- Спрашивала, - возразила Эммелина, - и Беттон наговорил мне невесть что такое. Сказал, что если бы он плюнул в наветренную сторону, и человек стоял бы от него под ветром, то этот человек был бы дураком: и если корабль пойдет чересчур под ветром, то угодит на скалы, но я ничего не поняла. Дикки, скажи, куда он мог деваться?
- Падди! - громко позвал Дик. Ему отвечало одно только эхо. - Ну, давай завтракать, - добавил он, - нечего его ждать: пошел снимать ночные удочки и где-нибудь заснул над ними.
Дело в том, что в то время как Эммелина благоговела перед Беттоном, Дик отлично сознавал его недостатки. Ведь, когда бы не он, у них был бы теперь картофель. Несмотря на свою молодость. Дик понимал бессмысленную беспечность старика, не подумавшего о будущем. Также и дом. Необходимо было почтить его, и каждый день Бетон говорил, что примется за него завтра, а на завтра опять было "завтра". Жизнь, которую они веди, возбуждала предприимчивость мальчика, но халатность старика тормозила его деятельность. Дик принадлежал к народу швейных и пишущих машин. Беттон был сыном расы, знаменитой своими балладами, нежным сердцем и приверженностью к выпивке. В этом и была главная разница.
- Падди! - снова начал звать мальчик, когда наелся вдоволь - Гей! Падди! где ты?
Пролетела яркая птица, ящерица пробежала по сверкающему песку, говорил риф и ветер в макушках, но Беттон не давал ответа.
- Подожди! - сказал Дик - Он побежал к дереву, к которому была привязана лодка.
- Шлюпка на месте, - заявил он, возвратившись, - Куда бы это он запропал?
- Не знаю, - сказала Эммелина, сердце которой сжалось чувством одиночества.
- Поднимемся на холм, - сказал Дик, - быть-может, найдем его там.
По пути Дик то и дело принимался звать, но ему отвечало одно только странное, заглушенное древесной чащей эхо, да журчанье ручейка. Они достигли большого утеса наверху холма. Дул ветерок, солнце сияло, и листва острова развевалась, как языки зеленого пламени. Лоно океана колыхалось глубокой зыбью. Где-то, за тысячу миль, бушевала буря и находила здесь отклик в усиленном громе прибоя.
Нигде на свете нельзя было бы увидать подобную картину, такое сочетание пышности и лета, такое видение свежести, и силы, и радости утра. Быть-может, главная прелесть острова именно заключалась в его малых размерах: точно пучок зелени и цветов посреди дующего ветра и сверкающей синевы.
Внезапно Дик, стоявший рядом с Эммелиной на скале, указал пальцем на место рифа около проливчика.
- Вон он! - воскликнул Дик.
XIX. Цветочная гирлянда.
Можно было только-только различить человеческую фигуру, лежащую на рифе рядом с бочонком и уютно защищенную от солнца стоячей глыбой коралла.
- Он спит, - сказал Дик.
Он мог бы и раньше увидать его с берега, да только не подумал о рифе.
- Дик! - сказала Эммелина, - как это он добрался туда, если ты говоришь, что шлюпка на месте, у дерева?
- Не понимаю, - сказал Дик, - но как бы то ни было, он там. Давай переправимся туда и разбудим его. Я гаркну ему в ухо так, что он подскочит до неба.
Они спустились со скалы и повернули обратно. На ходу Эммелина начала срывать цветы и сплетать их в гирлянду: красные китайские розы, лиловые колокольчики, бледные маки с мохнатыми стеблями и горьковатым запахом.
- Для чего ты это делаешь? - спросил Дик, смотревший на ее гирлянды с жалостью и смутным отвращением.
- Надену ее Беттону на голову, - сказала Эммелина, - чтобы он подскочил вместе с ней, когда ты крикнешь ему в ухо.
Дик ухмыльнулся при мысли о шутке, готовый даже признать на миг пользу таких пустяков, как цветы.
Шлюпка была ошвартовала в тени свисающего над водой дерева, к одной из нижних ветвей которого был прикреплен ФАЛИН. Дерево надежно защищало ее от разбойничьих покушений и солнца; кроме того, Падди время от времени вымачивал ее в мелководных местах. Она была совсем новой и могла при этих предосторожностях прослужить еще много лет.
- Влезай, - сказал Дик, притянув шлюпку к берегу.
Эммелина осторожно вошла и села на корме. Дик вскочил, в свою очередь, и взялся за весла. Он греб осторожно, чтобы не разбудить спящего. Причалив, он прикрепил фалин к острому коралловому шпилю, как будто нарочно поставленному здесь природой. Потом выкарабкался на риф, лег на живот и придвинул шкафут лодки в уровень с рифом, чтобы Эммелина могла высадиться. Он был босиком: подошвы его ног сделались бесчувственными от привычки.
Эммелина также была без обуви, но ее подошвы остались чувствительными, как это часто бывает с нервными людьми, и она старательно избегала шероховатостей, подвигаясь к Падди с венком в правой руке.
Было время полного прилива, и риф сотрясался от ударов валов. С ветром долетали всплески брызг, а унылое "хай, хай"! кружащих чаек казалось гиканьем призрачных матросов.
Падди лежал на боку, спрятав лицо на сгибе правой руки. Левая татуированная рука лежала на бедре ладонью кверху. Шляпы на нем не было, и ветер шевелил седыми волосами.
Дети подкрались вплотную к спящему. Эммелина со смехом опустила гирлянду ему на голову, а Дик хлопнулся на колени и крикнул ему в ухо. Но тот не двинул пальцем - не шелохнулся.
Дик потащил лежащую фигуру за плечо. Она опрокинулась на спину; глаза были вытаращены; из широкого раскрытого рта выбежал маленький краб; он соскользнул с подбородка и упал на коралл.
Эммелина кричала, кричала, не переставая. Она упала бы, если бы Дик не подхватил ее на руки: одна сторона лица старого матроса оказалась изъеденной червями.
Мальчик прижал Эммелину к себе и уставился на ужасную фигуру, лежавшую навзничь на скале, с раскинутыми руками. И вдруг, обезумев от страха, потащил девочку к шлюпке. Она задыхалась и глотала воздух, как если бы захлебывалась в ледяной воде.
Единственной мыслью Дика было бежать, лететь куда глаза глядят. Он стащил Эммелину к окраине коралла и придвинул лодку. Минуту спустя, он уже греб, что было сил, к берегу.
Он не знал, что произошло, и не останавливался подумать: он слепо бежал от безымянного ужаса, а девочка у его ног безмолвно сидела, откинувшись головой на шкафут и вперив взгляд в беспредельную синеву не бес, точно видела там что-то страшное… Лодка врезалась в белый песок, и размах прилива повернул ее бортом к берегу.
Эммелина свалилась вперед: она потеряла сознание.
XX. Одни.
Должно-быть, понятие о вечной жизни врождено сердцу человека, ибо дети всю ночь пролежали, прикорнув друг к другу в страхе, что вот-вот войдет в хижину их старый друг и захочет улечься рядом с ними…
Они не говорили о нем. Что-то случитесь с ним, что-то ужасное случалось с тем миром, в котором они жили. Но они не смели говорить об этом.
Весь день они провели в хижине без пищи. Теперь, в потемках, Дик все убеждал девочку не бояться, обещая оберегать ее. Но ни слова о случившемся.
Да они и не знали бы, что сказать. Смерть открылась им во всей своей наготе. Они ничего не знали о философии, говорящей, что смерть есть общий удел и естественное последствие рождения, ни о вере, учащей, что смерть есть дверь к новой жизни.
Старый матрос, валявшийся гниющей падалью на коралловом рифе, неподвижные мутные глаза, широко раскрытый рот, из которого когда-то исходили ласковые слова, а теперь выходят живые крабы, - вот видение, неотступно стоявшее перед ними.
Лестрэндж воспитал их по-своему. Стараясь устранить всякую мысль о грехе и смерти, он удовольствовался простым заявлением, что существует добрый Бог, который заботится о всем мире. Таким образом их понятие о Боге было самым смутным, и в эту ночь ужаса им негде было искать поддержки, как только друг в друге. Она - в сознании его покровительства, он - в сознании того, что служит ей покровителем. За эти несколько часов мужественное начало его характера, более великое и прекрасное, чем физическая сила, развилось и окрепло, подобно спешно выгнанному цветку растения.
На рассвете Эммелина уснула. Убедившись в том из ее мерного дыхания, Дик выбрался из хижины и, раздвигая плети лоз и побеги абрикосовых деревьев, спустился к берегу. Светало, и с моря дул утренний ветерок.
Ночью Эммелина умоляла его увезти ее отсюда, и он обещал, не зная сам, как сдержать данное слово. Пока он стоял здесь и смотрел на берег, казавшийся теперь таким унылым, таким непохожим на вчерашний, его вдруг осенила мысль, каким образом он может исполнить свое обещание.
Под деревом, прикрытые взятым с "Шенандоа" стакселем, лежали все их сокровища: старое платье и обувь, драгоценный табак, зашитый в полотняный мешочек, швейный прибор и всякая мелочь. Они вырыли для них яму в песке, а стаксель предохранял их от росы.
Солнце уже выглядывало из-за горизонта, и высокие пальмы начинали петь и шептаться под усиливающимся ветром.
XXI. Переселение.
Дик принялся перетаскивать вещи в шлюпку.
Взял стаксель и вообще все, что могло пригодиться; наполнил бочонок водой из родника, набрал бананов и хлебных плодов, прихватил даже остатки вчерашнего завтрака, завернутые им накануне в листья пальметто.
Обогнув маленький мыс, пылавший красными цветами, шлюпка неожиданно очутилась в новом мире.
(к сожалению в исходнике отсутствуют страницы)
чаливавших к берегу кораблей придет в голову обследовать лагуну и остров? Вероятнее всего, что ни одному.
Время от времени Дик отправлялся на шлюпке на старое пепелище, но Эммелина отказывалась сопровождать его. Он, главным образом, наведывался туда за бананами, так как на всем острове была всего-навсего одна группа банановых деревьев, - та, что росла у водопада в лесу, где они нашли зеленые черепа и бочонок.
Эммелина никогда не оправилась вполне от драмы на рифе. Ей показали нечто, значение чего она смутно поняла, и место, где это случилось, осталось навсегда облеченным ужасом и страхом. С Диком совсем не то. Конечно, он тогда сильно напугался, но мало-помалу чувство это изгладилось.
В течение этих пяти лет Дик построил три дома. Он засадил грядку таро и грядку пататов. Он изучил каждую лужицу на рифе на две мили в оба конца и вид и нравы их обитателей, хотя имена последних и были ему неизвестны.
Немало он перевидал диковинного за эти пять лет, - начиная с боя между китом и двумя "молотильщиками" за рифом, продолжавшегося целый час и окрасившего волны кровью, и кончая падежом рыбы, отравленной пресной водой, заполнившей лагуну от небывало сильных дождей.
Он изучил наизусть леса задней части острова и все формы жизни в них, - и бабочек, и птиц, и ящериц, и странного вида насекомых; необыкновенные орхидеи, иные прекрасные, другие отталкивающие, как подлинный образ разложения, но всё до единой странные. Он добывал тут дыни, и гуявы, и хлебный плод, талтийские красные яблоки, бразильские сливы, таро в изобилии, и много других лакомых вещей, - но бананов здесь не было. Это временами огорчало его, так как он не был чужд человеческих слабостей.
Хотя Эммелина и спрашивала Коко о Дике, но делала это она только для разговора, так как превосходно слышала его в соседней бамбуковой роще.
Вскоре он и сам появился, таща за собой две бамбуковые жерди и отирая пот со лба. На нем были надеты всего на всего старые панталоны, уцелевшие до сих пор из добычи с "Шенандоа", и, при виде его, было на что посмотреть!
Русый и стройный, более похожий на семнадцатилетнего юношу, чем на пятнадцатилетнего мальчика, с живым и смелым выражением лица, полудитя, полумужчина, полудикарь, полу цивилизованный человек, он одновременно ушел вперед и назад за эти пять лет дикой жизни.
Он шел рядом с Эммелиной, попробовал на палец лезвие старого кухонного ножа и начал обстругивать одну из жердей.
- Что ты делаешь? - спросила Эммелина.
- Багор, - кратко отвечал Дик. Не будучи угрюмым, он, однако, не тратил слов попусту. Говоря с Эммелиной, он всегда выражался короткими фразами; в то же время он приобрел привычку говорить с неодушевленными предметами, - с багром, который остругивал, с миской, которую вырезывал из ореховой скорлупы.
Что касается Эммелины, она и в детстве не была болтливой. В ней всегда была какая-то скрытность, какая-то таинственность. Хотя она говорила мало, и почта всегда о будничных нуждах их жизни, ум ее блуждал в отвлеченных пространствах, в мире химер и грез. Что она находила там, никто не знал, - сама она, быть может, меньше всех.
Дик, наоборот, всецело принадлежал минуте и, поводимому, окончательно забыл о прошлом.
Однако и на него нападало подчас созерцательное настроение. Тогда он целыми часами пролеживал, свесив голову над прудком, изучая странных его обитателей, или неподвижно просиживал в лесу, наблюдая птиц и ящериц. Птицы подходили так близко, что он легко мог бы зашибить их, но он никогда их не трогал, и вообще никоим образом не нарушал покоя диких лесных созданий.
Остров, лагуна и риф были для пего тремя томами большой книги е картинками, точно так же, как и для Эммелины, только говорили они каждому из них разное. Краски и красоты всего этого питали какую-то таинственную потребность в душе девушки. Жизнь ее была долгим мечтанием, прекрасным видением, но все же смущаемым тенями. По ту сторону голубых и разноцветных пространств, означавших месяцы и года, она все еще могла видеть, как сквозь тусклое стекло, "Нортумберлэд", смутно дымящийся на диком фоне тумана, лицо дяди, Бостон, а ближе - трагическую фигуру на рифе, все еще смущавшую ее сон. Но Дику она никогда не говорила обо всем этом. Точно так же, как прежде хранила в тайне содержимое коробки, и свое горе, когда лишилась его, так и теперь она хранила втайне то чувство, которое внушали ей эти воспоминания.
Они породили в ней смутный страх, никогда не покидавший ее - страх потерять Дика. Нянюшка Стеннард, дядя, туманные бостонские знакомые - все они ушли из ее жизни, как сон или тень. И тот, другой, тоже, да еще таким ужасным образом. Что, если у нее отнимут еще и Дика?
Давно уже ее угнетала эта неотступная забота; но еще несколько месяцев тому назад страх ее был, главным образом, эгоистическим - страх остаться одной. В самое же последнее время страх этот изменился, стал острее. Дик сделался иным в ее глазах, и боялась она теперь за него. Собственная ее личность странным и внезапным образом слилась с его личностью. Жизнь без него казалась немыслимой, а между тем страх не уходил, стоя темной угрозой в лазури.
Иные дни бывали хуже других. Сегодня, например, было хуже, чем вчера, как будто за ночь к ним подкралась какая-то опасность. А между тем, небо и море были безмятежны, солнце золотило цветы и листья, и голос рифа доносился, как напев колыбельной песни. Ничто не говорило об опасности и недоверии.
Наконец, Дик закончил багор и встал на ноги.
- Ты куда? - спросила Эммелина.
- На риф, - отвечал он. - Начался отлив.
- Я пойду с тобой, - сказала она.
Он вошел в дом, чтобы надежно спрятать драгоценный нож. Потом вышел, с багром в одной руке и длинной лианой в другой. Лиана предназначалась для нанизывания пойманной рыбы. Дик спустился к шлюпке, привязанной у берега к вбитому в мягкую почву колу, Эммелина уселась, и они отправились. Начинался отлив.
Уже известно, что в одном месте риф далеко отстоял от берега. Лагуна была так мелка, что во время отлива можно было бы пройти поперек нее в брод, когда бы не разбросанные там и сям ямы, футов в десять глубины, да большие залежи истлевшего коралла, в котором можно было погрязнуть, не говоря уже о морской крапиве. Были там и другие опасности; мелкая вода в тропиках всегда изобилует неожиданностями в смысле жизни и смерти.
Дик давно запечатлел в своей памяти расположение лагуны, и хорошо, что он обладал тем свойством ориентироваться, которое служит главной опорой охотнику и дикарю. Благодаря расположению коралла в виде ребер, вода от берега к рифу направлялась дорожками. Две только из этих дорожек представляли достаточно свободный проход до конца; во всех остальных шлюпка неминуемо застряла бы на полпути.
Дик привязал лодку к выступу коралла и помог Эммелине выйти, после чего разделся и принялся за ловлю. Он носился на окраине прибоя, являя довольно-таки дикую картину, с багром в руке, на фоне брызг и пены. Временами он бросался ничком, прицепившись к уступу коралла, и волны бились вокруг и перекатывались через пего, после чего он вскакивал и отряхивался, как собака, блестя влагой с ног до головы, и снова принимался за охоту.
Минутами к Эммелине доносилось его ликующее гиканье, сливающееся с громом прибоя и диким криком чаек, и она видела, как он погружает багор в лужу и тотчас вскидывает его кверху с чем-то сверкающим и извивающимся на конце.
Па рифе он был совсем другим, чем на берегу. Дикость окружающего странным образом вызывала наружу все, что было дикого в его природе, и он убивал, убивал без конца, ради самого разрушения, истребляя гораздо больше рыбы, чем они могли съесть.
XXIV. Жизнь кораллового рифа.
История коралла еще не написала. Существует распространенное мление о том, что коралловые рифы и острова производятся "насекомым". Гений и терпение этого баснословного насекомого ставятся людям в пример. А между тем, ничто не может быть медлительнее и ленивее, чем "рифостроительный полифер", - чтобы назвать его научным его именем. Это не что иное, как неповоротливый студенистый червяк, который притягивает к себе известковые частицы воды для постройки жилья: заметьте при этом, что строит-то не он, а море; после чего он умирает и оставляет после себя дом, да вдобавок еще репутацию труженика, перед которой бледнеет слава муравья и пчелы.
Ходя по коралловому рифу, вы ступаете по камню, выстроенному многими поколениями полиферов. Можно бы подумать, что камень этот без жизнен, но нет: в этом-то и все чудо, - коралловый риф наполовину живой. Иначе он не устоял бы и десяти лет против действия моря. Живая часть рифа именно та, которая прикрыта водой. Студенистый нолпфер гибнет почти немедленно, будучи подвержен действию солнца.
Когда-нибудь, во время отлива, если не побоитесь быть сметенными валами, пройдитесь как можно дальше по рифу, и вы, быть может, увидите их в живом состоянии, увидите большие массы того, что кажется камнем, по что на деле не что иное, как коралловые соты, полные живых полиферов. Жители верхних ячеек почти всегда мертвы, но нижние - полны живых.