались наружу желтые, зеленые и алые тучи.
В одном кабинетце императрицы ещё не зажигали свеч, и она стала сумерничать здесь, отдыхая на диване после латинской речи профессора Леруа.
Она думала о берунах, которые были с далекого севера, и вспомнила малолетнего императора Иоанна. Елисавета держала его под замком на севере же, в Холмогорах. С ротой солдат ворвалась она когда-то зимнею ночью во дворец, распоров ножом барабаны на гауптвахте, чтобы дворцовый караул не поднял тревоги.
"Сестрица, пора вставать..." – растолкала она мать императора, правительницу Анну Леопольдовну, которая очень удивилась, разглядев в своей полуосвещенной спальне солдат-преображенцев.
Голос рассказчицы, приведенной откуда-то Материною, вывел теперь из задумчивости Елисавету.
– Я, – говорит им царь Леонтий, – есмь до обеда поп, а после обеда я царь над тремя тысячами королей...
Царица любила слушать подобные россказни монахинь, базарных торговок и другого такого же люда. Но откуда-то дуло, и фрейлина Крузе принесла мантилью. Елисавета вытянулась на диване и стала внимательно слушать.
– У меня, – говорит им царь Леонтий, – в одной стране живут люди немые, а в другой стране люди рогатые; а иные люди – травоядцы; а иные люди – десяти сажен высота их; а иные люди – половина человека и другая пса; а иные люди шесть рук имеют; а иные люди – в волосах рты их и очи.
Рассказчица сидела на полу посредине покоя.
Она была слепа, и желтое лицо её с вытекшими глазами было мертво и неподвижно. Шевелились одни только черные губы, и слова она выбрасывала жестко, точно во рту у неё был щебень.
– Да родятся, – говорит им царь Леонтий, – в моем царстве звери слоны, и водятся верблюды, и крокодилы, звери лютые, и зверьки саламандры.
Елисавета приподнялась на своем ложе и уперлась локтем в подушку.
Александр Иванович Шувалов, начальник Тайной канцелярии, приехавший с докладом, перестал в углу шептаться с придворным медиком Бургавом и тоже внимательно слушал с обычной на перекошенном его лице гримасой.
– Есть у меня палата, сделана на чистом злате, – продолжала рассказчица. – Я в той палате сам обедаю; и со мною обедают сто царей, десять патриархов, двенадцать митрополитов, сорок епископов, сто, дьяконов, триста королей, триста князей; а за поварней у меня наблюдают и еду припасают два царя, два короля. А перцу у меня исходит за обедом и за ужином по четыре бочки.
Елисавета снова положила голову на подушку, но всё как-то выходило неловко: пуховая подушка казалась жесткой, как слова рассказчицы, словно булыжными осколками выкатывавшиеся из её глухого горла.
– Есть у меня птица, имя ей нагавин; вьет гнездо на пятнадцати деревах.
Елисавете хотелось слушать, но с привычной подушкой что-то непонятное сталось. Императрица сунула под подушку руку и отдернула её в испуге, точно от укуса змеи. Шувалов, медик Бургав, фрейлина Крузе бросились к Елисавете, которую била мелкая дрожь. Суеверная царица, полная всегдашних страхов, сидела на диване и с ужасом смотрела на подушку, которая, казалось, шевелилась, готовая свалиться с дивана и перекинуться на середину комнаты, к ничего не видящей рассказчице, глядящей ввалившимися пустыми глазами в пустое пространство.
– Есть у меня горы, а в тех горах живут черви...
Шувалов быстро сдернул подушку и наклонился над каким-то странным предметом, завернутым в разузоренную красными буквами бумагу. Он осторожно, обеими руками, взял с дивана сверток и понес его к окну, в которое ещё глядел серый день, иссеченный мокрым снегом. На лице начальника Тайной канцелярии играла зловещая гримаса.
Бургав и Шувалов стали разворачивать сверток, и оттуда выпал какой-то корень, похожий на змеиный клубок. Жесткие седые волосы были пучками натыканы в его изгибы.
Медик поднял с полу спутанный комок волос и стал разглядывать его на свет.
– Белый медведь, – объявил он.
– Беруны! – всплеснула руками фрейлина Крузе. – Только у них белый медведь!
И она снова бросилась к Елисавете, лежавшей в глубоком обмороке на диване.
Слепая умолкла. Александр Шувалов схватил сверток и быстро вышел из комнаты. По всему дворцу хлопали двери. Крузе, персидские девки, горничные и медик Бургав подняли грузную императрицу с дивана и понесли её в опочивальню. Потом снова стало тихо, только мокрый снег хлестал в окна.
Слепая оставалась по-прежнему на полу посреди комнаты. Лицо её было похоже на маску. Рассказчица была неподвижна в черном своем платье. И глухим голосом, равнодушным ко всему, как равнодушно ко всему было её невидящее око, она начала снова:
– Есть у меня горы, а в тех горах живут черви...
XV. ТРЕВОГА СТАРОГО ТИМОФЕИЧА
Тимофеич не мог понять, что приключилось такое со Степаном за последнюю неделю.
– Чего ты, Стёпушка, всё рвешь то взад, то в сторону, ровно конь необъезженный? – окликал он Степана, глядя, как тот с какою-то остервенелостью принимается чистить острог, а то день-деньской ничего не делает, только поворачивается под навесом с боку на бок и молчит.
– Болит у тебя что, Стёпуш?
Но Степан гнал от себя старика и даже обещался намять ему затылицу, если тот не отстанет.
Тимофеич отстал. У него, кроме Степана, была другая забота. Он сунулся было с нею к комиссару, который изредка наезжал в зверовые дворы. Но немец поглядел на него оловянными глазами и спросил, знает ли он, старый черт, что такое фухтели. Тимофеич знал, что такое фухтели, потому что в прошлый свой наезд комиссар собственноручно хлестал этими самыми фухтелями, то есть плашмя обнаженной шпагой, кривого Марадуя, добивавшегося отставки и возвращения в родную деревню.
Тимофеич, сидя вечерами с Асатием подле куфы, пробовал растолковать главному слоновщику, что он, Тимофеич, кормщик и весь век свой плавал по морям. Ему там ведома каждая мель, и он, в какой ни возьми буревал, берется за наше почтение провести там хотя бы и царицын корабль. А замчали их в Питер, черт ведает зачем, по царицыному указу. Медведя-то они привезли с Малого Беруна просто так, жалко было расставаться: вместе горевали, вместе бедовали... А медведя никто из них никогда не водил. Они не скоморохи-медвежатники, а мореходы, и могут сейчас куда хочешь, хоть в Норвегию. А шутом быть он не согласен и берунского платья никогда больше не наденет. Был у них раньше в Мезени скоморох, солдат Сусаким, пустой человек... Ну, а Ванюхе что тут за прок? Дитя неразумное, сопьется возле куфы.
Асатий вздыхал, качал головою, причмокивал губами и отпивал из ковшика. А с вечерней звездой уходил к себе. И Тимофеич шел к себе, где в чулане заставал уже спящего Степана. Последним приходил Ванюха. Он пропадал вечерами и нашел даже способ выбираться за ворота через лазейку, которую открыл в высоком заборе. Ванюхе и здесь, как на Малом Беруне, хотелось расточить свою силу и беспокойство в неистовом беге, но в царской столице не было настоящего разгону. Куда ни повернись, всюду люди, стены, огорожи, рогатки... Ванюха слонялся по берегу Фонтанки и, заметив вдали приближающийся дозор, лез сквозь лазейку обратно и возвращался в острог, когда и Тимофеич, и Степан, и медведь Савка уже спали.
В тот самый день, когда зверовщики ходили к Гостиному двору смотреть на царицын проезд, Степан рассказал наконец Тимофеичу о таинственной женщине в епанёчке, которая обещалась приворотить к нему Настасью и даже сделать так, чтобы та сама пришла к нему в медвежий острог. Но дни проходили, и не было ни Настасьи, ни чародейки в епанёчке. Тимофеич забеспокоился, услышав о медвежьей шерсти, которой набрал ей в узелок Степан, и начал искать свою трубку за пазухой и по карманам. Потом стал оглядываться: ни в чулане, ни около не было никого; Ванюха пошел к амбару покормить медведя; ветер залеплял оконце хлопьями мокрого снега.
– Когда, говоришь, была она здесь?
– Да вот уж восьмой день как пошел.
– Так, так, была и пропала?.. Не для Настасьи брала она шерсть. Ох, уж мне эти кудесы; не нажить бы с ними беды! Тут тебе не Берун, не пустыня. Шкуру спустят раз-два.
– Убегу, – сказал Степан, глядя мимо Тимофеича куда-то далёко. – Неужели здесь вечно жить?.. Право слово...
– Пшш... – замахал руками старик и снова стал заглядывать в углы и под лавки. – Головы тебе не жалко. Экой ты...
– Убегу! – крикнул Степан и заскрипел зубами. – Хоть опять туда, на Берун, в пустыню.
Тимофеич закрыл глаза, заткнул руками уши и в изнеможении опустился на лавку. Когда он снова разомкнул свои красные веки, Степана уже не было подле. Тимофеич ещё больше пал духом, боясь за Степана, а пуще всего томимый другой, смутной тревогою: ему не давала покоя женщина в епанёчке, которой зачем-то понадобилась Савкина шерсть.
XVI. СОЛДАТЫ ВРЫВАЮТСЯ В МЕДВЕЖИЙ ОСТРОГ
Степан пошел к пруду и, сев под навесом, молча стал наблюдать, как Ванюха кормит медведя хлебом из рук. А Тимофеич надел казенный кафтан и побежал разыскивать Асатия, чтобы поделиться с ним своей новой кручиной.
Асатий стоял возле слоновых амбаров, где слоны терлись подле куфы, запустив в неё свои шершавые хоботы. Непогоды ради слоновый учитель решил подпоить слонов, и хивинцы таскали из погреба водку и лили её в слоновую куфу. Когда слоны, пошатываясь, медленно побрели обратно к своим стойлам, Тимофеич сел рядом с Асатием на какой-то обрубок, валявшийся под стрехой амбара.
– Пока мы там на острове околачивались, жена у него тут пропала. Брат у неё был – помер; Степана – тоже ищи-свищи. Вот и нашла она себе другого мужа, Неелов его фамилия. Не слыхал?
Но Асатий не слыхал, хотя, видимо, очень сочувствовал Степану, потому что и вздыхал и причмокивал очень усердно. Причмокивать он, однако, скоро перестал, до того удивила его история с женщиной в епанёчке, приходившей на зверовой двор за медвежьей шерстью. Для какой лютой ворожбы могло ей понадобиться это? Кого нужно было ей приворотить, на кого и по ком напустить тоску? Асатий знал, что искатели царских милостей одинаково жадны здесь, в Петербурге, как и в столицах других государей; что и здесь, как и там, одинаково были в ходу тайные дела, человеческая кровь и темное чародейство. Предчувствуя недоброе, Асатий грустно глядел на Тимофеича, и черные глаза его устало цвели на безбородом морщинистом лице. Потом он ушел к себе наверх, к ночному покою и мирному сну.
Но в эту ночь не дано было Асатию мирного сна. Старший слоновщик ворочался на своих матрацах и всё порывался вскочить, разбудить своих помощников: ему казалось, что сердитые слоны ломают амбары. И какое-то пение слышал Асатий: не пьяную песню кривого Евмена, а что-то другое, в чём он хотел, но не мог разобраться во сне.
И точно: ночь эта была необычна.
Посланные Шуваловым из Тайной канцелярии солдаты долго молотили в ворота, пока добудились сторожа, и, обозленные, стали ломиться в медвежий острог. Спавшим спросонок привиделось, что это снова ошкуи орудуют в сенях и вокруг избы на острове Малом Беруне. Степан по привычке стал шарить рогатину подле лавки. но когда он продрал забитые сном глаза, то увидел казенный кафтан со шнурками в углу на гвозде и грабли, которыми чистил медвежий острог. Кричали звери, возбужденные стуком солдат, и Ванюха, шатаясь, уже пробирался к дверям, чтобы взглянуть, что там такое стряслось.
Когда Ванюха поднял дверную щеколду, солдаты пошли на него, точно не человек стоял перед ними, а было пустое пространство. Ванюху они сбили с ног, в чулане отбросили в угол уже вставшего Степана, а Тимофеича стащили за ноги с лавки. Потом они стали копаться в ларе и тащить оттуда всякие вещи, а один из них сорвал у Тимофеича с пальца оловянный его перстенек соловецкой работы, который носил Тимофеич всю жизнь. Солдаты стали грозить берунам всякими бедами:
– Вот вам ужо покажут... Пожмут вас, колдунов, хомутами с клещами...
– Вас, кудесников, на веревке подвесят, узнаете, кто из вас поболее весит.
– Погладят вас против шерсти за медвежью ту шерсть.
– Согнут дугой – станешь другой.
– Человече!.. – пробовал обратиться Тимофеич к одному из них, казавшемуся старшим; товарищи называли его Бухтеем. – Человече!..
– Молчать! – гаркнул Бухтей. – Мне тут лясы с тобою точить? Одевайся! Без штанов, что ли, вести тебя к графу?
Беруны оделись и вместе с солдатами вышли во двор. Ветер, набушевавшийся за день в столице, умчался дальше крутить и вертеть по необозримым пространствам Российской империи, управляемой Елисаветою, дочерью первого Петра. Над крепостью, поверх хоромин Тайной канцелярии, где заседал Александр Шувалов, в чуть рассветающем небе уже издали виден был медный ангел на Петропавловской колокольне, корабельною мачтою поднявшейся ввысь.
XVII. БАТАЛЬОН УХОДИТ ВСЁ ДАЛЬШЕ
А Настасья была в это время далёко.
Долгим походом в подневольном строю плелся инженерный батальон по столбовым дорогам необъятной России. Окутанный тучею пыли, шел батальон в украинскую степь, и, когда солнце садилось, солдаты ковыляли вразброд, но всё ещё пели солдатские песни про пушку и турку и про ненастный день, который выпал в субботу. Ведра звенели в обозе, и лошади ржали, когда чуяли приближение ночи, пастбища и водопоя.
На исходе пятидесятого дня впереди показалась островерхая башня. Здесь, от Чернигова, начиналась уже Украина, но ещё долгий путь предстоял батальону по раскаленной дороге. Батальон прошел через город с теми же песнями и раскинулся лагерем подле вала, у самой реки.
Стреноженные лошади расскакались по лугу, повитому горьким дымом от ротных котлов. Горожане глазели, как кашевары роют лопатами походное варево.
Из кибитки, крытой полосатой рядниною, вышла Настасья. Она спустилась к реке и сплеснула водою лицо. На ней была красная юбка и голубой с васильками платок. В этом уборе она похожа была на цыганку, когда вскидывала быстро глаза и румянец проступал под её загорелою кожею. Босоногие дети бежали за Настасьей и кричали ей вслед:
– Цыганка! Цыганка! Цыганка!
Настасья хотела поискать щавеля на лугу, но вернулась в кибитку и легла на взбитое сено. Она, лежа, глядела сквозь прорехи в ряднине, как в небе одна за другой зажигаются звезды. Скоро всё небо заиграло яркими блестками, и гомон умолк у ротных котлов.
Настасья закрыла глаза... Ей показалось, что она видит Степана. Она не сомневалась в том, что Степан погиб на окладниковской лодье в Ледовитом море ещё семь лет тому назад, и теперь он приснился ей высунувшимся из проруби до половины, с бородою, на которой нависли ледяные сосульки.
Но батальонный пес, свернувшийся под кибиткой, в которой лежала Настасья, спросонок звякнул железною цепью, и Настасья снова открыла глаза.
С реки потянуло туманом. Была на исходе короткая летняя ночь. И Настасья, не засыпавшая больше, стала снова следить, как начинают теперь уже меркнуть в небе зеленые звезды, как одну за другой гасит их проснувшийся день.
XVIII. ПОБЕГ
Солдаты вели арестованных берунов мимо загонов и клеток. Проходивших людей провожал внимательным взором страус, выставивший маленькую голову поверх тына в загородке. Мартышки висли на прутьях и тоже глядели из клетки. Против слоновых амбаров грязь была круто замешена многопудовыми ногами слонов, и идущим пришлось пробираться гуськом под самыми стрехами, где на разные лады перекликалась капель.
– Стой! – вдруг крикнул шедший впереди Бухтей.
Отряд остановился, и Бухтей стал нюхать воздух.
Пахло, как всегда на зверовом дворе, звериным пометом.
– Что тут у вас, винокурня или питейный погреб? Так добренько пахнет...
– Человече... – пробовал опять подать голос Тимофеич, но Бухтей, словно охотничья собака, чутьем взял направление к куфе и здесь опять скомандовал остановку.
На дне куфы в недопитой слонами водке сияла предрассветная звезда, и облака пробегали там по бледной лазури. Бухтей крякнул и вытащил из-за голенища деревянную ложку. Он зачерпнул со дна, попил и крякнул опять. Тогда и остальные полезли за голенища и тоже стали черпать, лить себе в глотки и крякать.
Беруны стояли подле рядком и молча глядели, как пять солдат императорской гвардии стали кольцом вокруг куфы, чтобы взять её если не штурмом, то хотя бы осадой.