Карский рейд - Вайнер Аркадий Александрович 6 стр.


Конечно, похуже, но неплохо все ж таки было бы попасть и на линкор. Дредноуты… они ведь здоровенные, каждый больше его деревни Гущи. В линкор и торпеда попадет - он не потопнет, а на снаряды ему просто чихать!.. И как ни крути, на волне его качает много меньше.

Но, будучи человеком рассудительным, Иван понимал, что надеяться на такую редкую удачу довольно глупо. Надо рассчитывать, что, скорее всего, попрут его трубить на крейсерскую бригаду.

Это, конечно, не ахти какая важная служба. Хотя и в ней имеются кое-какие резоны: такой крейсер, как "Рюрик", к примеру, он размером чуть поменьше дредноута, а ход у него гораздо шибче, так что ежели германских кораблей окажется вперевес, то почти завсегда можно будет от них удрать! И пушек у него будь-будь! На отходе из одних кормовых пушек можно отстреляться.

Ценя покой, Иван был горячим противником атакующей тактики в морской войне.

О службе на миноносной дивизии Иван и думать не хотел, поскольку это уже выходило за рамки его представлений о нормальной жизни, а мстилось адской карой за совершенные ранее грехи.

Если же говорить всерьез, то со всем этим трижды проклятущим флотом Ивана примиряла одна мысль, единственное утешение: из-за роста и девяти пудов здоровенного крестьянского веса его уж во всяком случае не могли взять на подводные лодки.

Подводные лодочки были ма-а-аленькие, а он - большой. Да!

Хоть в этом господь уберег - от мерзкой участи законопачиваться в железный ящик, наподобие солонины в жестянках, что раздавали в обед, и ползать в таком непотребном виде по дну морскому, а сверху на тебя еще мины кидают…

Тьфу, прости господи! И подумать противно!

А в день присвоения Ивану звания матроса второй статьи их всех построили на плацу полуэкипажа, и с начальником канцелярии пришел красивый мичман с веселым загорелым лицом.

Иван стоял на правом фланге. Мичман хлопнул его по плечу, со смешком, не приказом, спросил:

- Что, молодец, пойдешь ко мне служить?

- Так точно, ваше благородие! - браво отрапортовал Соколков, успевший за недолгий срок службы в полуэкипаже скумекать, что такие весельчаки и красавцы-офицеры всегда поближе к начальству, а начальство - поближе к теплу, а тепло - на берегу.

- Ну и прекрасно, - засмеялся мичман, отобрал еще двенадцать матросов и сказал речь: - Поздравляю вас, братцы! Вы теперь матросы Шестой минной дивизии, члены экипажа эскадренного миноносца "Гневный", которым я имею честь и удовольствие командовать. Меня зовут Николай Павлович Шестаков…

Так и случилось ему, Ивану, самому себе выбрать судьбу, о которой он и думать-то никогда не хотел. Потому что балтийская служба на эсминцах - вообще дело беспокойное, а Шестаков к тому же оказался таким лихим, везучим и расчетливым командиром, что его корабль бросали, как правило, в самые трудные, опасные, порою просто безнадежные дела.

И под его командой Иван дозорил в штормовые безвидные ночи, уходил на минные постановки к скандинавским проливам, атаковал Данциг, напоролся в тумане на броненосный крейсер "Роон" и принял с ним бой, сражался против огромной германской эскадры под Моонзундским архипелагом, снимал с тонущего геройского линкора "Слава" остатки экипажа и добирался до Риги на полузатопленном изрешеченном, избитом эсминце.

А потом был неслыханный ледовый переход из Гельсингфорса в Кронштадт, когда нечеловеческим усилием, в последний момент, удалось спасти революционный Балтфлот.

И потом - глушил бомбами глубинными английские подлодки в Финском заливе.

И погибал на взорванном "Азарде".

И штурмовал Красную Горку.

Привык. Привык к морю, к войне. И очень привык к Шестакову.

И сейчас, помешивая в котелке на "буржуйке" булькающую кашу, Иван думал о том, что, конечно, глупо спорить: все, что он знает о мире, о людях, об устройстве человеческих отношений, - все это он узнал от Шестакова.

Хотя, по правде сказать, как раз из-за этой привязанности к Шестакову он и сидит сейчас здесь, мерзнет и голодует, а не списался с флота в декабре семнадцатого и не уехал в свою далекую, сытую Барабу.

Конечно, и там, нет сомнения, на текущий момент война происходит и борьба с эксплуататорами. Но там все-таки дома, там все свое, знакомое, все понятное. Там бы он и без Шестакова теперь разобрался.

Да и жизнь эта, бродячая, цыганская, надоела.

Вот дали им сейчас с Шестаковым эту комнату - дак разве это комната для нормальных людей? Будто для великанов делали: потолки метров под шесть, от дверей к окнам ходить - запыхаешься, холодрыга - люстры от мороза хрусталем бренькают!

Дворник, который и раньше служил в этом доме, пока еще не был дом сдан под общежитие для командировочных и бездомных работников Наркомпрода, рассказывал давеча Ивану о бывшем своем хозяине, дурном барине Гусанове.

Гусанов этот получил по наследству от какой-то тетки прямо перед войной домище - в каком вы и располагаетесь. И так, значит, развеселился Гусанов от наследства, а еще оттого, что войну воевал в Петрограде, что за два года профуфырил дом на скачках, бабах-вертихвостках и заграничной выпивке; продали дом кому-то с торгов.

И все сказали: дурак Гусанов, миллион прогулял!

А через год после революции дом в казну забрали - национализировали - и сделали общежитием. И все сказали - вот умница Гусанов, вот шикарно пожил!

Соколков вспомнил эту нелепую историю, достал из тряпицы кусок старого зажелтелого сала, одну толстую дольку чеснока, растер его рукояткой ножа, тоненько порезал сало и заправил жидкую пшеничную кашу.

И задал себе вопрос: так что же этот Гусанов - дурак он или умный?

Облизнул с ложки обжигающую кашу, покатал на языке, послушал ее вкус в себе, потом решительно тряхнул головой - каша получилась хорошая.

А Гусанов был дурак.

За этими размышлениями и застал его вернувшийся вскоре от Неустроевых Шестаков.

Ужин был готов, и они с аппетитом поедали его прямо из котелка, сидя в шинелях на кроватях, придвинутых вплотную к печке.

Шестаков о чем-то сосредоточенно размышлял, и затянувшееся молчание было невмоготу словоохотливому Соколкову.

- Николай Палыч!.. - завел он.

- Угу…

- Я вот подумал…

Шестаков бормотнул механически:

- Прекрасно…

- Вы ведь человек-то большой, однако… - гнул какую-то свою, ему одному ведомую, линию Иван.

- Спрашиваешь… - так же механически подтвердил Шестаков.

- По нонешним временам особенно…

Шестаков возвратился с небес на землю:

- Вань, кашки не осталось там?..

- Не осталось, Николай Палыч.

- Ну и слава богу! Ничего нет вреднее сна на полный желудок. Так ты о чем?

- Вот говорю, что вы сейчас, коли по старым меркам наметать, никак не меньше чем на адмирала тянете. Ай нет, Николай Палыч?

Шестаков тщательно облизал ложку, кивнул серьезно:

- На бригадира…

- Это чтой-то?

- Был такой чин, друг милый Ваня, в российском флоте…

- Важный?

- Приличный. Поменьше контр-адмирала, побольше капепанга. Соответствовал званию командора во флоте его величества короля английского.

- Вот я о том и веду речь, - оживился Соколков.

- Чего это тебя вдруг разобрало? - засмеялся Шестаков. - Звания все эти у нас в республике давно отменены.

- А пост остался? А должность имеется? Ответственность в наличии? Вот мне и невдомек…

- Что тебе невдомек? - Шестаков точными быстрыми щелчками сбросил в кружку с морковным чаем порошок сахарина. - Ты к чему подъезжаешь, не соображу я что-то?

- А невдомек мне разрыв между нашей жизнедеятельностью и моими революционными планами об ней!

- Ого! Очень красиво излагаешь! - удивился Шестаков. - Прямо как молодой эсер смазливой горничной. Ну-ка, ну-ка, какие такие революционные планы поломала наша с тобой жизнь?

Соколков, наморщив лоб, вдумчиво сообщил:

- Я так полагаю, Николай Палыч, революция была придумана товарищем Лениным, чтобы всякий матрос начал жить как адмирал. А покамест вы, можно сказать, настоящий адмирал, ну, пусть и красный, живете хуже всякого матроса. Неувязочка выходит.

Шестаков сделал вид, что глубоко задумался, скрутил толстую махорочную самокрутку, прикурил от уголька:

- Понимаешь, мил друг Ваня, революция - штука долгая. И окончательно побеждает она не во дворцах, а в умах…

Иван закивал - понятно, мол. А Шестаков продолжал:

- Когда большинство людей начнет понимать мир правильно, тогда и победит революция во всем мире…

Соколков взъерошился:

- Ну, а я чего понимаю неправильно?

- А неправильно понимаешь ты - пока что - содержание революции. - Шестаков легко забросил на койку согревшиеся ноги и сунул их под тюфяк.

- В каких же это смыслах? - обиженно переспросил Иван.

- В самых прямых, Ваня. Революция - это работа! Чтобы каждый матрос зажил как адмирал, надо всем очень много работать. Ты сам-то когда последний раз работал?

- О-ох, давно! - пригорюнился Соколков. - Только когда же мне работать-то было? Я под ружьем, считайте, шестой год без отпуска!

- Вот то-то и оно. А хлебушек-то все шесть годов мы с тобой кушаем? Миллионы людей под ружьем, а кто под налыгачем? А у станка? А в шахте? Слышал, докладывали: в нынешнем году Россия выплавит стали, как при Петре Первом. Ничего? На двести лет назад отлетели. А ты адмиральской жизни желаешь! Ну и гусь!..

Иван подбросил несколько щепок в печку, раздумчиво спросил:

- А что же будет-то?

- Все в порядке будет, Иван. Беда наша, что мы пахоту ведем не плугом, а штыком. Плугом это делать сподручнее, и хлеб из-под него богаче, да только от бандитов и грабителей, что на меже стоят, плугом не отмахнешься. Тут штык нужен. Погоди немного, отгоним паразитов за окоем - вот тогда мы с тобой заживем по-другому…

- Эт-то верно. Да хлебушек-то людям сейчас нужон! Ждать многие притомились…

- Вот мы с тобой и отправляемся на днях за хлебом, - сказал Шестаков примирительно.

- Далеко? - оживился Соколков.

- Не близко. - Шестаков натянул повыше байковое одеяло, нахлобучил поглубже шапку, удобнее умостился на койке. - На Студеный океан, в Карское море.

Не вдумываясь, откуда в океане возьмется хлеб, Соколков лишь спросил деловито:

- Много хлеба-то?

- Миллион пудов с гаком.

- Ско-о-лько? - обалдело переспросил Иван.

- Мил-ли-он, - сонно пробормотал Шестаков, его уже кружила теплая дремота. И вдруг, приподнявшись, сказал ясным голосом: - Иван, ты соображаешь, сколько это - миллион пудов? Да еще с гаком? Всей России каравай поднесем!

Уронил голову в подушку и заснул уже накрепко, без снов, до утра.

А Иван Соколков еще долго лежал в темноте, шевелил губами, морщил лоб - подсчитывал.

К полуночи вызвездило - крохотные колючие светлячки усыпали черное одеяло небосвода, и от этого стало еще холоднее. Мороз словно застудил, намертво сковал все звуки окрест, и от этой могильной тишины хотелось ругаться и плакать.

Но прапорщик Севрюков и подпрапорщик Енгалычев, казак из старослужащих, сидевшие засадой в еловом ветхом балаганчике, брошенном кем-то из охотников-ненцев, плакать не умели, а ругаться нельзя было.

Шепотом - что за ругань?

А громко - нельзя.

И костра развести нельзя.

Прикрываясь за сугробом от острого, будто иглами пронизывающего ветра, Енгалычев зашептал:

- Слышь, Севрюков! Пропадем ведь без огня-то!

Севрюков покосился на него:

- За ночь не пропадем… - А у самого от стужи губы еле шевелятся.

Енгалычев зло сплюнул, и они услышали легкий металлический звон - будто гривенник упал на замерзший наст.

Плевок на лету застыл.

- Ночь ночи рознь, - сказал Енгалычев угрюмо. - Здесь ночь - полгода.

- Не скули. Нынче вытерпим ежели мы с тобой - всю жизнь в тепле будем.

- Жи-изнь… - протянул Енгалычев. - Ох, и жизнь наша собачья. Озверели вовсе - на людей засидку делаем!

Севрюков растер рукавицами немеющие щеки, с коротким смешком бросил:

- Комиссары не люди. Учти, матроса убить - не грех, а добродейство…

- Ладно, посмотрим, - вяло сказал Енгалычев и тоже принялся растирать щеки. - Я так думаю, мы с комиссарами на одной сковороде у чертей жариться будем…

Прошел еще час.

Севрюков приподнял голову, насторожился:

- Тихо! Слушай!..

Из ночной мглы доносился пока еле слышный, но с каждой минутой все более отчетливый собачий лай, тяжелое сопенье. На мили вокруг разносился пронзительный визг полозьев по сухому снегу, гортанные выкрики каюра - шум груженой упряжки на санном тракте.

Енгалычев посмотрел на Севрюкова:

- Что?..

- Давай!

Севрюков подтолкнул Енгалычева в спину.

- Беги, падай на лыжню, - свистящим шепотом скомандовал он. - И лежи как покойник, а то нынче же будешь на сковородке у комиссаров…

Енгалычев выбежал на тракт, упал посреди лыжни, раскинув в стороны руки.

Севрюков снял рукавицы и быстро-быстро принялся растирать замерзшие ладони, согревать их дыханием.

Вот и упряжка показалась. Семь огромных пушистых лаек-маламутов. На нартах - двое укутанных в меховые толстые шубы людей.

Увидав распростертое тело Енгалычева, каюр скомандовал собакам "по-оть"! и с размаху воткнул в твердый снежный наст остол.

Упряжка остановилась. Собаки начали обычную грызню между собой, а матрос Якимов, закутанный башлыком, в перекрестье пулеметных лент, соскочил с нарт и закричал:

- Стоп машина, Кононка! Малый назад, трави пар! Человек за бортом! Жив?

Каюр Кононка подбежал к Енгалычеву, наклонился над ним, приподнял голову.

- Дышит, однако! - крикнул Якимову.

- Тогда доставай спирт, готовь костер, выручать братишку будем! - скомандовал матрос.

Он тоже подошел к Енгалычеву.

Аркадий Вайнер, Георгий Вайнер - Карский рейд

Севрюков расстегнул пуговицы шинели, засунул ладони под мышки - руки надо отогреть, иначе вся затея полетит к чертовой матери. И внимательно следил за дорогой. Пошевелил пальцами - двигаются.

Матрос склонился над Енгалычевым. Вот теперь время.

Севрюков выпростал руки, немного высунулся из-за сугроба, достал из-за пазухи тяжелый маузер, покачал его в руке. И тщательно прицелился.

Сначала в каюра, но не выстрелил, а плавно перевел длинный ствол на Якимова, в створ его широкой спины. А тот хлопал по щекам Енгалычева, тормошил его - очнись, браток!

Стократ усиленный безмолвием, треснул выстрел.

Матрос резко посунулся вперед, упал на колени, в муке поднял искривленное лицо, закричал-зашептал помертвевшему каюру:

- Беги, Кононка, беги!.. Это… засада… Беги… Почту… Я… умер…

И упал набок, закаменел.

В следующий миг ненец сорвался с места, длинным стремительным прыжком перескочил через обочину тракта, бросился бежать плотной снежной целиной. Заячьими петлями, рывками, падая и поднимаясь, помчался назад, в сторону Архангельска, туда - к людям!

Севрюков, прикусив губу, медленно вел за ним мушку, потом выстрелил.

Выстрел! Выстрел!

Подкинуло в воздух Кононку, будто ударил по ногам доской, упал на снег.

Севрюков засмеялся:

- Эть, сучонок! Не нравится! Врешь, не уйдешь, вошь раскосая! Гнида…

Кононка перевернулся на снегу, сразу зачерневшем от толстой струи дымной крови, дернулся несколько раз, застонал и затих.

Енгалычев вскочил и побежал к нартам.

Севрюков закричал ему:

- Стой! Ты куда? Прежде этих присыпать надо!

Капитан первого ранга Чаплицкий, его высокоблагородие, опять, выходит, прав оказался. Теперь, с упряжкой-то, и до самого генерала Марушевского добежим.

Но сначала - развести костер, отогреться…

Часть II
ПОХОД

Через замерзшие вологодские болота, заснеженные печерские леса, пустынную кемскую тундру шел к Архангельску поезд.

Необычный эшелон. Впереди - платформа со шпалами, рельсами, потом бронеплощадка с морской трехдюймовкой "Канэ". Два астматически дышащих паровоза на дровяном топливе, три классных вагона, несколько теплушек, еще одна бронеплощадка и снова грузовая платформа.

Поезд полз сквозь ночь, визг ветра, плотную поземку. Лихорадочно дрожали разбитые, расшатанные во всех узлах своих старые вагоны.

Неожиданно поезд останавливался посреди поля или леса, и люди выходили, чтобы не рисковать при переезде через взорванный и кое-как, на скорую руку, восстановленный мост.

Или дождаться ремонта пути.

Или нарубить дров для топки.

Или разобрать завал на путях.

Но железнодорожное бытие ничем не унять. В купе, скупо освещенном свечой, ехали Неустроев, Лена, Шестаков, Иван Соколков. Было холодно, и они пили чай.

Шестаков угрелся, на лбу даже выступили бисеринки пота.

Он подлил из жестяного чайника буряково-красную жидкость в кружку Неустроева, спросил:

- Константин Петрович, я в прошлый раз спорить не стал, но, сколько потом ни старался, так и не вспомнил, в какой из своих работ Литке выказал такое пренебрежение к нашим возможностям? Что, мол, для нас устье Енисея недостижимо? Ведь сам Литке был мореход отчаянный!

Неустроев засмеялся:

- В трудах отчаянного морехода и выдающегося открывателя Литке вы ничего подобного и не найдете. То, о чем я говорил, увы, лишь резолюция Литке, уже генерал-адъютанта и вице-президента Географического общества. Резолюция на официальном документе!

- По какому поводу?

Неустроев грустно покачал головой:

- История эта длинная, печальная и по-своему возвышенная. Это история борьбы горячего российского духа открывательства и познания сущности холодной природы Севера и прямо-таки ледяной сущности имперской бюрократии…

- Известное дело - царской империи Север ни к чему, - заметил степенно Соколков.

Неустроев удивленно посмотрел на него. И продолжил:

- Идею предстоящей нам экспедиции впервые попытался осуществить шестьдесят лет назад замечательный человек - Михаил Константинович Сидоров, купец и промышленник по положению, исследователь и ученый по своему неукротимому духу.

- Среди богатых тоже умные люди бывали, - вновь согласился Иван, которому Неустроев явно нравился своей ученостью.

Неустроев добродушно улыбнулся, кивнул.

- Сидоров снарядил под командой внука великого Крузенштерна - лейтенанта Павла Крузенштерна - парусную шхуну "Ермак", - сказал он. - Шхуна должна была через Карское море прорваться в устье Енисея.

- А что его привлекло именно к этому маршруту? - спросила Лена.

- Дешевый морской путь. Если бы Сидорову удалось проложить его, то из Сибири в Европу можно было бы выбросить огромное количество леса, избыточного хлеба, смолы, мехов, орехов…

- Я слышал, что шхуну затерло льдами, где-то в районе Югорского Шара и отнесло к побережью Ямала, - сказал Шестаков. - Так, кажется, Константин Петрович?

- Да, так. Команде пришлось покинуть судно и возвратиться через Обдорскую тундру.

- И что, Сидоров смирился с неудачей?

Назад Дальше