- Это называется рыбодел, - сказал Донейко. - На нем шкерят рыбу. Понятно? Пора! - крикнул он, глядя поверх меня на рубку, и побежал к колоколу, висевшему около мачты.
С первым же ударом суетня на палубе прекратилась. Матросы, чинившие сети, встали. Из трюма полезли засольщики, и стоявшие у лебедки отошли от нее. Первая в моей жизни вахта кончилась.
Все вместе пошли мы в сушильную камеру, и я повесил сушиться свои рукавицы рядом с рукавицами моих товарищей. Очень приятное у меня было чувство. Сейчас, когда я не боялся попасть впросак, когда меня не оглушали непонятными приказаниями, уверенность снова вернулась ко мне. Я держался как все, громко стучал подбитыми железом сапогами, широко расставлял ноги и старался выглядеть человеком, хорошо поработавшим, немного уставшим и собирающимся хорошо отдохнуть. В таком настроении направился я к столовой, но около двери остановился. Я вспомнил, каким, мягко говоря, болваном я был на вахте, представил себе, как набросятся на меня эти сердитые люди, которым доставил я так много неприятностей, и решил, что, пожалуй, благоразумнее будет сегодня не обедать. Набравшись мужества, я все же вошел. Меня оглушил шум разговоров, смех, звяканье тарелок. Вахта моя обедала. Я взял у кока тарелку супа, присел в уголке и стал есть, внимательно оглядываясь вокруг. За столом сидели крепкие, веселые люди. Широко разложив локти, они пожирали, именно пожирали обед. За ложкою супа отправлялся в рот такой кусище черного хлеба, что казалось - его должно было хватить на два дня сухопутному человеку. На тарелках с жарким высились горы жареной картошки и огромные ломти мяса, и, право, я никогда не думал, что можно так быстро уничтожить такую порцию да еще, как делали многие, попросить кока подбросить рыбки. Компот подавался в налитых доверху глубоких тарелках, но, съев его, многие задумчиво смотрели на дно тарелки и, покачав головой, наливали еще кружечку чаю со сгущенным молоком размером, я думаю, на пол-литра, не меньше. Еда не мешала разговору. Все говорили громко, во всю могучую силу своих здоровых, проветренных морским ветром легких. Соседи шумно беседовали друг с другом, сидевшие за разными столами перекликались, приходившие вновь сразу вмешивались в разговор. Из окошечка, которое соединяло столовую с камбузом, время от времени высовывалась голова кока, человека с худым, унылым лицом и грустно свисающими усами, и тоже высказывала свои суждения. Разговор шел, разумеется, о случае с Мацейсом и Шкебиным. Все подробности были уже известны через рулевого. Каждый раз, когда вспоминали о том, сколько проспали Мацейс и Шкебин, все начинали хохотать. Потом кто-нибудь представлял себе, с какими лицами они проснулись и что почувствовали, увидя открытое море, и все начинали хохотать снова. Особенный восторг вызывала мысль о том, что, удрав от работы механиков, показавшейся им тяжелой, они теперь должны будут работать просто матросами, что, конечно, гораздо труднее. Слушая все эти разговоры, я понимал, что действительно положение наказанных пьяниц очень комично.
Исчерпав эту тему, заговорили о том, что погода благоприятствует промыслу, но только хорошо бы немножко ветерку, а то без волны, хоть небольшой, тяжело вытаскивать трал.
- Волны, волны! Вот оставлю я вас без супа, - сказал кок, исчезая в камбузе, и загрохотал там кастрюлями. Ему качка затрудняла работу.
Потом розовощекий курносый парень, тот самый, который так сурово напоминал о моих обязанностях, стал дразнить пожилого матроса с добродушным и некрасивым лицом какими-то девушками с посол-завода, которые поголовно в него влюблены. Пожилой матрос беззлобно отшучивался и, кажется, был даже доволен этой полемикой.
- Не верьте Балбуцкому, - крикнул повар, высунувшись в окошечко, - он по злобе: Свистунов у него невесту отбил!
Сказал, загрохотал кастрюлями и исчез. Это, видимо, был намек на известную всем историю, потому что все рассмеялись, я только подивился - такой это был громкий, здоровый, веселый смех. Затем поговорили о том, какие кинокартины взял с собой Донейко (оказывается, он был председателем судкома), и я впервые узнал, что во время рейса в столовой устраиваются кино- сеансы. Потом обсудили поведение капитана и решили, что "старик" держится ничего и, видимо, капитан будет хороший.
Я слушал все эти разговоры и старался быть как можно менее заметным. Хоть я теперь и видел, что мои товарищи только на вахте такие нервные и нетерпеливые, а в свободное время, наоборот, очень веселые, добродушные люди, все-таки страх быть окончательно посрамленным не покидал меня. Поэтому я даже вздрогнул от испуга, когда курносый Балбуцкий, обсасывая баранью кость, подмигнул мне и сказал:
- Ну как, Слюсарев, будешь матросом или пойдешь на берег работать?
Сразу же я сделался темой общего разговора. Никогда я не думал, что над одним человеком можно столько смеяться. Обо мне говорили, как будто меня здесь не было. Вспоминали, как я побежал за бобенцами, - оказывается, вовсе не в ту сторону, где они находятся, - какой у меня был вид, когда я держал лопарь, и другие подробности моей работы. Повар и тот не отстал от других. Высунув голову, он рассказал, как я собирался намотать конец на ручку двери. Оказывается, он в это время смотрел в иллюминатор из камбуза. Это вызвало такую бурю смеха, что мне стало совсем нехорошо. Я сидел красный, робко улыбался, и вид у меня был, вероятно, жалкий. Свистунов, пожилой матрос с добродушным и некрасивым лицом, посмотрел на меня и, видимо, угадал мое состояние.
- Да ты не кисни, - сказал он. - Ты не смотри, что мы смеемся. Посмеяться всегда полезно. А так-то говоря, ты ничего для первого раза. Моряк получится.
К моему удивлению, эти слова были единодушно всеми поддержаны.
- Выйдет моряк, - говорил Донейко, с аппетитом доедая компот, - не горюй. Все такими были.
- Конечно, - рассуждал Свистунов, - наших слов он не знает. Ему что лопарь, что бобенцы, что рыбодел - все равно. А научится - и будет справляться. - Он говорил неторопливо, как будто разговаривал со мной наедине. И самый тон его успокаивал и утешал меня.
- Ничего, ничего, - говорили вокруг, - вырастет - моряком будет.
Вдруг Балбуцкий снова расхохотался.
- Ой, не могу, - надрывался он, - конец от него, а он за концом, как кошка за мышью.
И все начали снова смеяться, и даже Свистунов, в котором я уже видел поклонника моих морских талантов, весь трясся от хохота. Он прислонился к стене, потому что ему трудно было стоять на ногах. Смеялся он очень заразительно, и я вдруг сам понял, что действительно это очень смешно, и стал смеяться вместе с Балбуцким, Донейко и Ерофеевым. Все вспоминали, что я сказал, и что сделал, и как побежал, и снова смеялись. С хохотом мы вышли на залитую солнцем палубу. Море мягко качало белых чаек, и ослепительно белый мимо шел берег. Мы так громко смеялись, что было далеко слышно, и я снова подумал, как на море весело и громко смеются.
На палубе работала третья вахта. Лебедка то начинала греметь, то затихала. Ваеры обегали теперь всю палубу. Они заворачивали у больших роликов, и один из них шел вдоль фальшборта к корме, где на большой железной дуге висела доска. Палуба у левого борта была разгорожена на клетки, и мы, громко стуча сапогами, прыгали через загородки. В окне рулевой рубки торчало незнакомое мне полное красное лицо. Это был второй штурман Бабин. Этот рейс он шел старшим, так как Студенцов заменял капитана. Ребята из третьей вахты носились по палубе, что-то тащили, что-то устанавливали, перекликались и переругивались, мы же, свободная вахта, весело переговариваясь, расположились у левого борта, где было свободно и мы не мешали работе. Кто расселся прямо на палубе, кто сидел на борту над ровной голубой водой. Все те же скалы, белые, с кое-где проступающей мелкой рябью кустарника, шли мимо нас. Воздух, холодный и свежий, был тих и спокоен. Глядя на берег, я думал о том, что это и есть конец света. Вот так обрывается у холодного моря земля. Где-то позади поля, деревни и города, а сюда доползли только каменные щупальца материка и здесь застыли, не в силах двинуться дальше. Гордое чувство наполняло меня. Мне казалось, что я стою один на еще не исследованной земле и смотрю, узнаю, исследую. А человечество спрашивает: "Ну как, Слюсарев, ничего? Можно жить?" - "Ничего, - отвечаю я, - живите. А я дальше пойду, к неизведанным землям". Но тут у меня защемило сердце, потому что я вспомнил узел волос на затылке и рот девушки, сдерживавшей улыбку. Незаметно я отошел от товарищей и поднялся по трапу на ростры. Здесь я уселся на свернутый канат. Внизу подо мной товарищи из моей вахты болтали, шутили смеялись, здесь, наверху, я был один. На фоне ясного голубого неба я видел шлюпку, затянутую брезентом, высокую трубу, мачту, флагшток, Иногда из рулевой рубки доносился звон машинного телеграфа, тихо поскрипывали цепи, соединявшие руль со штурвалом, начинала греметь лебедка, и снова было тихо, только внизу разговаривали и смеялись матросы. Потом, я услышал, заиграли на гитаре. Кто-то перебирал струны. "Давай, давай, салогрей", - сказал Донейко, и гитара стала играть незнакомый мне грустный мотив. Чайка, пролетев надо мной, закричала резким, скрипучим голосом и улетела в открытое море. Внизу матросы под аккомпанемент гитары запели песню. Я сидел на свертке каната и думал, где я ее теперь встречу, эту девушку, охотницу и следопыта. И грустно мне было, что так мы расстались, и радостно оттого, что совсем ясно я видел будущие свои плавания, штормы, туманы, подводные скалы. В песне, которую пели матросы, рассказывалось о девушке-пассажирке, о молчаливом капитане, полюбившем ее, и о том, как утром она сошла в порту, а капитан остался один. Песня, если говорить правду, была глупая, пошлая песня, но так хорошо звучала она над морем, так грустно выводили матросы мелодию, что я сразу представил себе, как Лиза сходит в порту, а я стою на мостике, курю трубку, смотрю на звезды, а внизу размеренно дышит море.
Я долго сидел задумавшись, как вдруг над самым мчим ухом загудел гудок, да так громко, что я чуть не свалился со своего каната. Прямо из самых скал наперерез нам шел тральщик. Казалось, он вышел из камня. Только всмотревшись внимательно, я заметил, что скалы расступались, открывая узкий залив. На палубе поднялась суета, в рубке зазвонил телеграф, заскрипели цепи, и я торопливо сбежал вниз. Матросы толпились у борта. Тральщики сближались. Там тоже толпились матросы на палубе, и мы приветствовали друг друга взмахами рук и криками. Скоро мы были совсем близко. На мостик вышел капитан и, приложив ко рту металлический рупор, заорал во весь голос:
- Здорово, Ткачев!
- Здорово, Коля! - донеслось с того тральщика.
Я поднял глаза. Там на капитанском мостике тоже стоял капитан с рупором, такой же молодой, как наш, а может быть, еще моложе.
- Как рыба? - орал Студенцов.
- Плоховато, - отвечал Ткачев. - Думаю податься на Кильдинскую банку. А ты?
- Я в Мотку.
- Корешки встретились, - сказал стоявший рядом со мной Донейко, кивая на капитанов, - самые первые друзья. Вместе учились, вместе плавали, в соседних квартирах живут. - И вдруг заорал, перевалившись через борт: - Здорово, Сере-ежа!
- Свистуно-ов! - орали с встречного тральщика. - Как жив?
- Балбуцкий у вас? - кричали нам.
- Здесь, здесь, - отвечал Балбуцкий, прыгая и размахивая руками.
- До свиданья! - кричал Студенцов.
- Счастливо, Коля! - расслышал я голос Ткачева. - Как мое семейство?
- Все здоровы, - отвечал Студенцов. - Ходили с моими в театр. Наташа говорила: тебе письмо от отца.
Отложив рупоры, капитаны, улыбаясь, кивали друг другу.
Звякнул телеграф, и расстояние между тральщиками стало увеличиваться. Перегнувшись через борта, матросы еще перекликались, но постепенно голоса доносились все глуше, и скоро уже трудно было разглядеть лица. Матросы, один за другим, отходили от борта, обедавшие ушли в столовую, вахтенные продолжали работу. Мы с Донейко еще стояли, глядя на удалявшийся тральщик.
- "РТ 90", - прочитал я. - Странно, почему у него тоже нет названия?
- Новенький, - объяснил Донейко. - Брат нашего, тоже заграничный. Обоих несколько дней назад пригнали с верфи.
Глава XIV
МЕНЯ БЬЕТ МОРЕ
До четырех часов ночи я был свободен и решил хорошенько поспать. Партнера моего по каюте не было, да я и не знал, кто именно из товарищей моих помещается со мной. Было жарко. Внизу под настилом я слышал монотонный плеск. Я думал, что плещут волны Баренцева моря, и гораздо позже узнал, что это просто цистерна с питьевой водой. Я снял сапоги и, перед тем как лечь, выглянул в иллюминатор. Море было совсем близко. Наверное, я мог бы достать его рукой. Чайка сидела на воде, чистила перья желтым загнутым клювом и, кажется, не замечала, что вода плавно поднимает ее и опускает. Сняв сапоги и брезентовую рубаху, я лег на койку и с наслаждением вытянулся. Необычайно уютно чувствовал я себя. На койке было мягко, плеск воды успокаивал и баюкал. Я стал высчитывать, сколько мне осталось до вахты, и заснул, не успев высчитать.
Проснулся я с очень странным ощущением. Что-то было нехорошо. Я не мог понять, что случилось, пока я спал. Вода под полом каюты плескалась удивительно громко. Я сел и почувствовал, что лечу вниз. В испуге я ухватился за койку - чувство падения прошло. Вместо этого тело мое стало очень тяжелым, что-то давило па меня и прижимало, и сердце сжалось, как от тоски. Потом я опять полетел вниз, и опять на меня навалилась непонятная тяжесть. Я огляделся. Лампа над столом, чуть поскрипывая, наклонялась то в одну, то в другую сторону. По стеклу иллюминатора стекали капли. Потом вода закрыла иллюминатор. "Как аквариум", - подумал я, летя вниз, и снова отяжелел, и вода отошла от иллюминатора, и по стеклу побежали капли. С трудом я встал на ноги. Сапоги мои бегали по каюте. Я поймал их и стал натягивать, но пол наклонился. Я сел на койку и почувствовал, что встать не могу. Снова меня придавило книзу, а потом я почувствовал такую легкость в груди, что меня чуть не вытошнило. "Прилягу на минутку", - решил я и лег. Странная слабость охватила меня. Я лежал и не мог пошевелиться, и туман бродил у меня в голове. Монотонно и громко под полом плескала вода, и с глухим, еле слышным плеском волна разбивалась об иллюминатор.
"Надо выйти на палубу, - думал я. - Интересно посмотреть".
Думал - и не шевелился.
"Надо узнать, в чем дело, - думал я, - открыть дверь и спросить".
Думал - и не шевелился. Впрочем, скоро я перестал и думать. Я лежал, вытянувшись на койке, и негромко стонал каждый раз, когда летел в пропасть, и каждый раз, когда тяжесть наваливалась на меня.
Не знаю, сколько времени я лежал. Где-то били склянки; грохоча сапогами, по трапу сбегали люди. Я слышал обрывки разговоров, ни о чем не думал и только чувствовал, что мне очень плохо. Время текло, и положение к лучшему не изменялось.
Не знаю, который был час, когда дверь в каюту открылась. Я с отвращением слушал плеск воды под полом. Щелкнула ручка, чья-то голова просунулась в щель. Потом яркий свет залил каюту. Донейко с любопытством глядел на меня.
- Ты спишь? - спросил он. - На вахту надо.
Я молча спустил ноги на пол. Пол был очень холодный. Я чувствовал сырость сквозь шерстяные носки. Опять на меня навалилась тяжесть, и вслед за тем стремглав я помчался вниз. Кажется, я застонал. Вид, наверное, был у меня очень красноречивый, потому что Донейко присвистнул и сказал:
- Э, брат, да тебя море бьет. Встать можешь?
Я попробовал. Опираясь о стол, я встал. Но стол уходил у меня из-под рук. Он опускался, и я со стоном сел на скамью. Мне не было стыдно моего бессилия. Такие тонкие чувства, как стыд, в то время не доходили до моего сознания. Я сидел, тупо смотря на Донейко, и боюсь, что у меня отвисал подбородок и рот был по-дурацки открыт.
- Герой, - усмехнулся Донейко, - ложись, отлежишься.
Я перебрался на койку и лег. Донейко, вероятно, сразу ушел. Когда я в следующий раз открыл глаза, в каюте никого не было. Ярко горело электричество. Донейко не погасил его. Мне было все равно. Я опять погрузился в тупую, сонную одурь. Может быть, я заснул. Вероятно, я несколько раз засыпал и просыпался. Один раз я увидел две ноги, свисавшие с верхней койки. Меня это не заинтересовало, а когда я в следующий раз открыл глаза, ног уже не было. Может быть, человек просто лег, а быть может, он уже выспался и ушел на вахту. Откуда я мог знать? Иногда я слышал грохот лебедки и голоса на палубе. Визжали ролики, кто-то кричал: "Потравливай!.. Стооп!" Иногда я различал стук многих молотков. Что это было - меня не интересовало. Однажды, открыв глаза, я увидел Свистунова. Он доставал из шкафчика хлеб и сгущенное молоко. Встретив мой взгляд, он сказал: