- Друг мой, Алик, всякая наука благо, скажи спасибо.
- Спасибо, - Алик говорит.
Из салона вышел малый в кепчонке, в лыжной замасленной куртке, взял кочергу и сунул в топку. Потом посчитал, сколько нас тут на камбузе.
- Шура! - крикнул туда, в салон. - Четырех учти.
- Я не в счет, - говорю. - На вахте.
- Сиди ты! Вахтенному - полуторную. - Не улыбаясь, наморщенный, угрюмый, сунул мне пятерню. - Фирстов Серега. Компоту оставь запить.
Алика отчего-то всего передернуло. Сказал как-то виновато:
- Пожалуй, и меня не в счет… Я этого не пью. Ни разу не пил.
Раскосый опять посмеялся одними губами.
- Ах, он предпочитает шампанское.
- Разбирайся с вами, котятами, - сказал Серега, - кто чего не пьет!
Кочерга накалилась, он прикурил от нее и пошел в салон. Мы тоже пошли. А Шура там уже распечатал ящик с "Маками" и сливал из флаконов в чистый котелок. Двадцать четыре флакончика стограммовых - это команде на бритье, но никто еще с ними не брился, все палубные выпивают в день отхода. Штурмана на это не посягают, у них свое законное - спирт из компаса, три с чем-то литра на экспедицию, потом они всю дорогу механикам кричат: "Топи веселей, картушка примерзает!"
Шура веселыми глазами смотрел - что там творится в котелке. А кандей тем временем шлюпочный ящик вскрывал, с галетами.
Рядом с Шурой стояла девка - молоденькая, нахмуренная - держалась за его плечо.
- Шура, - просила его, - когда ж ты со мной поговоришь?
Он только плечом подергивал. А она даже нас не замечала, только его и видела одного. Ну, я б на ее месте тоже по сторонам не заглядывался - такой красивый был парень, просто первый сорт, - глазастый, темнобровый, зубы как жемчуг. Он, поди, и сам своей красоты не знал, а то бы девки за ним по всем причалам пошли толпою. А может, и ходили. Но все равно, наши ребята себя не знают. Вот и Серега был бы ничего, - хотя не сравнить его с Шуркой, - черен, как деготь, и синеглазый, это ведь редко встретишь, но уж как рыло свое угрюмое наморщит, лет на десять ему больше дашь.
Шура из котелка разлил по кружкам и мне почему-то первому поставил.
- Хватани, кореш.
Сам же не брал себе, пока все не расхватали. Смотрел на меня, улыбался мне весело. Вот с ним-то мы поладим. И с Серегой, наверное, тоже. Не знаю, как объяснить вам, отчего я это почувствовал.
- Сам откуда, кореш?
- Орловский.
- Ну, ты даешь! Земляки почти, я изо Мценска. Давай, земеля, грохнем.
Даже его провожающая поглядела на меня милостиво. Потом мы грохнули, она тоже пригубила из его кружки и сморщилась, замахала рукою около рта. Мы слегка пригорюнились, быстренько запили компотом и потянулись за галетами. Салаги долго не решались, смотрели на нас - не умрем ли? Нет, живы, - потом раскосый глотнул все разом, подобрал живот и выдохнул в подволок. Алик же пил судорожными глоточками и плавился, истекал слезами.
- Ничего, - сказал Шура, - с ходу оморячились.
Алику, однако, плохо сделалось, хотя он и улыбался геройски.
Кандей вскочил и увел его в камбуз. Мне тоже пора было идти.
- Да посиди, земеля, - сказал Шура, - не украдут пароход.
Провожающая взглянула на меня исподлобья.
- Ну, раз ему идти надо… Вы потом, в экспедиции наговоритесь.
Я взял сверток и вышел.
Берегаши, конечно, не грузили, ждали меня и тут же сели закусывать.
- Ступайте, ребята, в салон, - я им сказал, - там тепло и есть чего выпить.
Подумали и отказались.
- Да чо там, нам все равно бесполезно, по холоду выдохнется. А вы уж почувствуйте как следует, ведь три месяца будете трезвенники.
- Это верно. Три с половиной.
Я ушел на полубак, сел там на бочку, дымил и поглядывал на причал. Я еще не потерял надежды, что она придет. В прошлый раз она тоже опаздывала, успела к самому отплытию. Вот разве очкарик не передал ей, что я звонил. Но какой ему резон - если я ухожу? И с кем же он тогда шептался?
До Полярного недолго было и сбегать, или позвонить из диспетчерской, но чертова повязка меня связала по рукам, по ногам. Кому ее передашь, у каждого эти минуты последние. Просто сбежать и все? Никто особенно не хватится, покричат - другого найдут. Но не в том дело, хватятся или нет, а тут у меня определенный свих, я не могу объяснить. Так, наверное, заведено: одним жить в тепле, другим - стынуть и мокнуть. Вот я родился - стынуть и мокнуть. И не сбегать с вахты. Я сам себе зто выбрал, тут никто не виноват.
Уже смеркалось, когда снова позвали:
- Вахтенный!
Было начало четвертого, а к причалу никто не спешил - я бы издалека увидел.
11
Позвал меня "дед". Он возился под рубкой, доставал из-за лебедки шланги и футшток - готовился к приемке топлива. И сказал мне, не оборачиваясь:
- Сейчас прилив начнется, швартовые не забудь ослабить - порвутся.
- Не забывал до сих пор.
"Дед" повернулся, оглядел меня.
- А мне сказали - новенький на вахте. Давай-ка остаток замерим.
Он вывинтил пробку в танке, я туда вставил футшток, упер его в днище и вынул. "Дед" стоял наклонившись и смотрел.
- Сколько там?
Он даже не различал делений. А я их видел с полного роста, да и не темно еще было. Я встал на корточки и пощупал - где мокро от солярки.
- Тридцать пять вроде…
- Я так и думал. Завинчивай.
- "Дед", а почему ты сам замеряешь? Мотыля мог бы послать.
- А я не сам, - сказал "дед". - Ты вот мне помогаешь. Ничего, я их в море возьму за жабры. Как довезли тебя, в норме?
- Спасибо.
- Мне-то за что? А деньги - ты не тужи об них, деньги наших печалей не стоют. Ну, вперед будь поосторожней.
Я засмеялся. Вот и вся "дедова" нотация. За что я его и любил.
- Зайдешь ко мне? - спросил "дед". - Опохмелиться дам.
- Да я уже вроде…
- Чувствуется. Пахнешь, как балерина.
- Зайду.
На СРТ у троих только отдельные каюты: у кепа, стармеха и радиста. Штурмана - и те втроем живут. Но "маркони" тут же аппаратуру держит, это не каюта, а рабочее место. А фактически - у двоих, одна против другой. "Дед", как говорят, "вторая держава на судне". И к нему в каюту никто не ходит. Даже к капитану ходят - по тем или иным вопросам, а к "деду" один я ходил, и то на меня за это косились. И на него тоже. Но мы на это плевали.
"Дед" к моему приходу разлил коньяк по кружкам и нарезал колбасу на газетке.
- Супруга нам с тобой выставила, - объяснил мне. - Жалела тебя вчера сильно.
- Марь Васильну я, жалко, не повидал. Проводить не придет?
- Она знает, где прощаться. На причале - одно расстройство. Ну, поплыли?
Я сразу согрелся. Только теперь почувствовал, как намерзся с утра на палубе.
- Кой с кем уже познакомился? - спросил "дед".
- Кеп - что-то не очень.
- Ничего. Я с ним плавал. Это у тебя поверхностное впечатление.
- Да Бог с ним, лишь бы ловил хорошо.
- А вообще, народ понравился? Я пожал плечами.
- Не хочется плавать? - спросил "дед". - Тебя только деньги и тянут?
Я не ответил. "Дед" снова налил в кружки и вздохнул.
- Я вот чего решил, Алексеич. Я тебя весь этот рейс на механика буду готовить. Поматросил ты - и довольно. Это для тебя не дело.
Я кивнул. Ладно, пусть он помечтает.
- Ты пойми, Алексеич, правильно. Матрос ты расторопный. Я видел - на палубе ты хорош. Но работу свою не любишь, она тебя не греет. Оттого ты все и качаешься, места себе не находишь. И нельзя ее любить, скоро вас всех одна машина заменит - она и сети будет метать, и рыбу солить.
- Это здорово! Только я ни черта в твоей машине не разберусь.
- У меня разберешься! Да не в том штука, чтоб разобраться. А чтобы любить. Я тебя жить не научу, сам не умею, но дело свое любить - будешь. Дальше-то все само приложится. Ты себя другим человеком почувствуешь. Потому что люди - обманут, а машина - как природа, сколько ты в нее вложишь, столько она тебе и отдаст, ничего не заначит.
Я улыбнулся "деду". Под полом частило гулким, ровным стуком, кружки на столике ездили от вибрации. Света мы не врубили, и не нужно было, в "дедовой" каюте любую вещь достанешь, не вставая со стула, - но я увидел в полутьме его лицо. Тепло ему тут жилось, наверное, когда она день и ночь стучит под полом.
- Что ты! - сказал "дед", как будто услышал, о чем я думал. - Я как попал в свою карусель, когда народ от всех святынь отдирали с кровью, я только и ожил, когда меня к машине поставили.
- А что она делала, эта машина?
"Дед" пододвинул мне кружку и сказал строго:
- Худого она не делала, Алексеич. Асфальтовую дорогу прокладывала через тайгу.
- Зверушек, наверное, попугали там?
- Каких таких зверушек?
- Да нет, я так.
Просто я вспомнил - мне рассказывал один, как они лес рубили зимой, где-то в Пошехонье, и трелевочными тракторами выгоняли медведей из берлог. Я себе представил этого мишку - как он вылазит из теплой норы, облезлый, худющий, пар от него валит. Одной лапой голову прикрывает от страха, жалуется, плачет, а на трех - улепетывает подальше, искать себе новую берлогу. А лесорубы, здоровые лбы, идут за ним оравой, в руках у них пилы и топоры, и кричат ему: "Вали, вали, Потапыч!.." Хорошо бы узнать, находят себе мишки новую берлогу или нет. Зимой ведь не выроешь…
- Я тебе серьезно, - сказал "дед", - а ты мне про зверушек.
Мне отчего-то жалко стало "деда", так пронзительно жалко. Я и вправду решил к нему пойти на выучку. Может быть, что-нибудь из меня и выйдет.
- "Дед", не обижайся. Я ради тебя чего только не сделаю.
Тут меня позвали с палубы.
- Ступай, - сказал "дед".
Когда я уходил, он, сутулый, сидел в темноте за столиком и смотрел в окно. Потом убрал недопитую бутылку и кружки.
- Куда делся, вахтенный? - старпом стоял в окне рубки. Был он, наверное, из поморов - скуластый, широконосый, с белыми бровками. И очень важничал, переживал свою ответственность. - Я тебя час зову, не откликаешься.
Час - это значит, он два раза позвал. Я не стал спорить. Это самое лучшее.
- Не ходи никуда, сейчас отчаливать будем. Люди все на месте?
- Кто пришел, тот на месте.
- Отвечаешь не по существу вопроса.
А что ему ответишь? Не пошлет же он меня в город, если кто и опоздал. В Тюва-губе догонят.
Еще два человека прыгнули с причала, с чемоданчиками в руках, и тут же скрылись в кубрике. Потом показался третий штурман с белым мешком за спиной. Не с мешком, а с наволочкой. В ней он, наверное, лоции приволок и аптеку, он ведь на СРТ и за доктора. Лекарств у него там до фени, каких хочешь, но на все случаи жизни - зеленка и пирамидон, больше он не знает. Зеленка - если поранишься, а пирамидон - так, от настроения. А больше мы в море ничем не болеем.
За третьим - женщина прибежала, в пальто с лисой и в шляпе. Как раз у трапа они и начали обниматься. Женщина большая, а штурман маленький. Он ее за талию обнимал, а она его - за шею. Едва отпустила живым, набрасывалась, как тигрица. Третий прыгнул на палубу и помахал ей морской отмашкой. Глаза у него блестели растроганно.
- Иди, - сказал ей нежно, - простудишься. Она постояла, как статуя, и пошла.
- Хороша? - спросил у меня третий. - За полторы сойдет, верно?
- За двух.
- Сашкой зовут. Вчера познакомились.
Я кивнул.
- Слыхал новости? Отзовут нас с промысла, рейс не доплаваем. Точно, мне в кадрах верный человек сказал.
- Это почему отзовут?
- А не ловится селедка.
- Неделю назад ловилась.
- Неделю! За неделю, знаешь, что может произойти? Землетрясение! Черт-те чего! Я те говорю - отзовут.
Новости, конечно, самые верные. Одна баба слыхала и кореш подтвердил. Всегда перед отходом ползают какие-то таинственные слухи: отзовут, не доплаваем, вернемся суток на двадцать раньше. Иногда, и правда, отзывают. Но я сколько ни плавал, день в день приходили, на сто шестые сутки.
- Что ж, - говорю, - приятно слышать.
- Вот! Ты со мной не спорь. Как насчет курточки?
- Все так же.
- И зря. Отнеси мешок в штурманскую.
- Не понесу. Это твое дело. А я с палубы не могу уйти.
- Резкий ты парень!
Он поднял воротник на шинели, вскинул наволочку и побежал, полусогнутый.
- Вахтенный! - старпом позвал из рубки.
- Ну?
- Не "ну", а "слушаю". Убрать трап!
С берега мужичонко, в шапке набекрень, подал мне трап. Больше никого на пирсе не было. Над всей гаванью заревело из динамиков:
- Восемьсот пятнадцатый, отходите! Восемьсот пятнадцатый, отдавайте концы!
Старпом в рубке горделиво стоял у штурвала. Рад был, что кеп ему доверил отчаливать.
- Вахтенный! Отдать кормовой!
Тот же мужичонко подал мне конец, и я вышел под рубку, ждал, когда борт отвалит от стенки.
- Что молчишь? - спросил старпом. - Конец отдал?
- Порядок, - говорю, - можете отчаливать.
- Надо говорить: "чисто корма!"
- Знаю, как надо говорить.
Чудо, что за пароход. Как будто один я отчаливал. Не считая, конечно, старпома.
Машина встрясла всю палубу, и винт под кормой всхрапнул, взбурлил черную воду. Борт начал отходить, и я пошел на полубак. Старпом мне крикнул вдогонку:
- Отдать носовой.
Опять мы с тем же мужичонкой встретились. Он сделал свое дело, похлопал рукавицами себя по груди, по ляжкам и сказал мне:
- Счастливо в море, парень!
- Ага. Бывай, отец.
Мы уже отошли на метр, - в слабом свете плескалась мазутная вода между бортом и стенкой, плавали в ней щепки и мусор, и я пошел закрепить леер где раньше был трап.
Вдруг меня оттолкнули: какая-то девка, с плачем, охая, кинулась с борта на причал. Едва-едва достала до пирса, одними носочками - и испугалась, заплакала чуть не навзрыд. За нею выскочил Шура - в одной рубашке, без шапки. Он ей орал:
- Мне все про тебя скажут, не думай, не утаишь!
- Шура! - она шла по причалу, прижав руки к груди, платок ей закрывал половину лица. - Как ты так можешь говорить! В гробу я с ним лежала!
- Я тя люблю, поняла, но услышу про твоего Венюшку - гад буду, все тут кончится!
- Шура!
Она отставала, уплывала назад и скрылась за рубкой. Я закрепил леер. Шура стоял рядом, ругался по-страшному и мотал головой.
- Жена? - я спросил.
- Да только расписались.
- Зря ты с ней так, девка тебя любит.
- Любит!.. А ты чо суешься? Твое дело? - Потом он успокоился, улыбнулся даже. - Ничего, для любви не вредно. Все равно она в Тюву завтра примчится. А нет - тоже неплохо. Громко попрощались. Запомнит.
Причал уходил вдаль, за корму, надвигались и уходили другие причалы, корпуса пароходов. Вода, черная как деготь, поблескивала огоньками. Над рубкой у нас три раза взревел тифон. Низко, протяжно. Кто-то издалека откликнулся - судоверфь, наверное, и диспетчерская.
- Раньше не так было, помнишь? - сказал Шура. - Весь порт откликался. Аж за сопки провожали.
Он вздрагивал от холода, но не уходил, смотрел на порт.
- А тебя почему не проводили? Времени не нашла?
- Не смогла.
- Убить ее мало. Сходи погрейся, я за тебя постою.
- Не надо.
- Ну и стой, дурак. - Он пошел в кубрик.
Мы шли мимо города, проходили траверз "Арктики", потом траверз Володарской, - промелькнула в огнях, стрелой, направленной в борт, и отвернула назад. С другого борта уходил Абрам-мыс, высоко на сопке мелькнуло Нинкино окошко. Потом - пошла Роста.
- Слышь, вахтенный, - старпом позвал. - В Баренцевом сообщают, шторм восьмибалльный. Повезло нам. До промысла лишний день будем шлепать.
- Нам всегда везет. Чем ни хуже, тем больше.
- А ты чего такой злой? Тоже не поладил с бабой?
- Я не злой. Это у тебя поверхностное впечатление.
- Ишь ты! Ладно, притремся. Иди спать пока, до Тювы ты не нужен.
Но я не сразу ушел, а покурил еще в корме, на кнехте. Здесь шумела от винта струя, переливалась холодными блестками и отлетала во тьму, и лицо у меня деревянело от ветра. Ветер шел от норда - в Баренцевом, и правда, наверно, штормило. Но мы еще не завтра в него выйдем, завтра весь день Тюва. Если я сильно захочу, можно еще оттуда вернуться.
Мы шлепали заливом, лавировали между темными сопками, покамест одна не закрыла напрочь и порт, и город, и огоньки на Абрам-мысу.
Встречным курсом прошлепал кантовочный буксирчик - сопел от натуги, домой спешил. Кранцы висели у него по бортам, как уши. На нем тоже можно было вернуться, если сильно захотеть.
Прошла его корма, я на ней разглядел матроса - в ушанке и черном ватнике. Он, как и я, сидел там на кнехте, прятал цигарку от ветра. Увидел меня и помахал рукой.
- Счастливо в море, бичи!
Я бросил окурок за борт и тоже ему помахал. Потом ушел с палубы.
Глава вторая. Сеня Шалай
1
Веселое течение - Гольфстрим!..
Только мы выходим из залива и поворачиваем к Нордкапу, оно уже бьет в скулу, и пароход рыскает - никак его, черта, не удержишь на курсе. Зато до промысла, по расписанию, шлепать нам семеро суток, а Гольфстрим не пускает, тащит назад, и получается восемь - это чтобы нам привыкнуть к морю, очухаться после берега. А когда мы пойдем с промысла домой, Гольфстрим же нас поторопит, поможет машине, еще и ветра подкинет в парус, и выйдет не семь, а шесть, в порту мы на сутки раньше. И плавать в Гольфстриме веселей в слабую погоду зимой тепло бывает, как в апреле, и синева, какую на Черном море не увидишь, и много всякого морского народу плавает вместе с нами: касатки, акулы, бутылконосы, - птицы садятся к нам на реи, на ванты…
Только вот Баренцево пройти, а в нем зимою почти всегда штормит. Всю ночь громыхало бочками в трюме и нас перекатывало в койках. И мы уже до света не спали.
Иллюминатор у нас - в подволоке, там едва брезжило, когда старпом рявкнул:
- Па-адъем!
К соседям в кубрик он постучал кулаком, а к нам зашел, сел в мокром дождевике на лавку.
- С сегодняшнего дня, мальчики, начинаем жить по-морскому.
Мы не пошевелились, слушали, как волна ухает за бортом. Один ему Шурка Чмырев ответил, сонный:
- Живи, кто тебе мешает.
- Работа есть на палубе, понял?
- Какая работа, только из порта ушли! Чепе какое-нибудь?
- Вставай - узнаешь.
- Не, - сказал Шурка, - ты сперва скажи, чего там. Надо ли еще вставать.
- Чего, чего! Кухтыльник сломало, вот чего.
- Свисти! Сетку, что ли, порвало?
- Не сетку, а стойку.
- Это жердину, значит?
- Ну!