В ушах Оберлуса еще звучал возбужденный крик впередсмотрящего, указывающего рукой туда, где огромный кит показался на поверхности, и это был, несомненно, самый радостный и чудесный крик на свете - единственная фраза, которая когда-либо вызывала отклик в его душе, поскольку, начиная с того момента, когда капитан командовал: "Шлюпки на воду!" - и он тут же спрыгивал на нос первой лодки, коснувшейся воды, Игуана Оберлус уже не был самым отвратительным уродом, бороздившим моря, а превращался в самого лучшего, самого храброго, хитрого и меткого из всех гарпунщиков Тихого океана.
Он метал гарпун с силой стальной пружины, которая, вибрируя, распрямлялась, после того как в течение трех месяцев была сжата, сопровождая выброс коротким и отрывистым вскриком, словно удваивавшим мощность броска, - и немедленно отскакивал назад, чтобы дать возможность длинному канату свободно разматываться во время преследования раненого животного, неистово стремившегося уйти в глубину.
Казалось, он всегда знал, когда именно кит опомнится и отчаянно устремится назад, к поверхности, и предчувствовал - словно ему помогало шестое чувство, - когда исполин готовился к атаке, а когда только набирал в легкие воздух, чтобы снова пуститься в бегство.
Гребцы и рулевой безропотно повиновались гарпунщику Оберлусу, сознавая, что они не раз были обязаны ему спасением, и в такие моменты он становился настоящим командиром, лидером, каким, вероятно, был бы в обычной жизни, если бы Природа не поглумилась над ним, наделив его уродливым обличьем.
Впрочем, через полчаса, когда он в конце концов брал верх, кит умирал, а охотничий азарт и опасность проходили, он снова становился "монстром", "исчадием ада", которого мало кто удостаивал даже пары слов.
Когда он не охотился, он дни напролет находился на палубе, на баке, даже во время проливного дождя или солнцепека. Спать он тоже предпочитал под открытым небом, свернувшись клубком на тюфяке, брошенном на дно самой большой шлюпки, а не в подвесной койке в матросском трюме, куда он, как правило, спускался только во время шторма, когда капитан приказывал очистить палубу.
Ел он всегда один - в углу, чаще всего стоя и прислонившись к переборке; в одиночку и напивался, когда подворачивался случай, и от команды держался на расстоянии - лишь иногда, когда не хватало человека для игры в кости или в карты, его приглашали составить компанию.
В порту он также бродил один, пугая народ, и никто к нему не подходил, даже о нем не вспоминал, до той минуты, когда в открытом море раздавался хриплый крик впередсмотрящего:
- Вон он, пыхтит!
Но, к несчастью, в океанах не так уж и много китов - по крайней мере, не столько, чтобы он мог гораздо чаще чувствовать свою значимость и ощущать себя хозяином своей и чужой жизни, вот почему он в конце концов оставил охоту и обрек себя на одиночество, поселившись на островке.
Порой на склоне дня, когда Оберлусу случалось заметить вдали фонтаны, выбрасываемые китами во время их долгого плавания из Арктики в Антарктику, он с грустью вспоминал те редкие мгновения, когда ему довелось ощутить настоящую полноту существования, почти счастье. Однако ему было ясно, что он уже никогда больше не вернется на корабль, потому что, пожив несколько лет в одиночестве и не завися ни от кого, он чувствовал, что не сможет вновь привыкнуть к выражению ужаса на лицах окружающих или их презрительным интонациям при виде него. Теперь он Оберлус, король Худа, и уже знает, что значит быть свободным и - в какой-то степени - могущественным.
Вначале им руководили мятежный дух и жажда мести, что побудило его похитить Мендосу и норвежца Кнута, а также поджечь "Марию Александру"; с течением времени эти побуждения постепенно уступили место глубокому убеждению, что на самом деле это и есть его предназначение, ради которого он появился на свет.
Он был не такой, как остальные люди, и его отличие заключалось не только в перекошенной физиономии и наличии горба. Он был особенным также по характеру и образу мыслей, по уму, чувствам и стремлениям. В силу этого его представления о нравственности, добре и зле должны были, по логике, отличаться от представлений всех прочих смертных.
Увечья, которые он мог нанести своим пленникам, калеча или избивая их, не могли сравниться с тем вредом, который люди причинили ему тем, что отталкивали его с самого детства, потому что физические истязания со временем забываются, а душевные раны, получаемые изо дня в день, не затягиваются никогда.
Ему было все равно, убить ли человека или убить тюленя, поскольку сами же люди внушили ему, что он не принадлежал к их роду-племени, не являлся им подобным, из чего следовало, что только убийство себе подобного представляло собой кровавое преступление с точки зрения Правосудия.
Подвергло бы это самое Правосудие наказанию того, кто убил бы монстра вроде него, Оберлуса? Сам он был уверен в том, что если судья познакомится с ним лично, то он оправдает того, кто с ним покончит, даже, может быть, поздравит убийцу с тем, что тот освободил общество от подобного бремени. Насмешки, издевательства над ним, избиение его, оскорбление, порка, нанесение ему увечий и даже убийство Игуаны Оберлуса - все это наверняка не выглядело предосудительно в глазах большинства людей, а стало быть, глумиться, издеваться над людьми, бить их, оскорблять, пороть, калечить или лишать жизни не должно было считаться предосудительным в его собственных глазах.
К такому выводу Оберлус пришел вовсе не в результате долгих размышлений; это было внутреннее убеждение, укоренившееся глубоко в подсознании, как итог жизни человека, который постоянно чувствовал себя изгоем.
Смерть Ласса, Жоржа, капитана Пертиньяса и даже гибель всей команды "Марии Александры" отозвались в душе Оберлуса не сильнее, чем смерть убитой им черепахи, выловленной акулы или кита, в которого он несколько лет назад всадил гарпун.
Он лучше и уважительнее относился к любому из старых самцов тюленей - и предпочитал его компанию на вершине утеса, - чем к кому-либо из людей, и уж, конечно, не променял бы жизнь одного на жизнь другого.
А все оттого, что в какой-то степени он чувствовал себя таким же обреченным на одиночество до смертного дня, как эти самцы - и это после того, как они были сильными, храбрыми и полновластными хозяевами собственной территории и гарема, где их власть была неоспоримой.
День за днем они вступали в схватку с самцами помоложе за обладание семьей, до тех пор, когда годы и усталость брали свое, и в конце концов они проигрывали свою извечную битву.
Начиная с этого самого момента, они совершали нелегкое восхождение на одну из вершин острова и располагались там, как бессменные впередсмотрящие на краю пропасти, наблюдая издали с грустью и смирением за тем, что было их царством, и за теми, кто были их семьей.
Они застывали неподвижно, словно живые статуи, и так проходили недели, а то и месяцы, пока их жировой слой не истощался, и тогда они бросались в пропасть, исполняя самоубийственное сальто.
Если они выживали, то утоляли голод, быстро толстели и возобновляли свое медленное восхождение к вершине, где снова ожидали часа для нового прыжка.
Однажды на рассвете - почти всегда это случалось на рассвете - они склоняли голову на грудь и спокойно встречали смерть.
Через месяц Оберлус подходил к мертвому животному, чтобы вытащить длинные клыки, изогнутые и заостренные; когда-то, еще до того, как он научился читать, он часами старательно занимался резьбой, чтобы развеять скуку.
Эти старики самцы - с их скверным характером и капризностью, неописуемой гордостью и терпеливостью в страдании - несколько лет подряд составляли ему компанию, и поэтому они казались ему более заслуживающими уважения и привязанности, чем любой человек, способный говорить, думать - и презирать его.
Пришлось ждать три месяца, прежде чем ему представился случай - темной безлунной ночью, когда низкие облака скрыли звезды; ночью, когда нельзя было ничего разглядеть, даже самые высокие кактусы, на расстоянии полдюжины метров, но когда вдали наконец появились огни корабля.
Он долго всматривался в ночь с помощью тяжелой подзорной трубы, пытаясь составить представление о том, огни корабля какого типа горели вдали, а затем применил на практике метод испанского капитана: зажег два немудреных факела, которые прикрепил к концам длинного шеста.
Затем он прошелся по западному берегу, покачивая шест на плечах вверх и вниз, так чтобы внимательный впередсмотрящий мог предположить, что на некотором удалении впереди идет какое-то не очень большое судно.
Если тот, кто ведет корабль, знает, что судно находится вблизи Галапагосского архипелага, а значит, рискует налететь на один из островов, естественно предположить, что его успокоит присутствие корабля, идущего впереди, по тому же маршруту, и он предпочтет ориентироваться по его огням, сделав вывод: раз те горят - стало быть, впереди опасности нет.
Когда же он поймет, что это ловушка, уже будет слишком поздно, и корабль врежется в берег или налетит на рифы вблизи острова, после чего затонет.
Впрочем, то ли капитану корабля был известен трюк галисийских пиратов, то ли он был совершенно уверен в том, каким курсом ему надлежало следовать, так как он, похоже не обратив внимания на огни Оберлуса, направил корабль на юг, оставив выступающую часть обрывистого берега острова Худ на расстоянии многих миль по левому борту.
Только перед рассветом разочарованный, злой Игуана Оберлус, валившийся с ног от усталости, сбросил свою ношу, потушил факелы и удалился в свою пещеру, проклиная Алонсо Пертиньяса вместе с его небылицами.
Несмотря на это, в глубине души он был убежден, что метод должен сработать и у него нет причин винить старого капитана в первой неудаче.
Необходимо терпение и время.
И то, и другое у него есть.
Благодаря выдержке его старания увенчались успехом с четвертой попытки: старое португальское грузовое судно "Риу-Бранку", за два месяца до того поднявшее якорь в Рио-де-Жанейро и направлявшееся в китайские колонии, треснуло, точно орех, сев на мель с юго-восточной стороны острова, и затонуло за считаные минуты.
Всего лишь пять членов команды умели плавать, и они с трудом добрались до берега. Оберлус сначала оглушил троих из них, первыми достигших берега - они потеряли сознание, - и тут же всадил нож в двух других, не дав им возможности ступить на землю. Пять пленников за раз показалось ему чересчур для одного "улова", да к тому же у него не хватало цепей, чтобы их сковать. Три - подходящее число, с тремя, он чувствовал, он справится без проблем.
Хотя приливы на острове никогда особенно не ощущались, незадолго до полудня вода освободила "Риу-Бранку" из западни камней, а волны и сильное течение прибили корабль боком к берегу, где он и остался, пуская носом воду, вытекающую из огромной пробоины.
У Игуаны Оберлуса никогда не было такого количества вещей. Неожиданно - а все благодаря собственной изобретательности - он стал богачом.
Съестные припасы, книги, мебель, одежда, деньги, морские карты, тарелки, кастрюли, столовые приборы, оружие и даже две небольшие пушки оказались в его распоряжении. Однако потребовалась целая неделя напряженных усилий пяти его пленников, чтобы втащить пушки на самую высокую часть острова.
Он разместил их там, нацелив на вход в бухту, как следует замаскировал - и испытал гордость. Две пушки означали укрепление его "королевства", они давали ему возможность утвердить власть над своими людьми и не подпустить к своим берегам непрошеных гостей.
Худ, в прошлом убежище морских птиц, начал превращаться в важное место, которое остальной мир должен будет научиться бояться и уважать.
Он проверил огневые возможности своей крохотной личной батареи, позабавившись зрелищем переполоха, вызванного выстрелами в колонии фрегатов, альбатросов, пеликанов и олушей, которые тут же в панике взмыли ввысь, заслонив небо, крича и испражняясь. Это было грандиозно - стать обладателем стольких сокровищ, двух пушек и пяти человек и свысока наблюдать за пленниками в подзорную трубу.
Двое из новичков - Соуза и Феррейра - с первого дня, похоже, смирились со своей участью, считая происходящее временным явлением, а вот третий, лоцман по имени Гамбоа, с надменным выражением лица и сединой в волосах, хотя ему еще не перевалило за сорок, сразу же выказал норов: он молчал, а в его взгляде и манере воспринимать приказания было что-то такое, отчего Оберлусу стало понятно, что очень скоро тот даст ему повод его "покарать". Несмотря на уверенность, он предпочел дождаться, когда португалец сам предоставит ему веские основания для наказания, поскольку желал, чтобы подданные его боялись, при этом знал по собственному опыту, побывав на борту не одного корабля, что страх должен неизменно основываться на убеждении, что наказание не бывает беспричинным.
В его "королевстве" всякий, уважающий его закон, мог жить спокойно, даже если не был согласен с этим законом. Он, Оберлус, приказывал, остальные подчинялись.
По сути, он навязывал политику, которая была столь же древней, как самая древняя из диктатур, полагая, что только неограниченная власть подходит для здравомыслящего правителя, а послабления и анархия ведут лишь к беспорядку, отчаянию и возмущению.
В тот день, когда Гамбоа даст ему повод прижать его к ногтю, он без колебаний этим воспользуется, подвергнув пленника примерному наказанию; пока же он ограничился тем, что предоставил португальцу свободу действий, не спуская с него глаз, и терпеливо выжидал, когда тот решится совершить ошибку.
В связи с увеличением количества подданных он возвел Себастьяна Мендосу в ранг доверенного человека и надсмотрщика и разрешил ему, хотя по-прежнему ему не доверял и считал пройдохой, свободно передвигаться по острову, с тем чтобы он следил, как работают остальные, впрочем, не позволяя ему слишком долго возле них задерживаться.
Для него не было секретом, что метис смертельно его ненавидит, поскольку он отрезал ему пальцы, но Оберлусу было также известно, что тот боится его так сильно, как никто другой на острове, и позаботится о том, чтобы все было так, как приказывает "хозяин".
- Отныне ответственность лежит на тебе, - предупредил он Мендосу. - И если хочешь сохранить оставшиеся пальцы, советую глядеть в оба. Тебе больше не надо работать, я буду давать тебе бутылку рома в неделю и кое-какие продукты, но ты будешь обязан извещать меня, если кто-то отлынивает, брыкается или валяет дурака.
Таким способом ему удалось разделить пленников.
С одной стороны находился Мендоса, а с ним - его верный пес, преданный норвежец, который слепо ему повиновался, а с другой - португальцы, в свою очередь тоже разделенные: Гамбоа, с его глухим непокорством, - и Соуза и Феррейра, с их безропотным подчинением.
Можно было даже подумать, что двоих последних плен не очень-то и тяготил, потому что не сильно отличался от той жизни, которую они вели на борту корабля - в вечном подчинении у капитана, пьяницы и самодура, получая гроши и скудное пропитание. Нанявшись на корабль, чтобы как-то выжить, постоянно подвергаясь в открытом море множеству опасностей - плачевное состояние старой посудины только увеличивало их число, - они, возможно, просто считали, что сменили плавучую тюрьму на другую, более крепкую и надежную, как всегда, надеясь на маловероятное наступление лучших времен.
Они радовались уже тому, что остались живы - единственные из команды численностью тридцать шесть человек, кому удалось спастись, - к тому же все, что от них требовалось, сводилось к работе и послушанию, а к этому им было не привыкать. Вот почему, когда Гамбоа, который в бытность лоцманом часто ими помыкал, попытался войти к ним в доверие и подговорить их взбунтоваться и на свой страх и риск схватиться с монстром, они сделали вид, что их дело - сторона.
Так Гамбоа - Жуан Баутишта де Гамбоа-и-Кошта - выяснил, что он одинок в своем стремлении к свободе и борьбе, и так же быстро понял, что похититель наблюдает за ним особенно пристально, контролируя его действия. Но Гамбоа был человеком, привыкшим командовать, а не подчиняться, он родился не для того, чтобы быть рабом, а кроме того, ему одному было доподлинно известно, что Оберлус провел его своими трюками с огнями, наведя его на берег.
Он в ту ночь нес вахту, находясь на мостике "Риу-Бранку", и самостоятельно, не посоветовавшись с капитаном, принял решение следовать за неизвестным судном, огни которого виднелись вдали прямо по их курсу. В результате его доверчивости и инициативы капитан и почти все товарищи по плаванию вскоре оказались на дне Тихого океана, от корабля, который ему доверили, в конце концов остались лишь обломки, а он, Жуан Баутишта де Гамбоа-и-Кошта, превратился в раба человека, обманувшего его самым подлым образом.
Поэтому к мятежу его толкало не столько естественное желание обрести свободу, сколько отчаянная жажда мести.
Меньше чем за сутки Игуана Оберлус превратился для Гамбоа в средоточие всех его помыслов, в воплощение всего самого ненавистного и презренного на свете, в тварь, которую следовало истребить, пусть даже ценой собственной жизни.
Вероятность того, что он одержит победу, была ничтожна мала, в этом Гамбоа был уверен, однако, вооружившись терпением, он надеялся нащупать слабое место похитителя. В конце концов, несмотря на внешность, противник был всего-навсего человеком, как любой другой, а людям всегда было свойственно рано или поздно совершить какой-нибудь промах.
Вот этого дня он, Жуан Баутишта де Гамбоа-и-Кошта, и будет дожидаться.
•
Малышка Кармен была дочерью дона Альваро де Ибарра; она родилась в городе Кито, древней столице северной провинции империи инков, где, как говорили, также появился на свет плод любви императора Уайны Капака и местной жительницы - принц Атауальпа, который позже оспаривал трон у своего старшего брата, Уаскара.
Уаскар погиб от рук Атауальпы, а тот - на эшафоте Писарро; последний пал от кинжалов убийц - сообщников своего закадычного друга Альмагро, который, в свою очередь, был до этого казнен самим же Писарро.
Можно было сказать, что длинная череда кровавых смертей и насилия наложила свой трагический отпечаток на город Кито и на семейство Ибарра, поскольку старший брат Малышки Кармен, Алехандро, погиб от удара ножом в сердце на глупейшей дуэли, а ее дядя Хуан - от рук грабителей.
А все оттого, что, как утверждали, со стороны бабушки по матери Кармен де Ибарра - Малышка Кармен для близких - получила в наследство кровь рода Атауальпы, а одна ветвь рода Ибарра также находилась в родстве с ветвью Писарро.
Результатом такого смешения рас явилась девушка не очень рослая, зато ладно сложенная, с соблазнительной фигурой, лицом в форме удлиненного овала, носом с небольшой горбинкой и чувственным, сулящим наслаждение ртом. Грива ее густых иссиня-черных прямых волос ниспадала чуть ли не до талии, часто скрывая половину лица. Наиболее же примечательной ее чертой была пара огромных глаз, темных и загадочных, взгляд которых считался самым притягательным и таинственным в городе.
Вообще, никто не рискнул бы назвать Малышку Кармен классической креольской красавицей, однако совершенно очевидно, что ни в Кито, ни в том краю, что в прошлом назывался Северным королевством, не было девушки, на которую претендовало бы больше мужчин и которая одним своим присутствием пробуждала самые неистовые страсти.