Долговязый Джон Сильвер: Правдивая и захватывающая повесть о моём вольном житье бытье как джентльмена удачи и врага человечества - Бьёрн Ларссон 6 стр.


- Тут у меня контракт, - сказал он, - по которому Джон Сильвер обязуется в качестве матросского ученика совершить рейс из Глазго в Чесапик с ежемесячным жалованьем в двадцать два шиллинга. Контракт подписан вами собственноручно, в присутствии свидетелей. Согласны?

Кажется, я кивнул.

- Вот и хорошо.

Капитан поднялся, обошёл вокруг стола и вперился в меня взгляд дом, точно хотел застращать.

- Насколько я понимаю, Сильвер, вам ещё не приходилось выходить в море, поэтому скажу самое главное. Здесь, в отличие от суши, не бывает справедливости и несправедливости. На корабле существуют только две вещи: долг и неповиновение. Всё, что вам приказывают делать, есть долг. Всё, чего вы не делаете или не желаете делать, есть неповиновение. А неповиновение карается смертью. Будьте любезны запомнить мои слова.

- Да, сэр, - в полуобморочном состоянии выдавил из себя я, не сознавая, что говорю и что я натворил.

Вот как начался для Джона Сильвера его славный путь моряка.

Я ушёл в плавание, чтобы развязать себе руки (да ещё желая сохранить их чистыми и нежными), но оказался связан по рукам и ногам пуще прежнего. Меня без промедления взяли в оборот, причём я попал в совершенно непонятную для себя среду. Я был ошеломлён и подавлен. Я исполнял приказ за приказом, но их поток был нескончаем. Я никогда не высказывал своего мнения, поскольку сообразил, что на честности тут далеко не уедешь. Если я открывал рот, то исключительно чтобы произнести слова, которых от меня ждали. Я убедил себя, что это единственный способ выжить, пока (или если) я не придумаю чего-нибудь другого.

Больше всего меня, однако, донимало то, что в первое время я почти не понимал, о чём идёт речь на баке. Разговаривали вроде бы по-английски, однако многих слов я раньше не слышал, а из остальных получалась какая-то тарабарщина. Я, который никогда не лез за словом в карман, который считал себя языкатым, мастаком по выворачиванию наизнанку чужих слов и переиначиванию смысла, я, который знал даже латынь, теперь оказался в положении изгоя и нередко подвергался насмешкам, пусть даже я и не спускал их. Помню, один из наших ветеранов, Моррис, как-то сказал, что новый первый помощник, Роберт Мейер, пролез на судно через якорный клюз. И я, дубина стоеросовая, пробрался в цепной ящик, а потом спросил Морриса: разве первый помощник - какая-нибудь крыса, чтоб он мог пролезть в такое узкое отверстие?

Моррис и все свободные от вахты хохотали до слёз. Опять же я вызвал шумное веселье (обычно весельем на борту и не пахло), когда в Чесапике услышал, что наш плотник, Катберт, пошёл бить рынду.

- Конечно, Катберт сильный малый и он эту рынду отделает как следует, - сказал я, - только почему я её до сих пор не видел? Где она прячется?

И, хотя случаев такого рода было множество, я медленно, но верно, осваивал новые слова и выражения. Вскоре я разобрался, что для управления судном существует один жаргон, лаконичный и чёткий, а для подвахтенной смены - другой, на котором бывалые матросы поют песни, травят байки и просто болтают. Команда приняла меня, а затем и полюбила, ведь и года не прошло, как я мог не хуже, а может, даже лучше других сочинить историю или сложить матросскую песню. На баке никого не волновало, говоришь ты правду или выдумываешь, главное, чтобы рассказ получился занятный. Неудивительно что ко мне относились с уважением. Возможно, из-за этого самого уважения я легче подчинялся исходившим с юта командам. По крайней мере, мне не надо было нагружаться ромом, лишь бы забыть, что я не человек, живой или мёртвый, а всего-навсего матрос. И в глубине сознания ещё очень долго - пока я не решился изжить её - звучала угроза капитана Уилкинсона, потребовавшего от меня полного повиновения, иначе, мол, мне не спасти своей шкуры.

7

Десять лет проходил я под началом капитана Уилкинсона. Он был деспот, причём из самых беспощадных, но что-что, а водить судно он умел. За все долгие годы, проведённые рядом, я ни разу не поймал его на неверной команде. Когда капитан в конечном счёте потерял "Леди Марию", ни он ни она тут были не виноваты, хотя у него на совести (если таковая вообще имелась) было много других прегрешений. Да будет известно богам (если им это интересно), что капитан Уилкинсон умел только одно - быть хорошим мореходом.

Со временем я отвоевал себе место… нет, не в сердце капитана Уилкинсона, поскольку таковым его не наделили… хотя бы у него в голове, в его мыслях, поглощённых кораблём. Я стал для капитана неотъемлемой частью снаряжения, которую он привык всегда иметь под рукой. В конечном счёте из экипажа, набранного тогда в Глазго на добровольно-принудительной основе, остался один я. Когда мы заходили в порт, даже офицеры сбегали и нанимались на другие суда. Капитан Уилкинсон гонял свою команду в хвост и в гриву - не только безжалостнее прочих капитанов, но и не оказывая никому ни малейшего снисхождения. Со всеми он обращался одинаково плохо. Я сам видел, как бывалые моряки, вытравив якорный канат "Леди Марии", валились с ног от усталости. То, что они при первой возможности давали дёру (если ещё держались на ногах), похоже, нимало не беспокоило капитана Уилкинсона - лишь бы судно благополучно прибыло к месту назначения. Его не волновала также сохранность груза. Обеспечивать её призваны были судовщики и их поверенные. Я убеждён, что ему вообще претила необходимость время от времени сходить на сушу. Кому-кому, а ему не надо было напоминать себе золотое правило капитанов, гласящее, что панибратство с командой вызывает у неё лишь презрение. Капитан Уилкинсон точно с самого первого выхода в море утратил всяческую человечность.

Под его-то началом я, Джон Сильвер, и провёл целых десять лет! За это время я стал ловким и бывалым моряком, знатоком своего деда, произведённым в боцманы со всеми вытекающими последствиями. Я окончил Морскую академию старого Ника и освоил семь матросских премудростей, выучившись сквернословить, пьянствовать, воровать, драться, распутничать, лгать и оговаривать других. Я стал силён, как бык, и в конце концов на корабле не осталось работы, с которой бы я не справился. Я начал лучше разбираться в людях и перенёс самые страшные невзгоды. И всё же целых десять лет!

Не то чтобы у парней моего возраста был большой выбор. Пойдя в моряки, ты обычно подряжался тянуть эту лямку до конца жизни. На берегу и знать не хотели нашего брата, даже если у тебя на ладонях не было шрамов. Портовый грузчик или пьянчуга - ничего другого нам не светило. Сбежать с корабля, провести несколько дней в кабаке и борделе, чтобы затем снова наняться в матросы, надеясь на лучшее обращение и лучшее жалованье, - большинству хватало и этого. Но я не уходил от капитана Уилкинсона, доказывая ему и остальным, что я не из тех, кто пищит из-за каждой пустяковины. Я собирался сначала стать человеком, а уж потом заявлять о себе.

- Таких людей, как вы, Сильвер, - чуть ли не по-дружески обратился ко мне однажды капитан Уилкинсон, - надо страховать.

- Страховать, сэр?

- Конечно. А ведь ни одно страховое общество, будь то Королевская биржа или Лондонская, не берётся страховать экипаж. Груз и судно - пожалуйста, а команду - ни за что. Но какой прок в судне без команды? Застраховать мачты и реи можно, а матроса, который обезьяной лазит по ним, чтобы взять рифы или выправить рангоут, нельзя. Разве это справедливо?

- Никак нет, сэр, - ответил я, поскольку отвечать следовало именно так.

- На самом деле, - продолжал капитан, - для меня всё едино, хоть вы, Сильвер, хоть грота-рей. Я не могу обойтись без вас обоих.

Кивнув, я постарался скрыть смятение чувств, возмущение, которое после десятилетней покорности вдруг пробудилось у меня в груди, грозя вырваться наружу и понести, как вышедший из повиновения конь. Я понял, что это будет мой последний рейс с "Леди Марией". Пускай капитан Уилкинсон превратил меня в морского волка, однако сделать из меня грота-рей - это уж слишком.

Разумеется, капитан не заметил, что творится в моей душе. У рангоутного дерева не бывает чувств. Оно лишь скрипит и трещит при слишком большой нагрузке, против чего принимаются соответствующие меры. У матроса та же судьба… И всё же я промолчал. Иначе прямо сказал бы, что рад внутреннему бунту, благодаря которому стал человеком, причём человеком, который чувствует себя на равных с кем угодно. Капитану Уилкинсону нужны были и я, и грота-рей, но мне этот капитан был не обязателен.

- Они должны страховать хотя бы против смертельных случаев, - не глядя на меня, проговорил капитан. - По-моему, судовладельцы имеют право на возмещение убытков.

- Вы позволите, сэр?

Капитан Уилкинсон вздрогнул и изумлённо воззрился на меня.

- Что такое? - спросил он.

- Вам не кажется, что страховые взносы будут слишком велики? Моряки мрут, как мухи, это общеизвестно. К тому же сбегают в первом попавшемся порту. Боюсь, ни у одного судовладельца не хватит денег платить страховые премии.

- Вы совершенно правы, Сильвер. Страховщики так и говорят. Но я-то что могу поделать? Матросы всё равно нужны.

Он на мгновение умолк, потом снова взглянул на меня - как мне показалось, впервые увидев во мне нечто большее, нежели лебёдку или блок.

- Кто вам такое сказал?

- Никто. Я сам додумался.

- Ах, вот как…

Он вперил в меня устрашающий взгляд, но я, не чинясь, отплатил ему той же монетой.

- На корабле, Сильвер, думать самому не положено. У "Леди Марии" один капитан, и этот капитан - я. Вы согласны, Сильвер?

- Так точно, сэр, - ответил я со всем уважением, на которое был способен.

- Можете возвращаться к своим обязанностям.

Разумеется, подумал я. До первого захода в гавань я их исполняю.

Наутро, при тихой и ясной погоде, мы завидели вдали красные песчаники Ирландии. Слева по носу высился мыс Клир, справа - утёс Фастнет. День был на редкость безветренный, небо усеяно лёгкими клочками ваты, которые не могли причинить вреда ни одному мореходу. Обзор был такой, что караульный на мачте видел сразу четыре береговых мыса: Тоу-Хед, Гэлли-Хед, Севн-Хедз и Олд-Хед-оф-Кинсейл. Все свободные от вахты, как один, собрались у левого борта и радостно вглядывались в берег. Я знаю, что капитана Уилкинсона раздражали не занятые делом матросы, даже если они сменились с вахты, но и ему не удалось бы заставить команду прибавить парусов и брасопить реи на таком слабом ветру, который лишь чуть рябил воду. Сам я стоял на юте, по обыкновению, с подветренной стороны от капитана Уилкинсона, и на душе у меня был безумно легко - я не испытывал такой лёгкости с тех пор, как искал справедливого капитана и хорошее судно, чтобы стать вольной птицей. Теперь, однако, я вёл себя иначе. Теперь, если я в кои-то веки раскрывал рот, я отдавал себе отчёт в своих словах. Я больше не бубнил кому попало заповеди и прочие высокие слова. Не хвалился направо и налево, что умею читать по-латыни. Не спрашивал у каждого встречного-поперечного, где найти справедливого капитана, что в любом случае было невыполнимо. Я больше не высказывал своего истинного мнения, поскольку это всегда оборачивалось мне во вред.

Зато я усёк, что каждому, включая наипоследнейшего из матросов, можно сказать приятные для него слова и что у меня есть дар удовлетворять эту душевную потребность человека. Короче говоря, никто не сумел раскусить меня, тогда как я учился всё лучше и лучше понимать других. И одновременно - так уж устроен наш мир - окружающие полюбили меня и стали считать хорошим товарищем.

Кстати, у меня накопились и деньги, при моей-то бережливости и практичности. Помимо спрятанного в поясе контрабандного наследства от папаши, которое я сохранил в целости, было чуть ли не трёхгодичное жалованье да барыш от кое-каких торговых сделок, заключать которые не возбранялось любому моряку. Моя наличность составляла целых шестьдесят фунтов и была зашита в разных предметах одежды. Кому бы это пришло в голову? Во всяком случае, никому из нашей команды.

Едва ли не рассеянным взором я отметил, что подбежавший к капитану первый помощник взволнованно указывает куда-то за корму. Я обернулся туда (раньше я вместе со всеми смотрел на лежащие слева по носу скалы и заманчивые ярко-зелёные холмы). Никогда не забуду открывшегося мне сзади зрелища. Исподволь и в то же время довольно быстро небо потемнело до цвета смоляного вара и, подобно каракатице, заливало чернилами остатки небесной лазури, которая ещё несколько мгновений продолжала висеть над "Леди Марией". На горизонте бесновались катившиеся в нашу сторону разрушительные валы. Я уверен, что ни один человек на борту - даже самые бывалые и закалённые морские волки, вся жизнь которых прошла на море, - не переживал ничего подобного. Страх и ужас читался на многих лицах, которые теперь дружно оборотились к капитану Уилкинсону. Похоже, все знали, что нам предстоит сразиться с парусами и снастями не на живот, а насмерть.

Однако приказа лезть на реи не последовало. Ещё раз посмотрев за корму, капитан Уилкинсон повернулся к экипажу.

- Ребята, - привычным хлёстким тоном проговорил он, - через несколько минут здесь будет шторм, какого мы ещё не видывали. Будете выполнять мои приказы, возможно, нам удастся отстоять судно. В случае неповиновения вас ожидает расстрел на месте как бунтовщиков. Я понятно выразился?

Все промолчали, один только я впервые возвысил голос, которым впоследствии прославился, чтобы выкрикнуть то, до чего, за неимением воображения или расчётливости, не додумались другие.

- Ура капитану Уилкинсону! - истошно завопил я.

И экипаж сначала вяло, а затем, под моим руководством, зычно и слаженно грянул ура капитану Уилкинсону, последнему из людей, который заслуживал такую честь.

На миг капитан едва не потерял самообладание. Он отпрянул, словно от удара кулаком, но тут же опомнился и рявкнул во всю силу своих лёгких:

- Молчать!

Воцарилась гробовая тишина, что было неудивительно, поскольку одной ногой мы уже стояли в могиле.

- Нечего тратить время на виваты, - продолжал капитан Уилкинсон. - Вам, наверное, странно, что я не погнал вас убирать паруса. На то есть одна простая причина. Вы не успеете зарифить и половину, как налетит кормовой ветер. Когда же паруса наполнятся, многих из вас снесёт в море. А потому… - он в последний раз взглянул через плечо, - вторая вахта - к помпам! Первая травит шкоты и отпускает паруса. Рулевые займутся шлагами. Когда все паруса будут полоскаться, половина первой вахты - натягивать предохранительные канаты. Вторая половина - готовить штормовые паруса. Посмотрим, когда дойдёт до дела, останутся ли у нас мачты для них. Надеюсь, излишне говорить, что нельзя терять ни минуты. Это должны соображать даже вы.

С пеной у рта прокричал свои распоряжения первый помощник. Когда освободили шкоты, захлопали отпущенные паруса. Как боцман, я должен был всегда стоять на подхвате и не входил ни в одну из вахт, поэтому успел обернуться за корму. Это, сказал я себе, не какой-нибудь white squall, шквал при безоблачном небе. На нас надвигался жесточайший шторм, который постарается прикончить всю команду, в том числе и меня. Я понял это, когда мой взгляд упал на Боулза, самого старшего из бывалых моряков на "Леди Марии", который считался у нас докой по части волнений и штормов. Он рухнул на колени и молился! Он, который за всю жизнь не вознёс ни одной молитвы; который всегда утверждал, что надеется только на компас; который наставлял нас, что лучший способ отправить судно на дно - тратить время на обращение за помощью к Отцу Небесному! Теперь Боулз сам молился!

И тут капитан Уилкинсон спокойным размеренным шагом подошёл от штирборта ко мне.

- Почему вы затеяли этот ор, Сильвер? - ледяным тоном произнёс он. - Почему все кричали ура?

- Не знаю, сэр. Может, потому, что надо было вселить в ребят надежду и мужество.

- Вселить надежду и мужество? Разве для этого недостаточно смертельной угрозы?

- С вашего разрешения, сэр, недостаточно, если каждый знает, что и так умрёт.

Капитан Уилкинсон пристально посмотрел мне в глаза.

- Вы уверены, что они кричали ура не в мою честь?

- Так точно, сэр, уверен. Поглядите сами!

Я указал на Боулза, который по-прежнему стоял на коленях и молился.

- Говорят, если моряк молится, значит, надежды нет, - пояснил я.

Капитан смерил Боулза презрительным взглядом.

- А вы почему не молитесь, Сильвер?

- Кому мне прикажете молиться? Может, вам?

Капитан Уилкинсон отрывисто засмеялся. Я впервые слышал, чтоб он смеялся, и смех этот больше напоминал собачье повизгиванье.

- Я уже говорил, Сильвер, что вас следовало бы застраховать, - сказал он, отсмеявшись (смех прекратился столь же внезапно, как гул выстрелившей пушки). - Второго такого просто не найти.

Затем он повернулся к середине палубе и закричал:

- Боулз! Ради вас самих надеюсь, вы молитесь мне, а не кому-нибудь другому.

Боулз, встрепенувшись, поднял испуганное лицо.

- Так точно, - ответил он. - Вам, сэр.

- Сильвер, - снова обратился ко мне капитан Уилкинсон, - думаю, в самую трудную минуту вам придётся помочь мне за штурвалом. По-моему, на "Леди Марии" нет больше никого, кто бы волновался за её судьбу.

На этом всякие разговоры прекратились, пока на нас не налетел вихрь, который, словно кружевные платки, принялся рвать в клочья полощущиеся паруса. Следом повалилась фок-мачта, треск которой заглушило воем ветра. На палубе никто не двигался. Экипаж преклонил колена, но не перед Богом, а перед ветром. Все взоры были устремлены на грот-мачту, верхушка которой уже лозой клонилась к носу, а нижняя часть дрожала, как струна на лютне. От этой мачты зависит, выживет ли судно, - так думали мы все.

Капитан Уилкинсон фурией носился между коленопреклонёнными и распростёртыми на палубе моряками. Не представляю, чем он их брал, если больше не мог грозить смертью, а соблазнять жизнью не умел в силу характера. Однако под дождём, хлеставшим хуже плётки, среди оглушительного грохота, стонов и завываний ветра, на палубе, которая кренилась к фальшборту и раскачивалась на манер маятника, среди пены и соли, вихрившихся вокруг, точно снег вперемешку с градом, посреди всего этого капитан Уилкинсон кулаками и пинками, криками и проклятьями сумел-таки согнать половину второй вахты вниз, к помпам, и заставил другую половину, пусть даже ползком и чертыхаясь, натянуть предохранительные канаты и хотя бы частично укрепить ванты.

При виде того, как мечется капитан Уилкинсон, пытаясь спасти своё судно, охватившее меня было оцепенение отпустило. Если он плюёт в лицо смерти ради этой рухляди, позор на мою голову, если я не смогу сделать то же самое ради спасения собственной шкуры, ведь совсем недавно я воображал, как, ступив на сушу, начну новую жизнь.

С этой минуты я был сразу во всех концах судна, протягивая руку помощи и подбадривая. Моё стремление выжить перешло в бешеную злость, так что даже капитан Уилкинсон, попадаясь мне на пути, отступал на несколько шагов.

Назад Дальше