- Я не знаю, что они натворили, - сказал он, - но я знаю, что без причин люди не удирают с судна. Я знаю, что среди нас жили два негодяя и мы не замечали этого. Я думаю, что нам должно быть стыдно, нам всем, и мне в первую очередь, что мы позволили им удрать. Я думаю еще, что это нам должно послужить уроком. Были основания подозревать их. Их появление на судне. Их поведение на птичьем базаре. В конце концов, вообще их быт, их связи на берегу.
В столовую вошел Свистунов. Он удивленно посмотрел на Овчаренко и спросил о чем-то стоявшего рядом кочегара. Кочегар, видимо, объяснил ему, в чем дело, потому что у Свистунова стало совсем удивленное лицо.
- Разве мы не знали о том, что пьют они с темными людьми, с бичами? - продолжал Овчаренко. - И, несмотря на это, их послали за границу. Можем мы ставить вопрос о недостаточной бдительности береговых организаций?
Я все время боялся, что Свистунов на меня посмотрит. И вот он посмотрел на меня. Делая вид, что не замечаю его взгляда, я не отрываясь смотрел на помполита, но не слышал ни одного его слова. Бывает так, что угадываешь чужие мысли. Даже не видя Свистунова, я чувствовал, что он вспоминает ночной разговор, что фраза за фразой встают в его памяти. Я не выдержал и посмотрел на него. Мы встретились глазами, я понял, что он уже все помнит. Тогда, чувствуя, что краснею, что сейчас окончательно выдам себя, я вышел из столовой, зная, что Свистунов смотрит мне вслед.
На тральщике только и было разговоров о бегстве Мацейса и Шкебина. Об этом говорили матросы, убиравшие кубрик, в камбузе об этом спорили кок и юнга. В сетевой Силин, по обыкновению возившийся с тралом, выдвигал какие-то свои соображения перед Аптекманом, потрошившим краба, и даже когда я сверху заглянул в кочегарку, я услышал, что кочегары, освещенные пламенем топок, говорили о том же: о таинственном бегстве Мацейса и Шкебина.
Все догадываются, казалось мне, что я знаю больше других. К сожалению, мне скоро пришлось убедиться, что это не только мои подозрения. Пошатавшись по тральщику, я зашел в столовую. Овчаренко уже ушел. Из камбуза торчала голова и усы кока. Еще в дверях я слышал оживленный разговор. Несколько человек, перебивая друг друга, спорили серьезно и увлеченно - очевидно, всё о том же. Когда я вошел, все замолчали как по команде. Кок втянул обратно свою унылую голову, и кончики его усов исчезли в камбузе. Я увидел Свистунова, и Свистунов избегал моего взгляда. Я увидел матроса, стоявшего на руле ночью, когда я прибежал в рулевую. Он смотрел в сторону. Он потянулся, зевнул и сказал очень равнодушно:
- Сыграем, что ли?
Они врали, они притворялись. Они не хотели, чтобы я слышал, о чем они говорят. Показывая это так явно, как могли они поверить, что я не замечаю этого?
- Донейко здесь нет? - спросил я, чувствуя, что у меня даже уши покраснели.
- Нет, - резко ответили мне.
Я вышел; у меня дрожали руки и сердце билось так, что трудно было дышать. Сквозь дымку, застилавшую мне глаза, я видел сверкающее на солнце море, спиралями вьющихся чаек, добела вымытую палубу тральщика. Мимо меня быстро прошел Овчаренко. Я шагнул к нему, решив просить его: пусть он расскажет, что я ни в чем не виноват, а то не могу же я все время чувствовать недоверчивые, подозрительные взгляды моих товарищей. Пока я собирался, он уже был у кубрика, и навстречу ему вышел Донейко, неся на плечах громоздкий и тяжелый киноаппарат. Я отошел в сторону.
- Покажите хронику, - слышал я голос Овчаренко, - а потом комедию посмешней. Пусть народ повеселится.
Решив так, я успокоился окончательно и, усевшись поудобнее, стал наслаждаться открывающимся передо мной видом. Странная вещь. Казалось бы, что может быть однообразнее моря. Гладкое одноцветное пространство, глазу не на чем остановиться, а между тем, сколько ни смотришь на него, оно никогда не надоедает, и всегда кажется, будто сейчас ты впервые его увидел. Может быть, это простор, открывающийся глазам, так действует на человека - ничто ведь не может быть прекраснее неограниченного пространства, - или, может быть, вечный непокой, вечное колебание воды так притягивает к себе неспокойных людей.
Оно еле заметно колебалось передо мной - море. Миллионы солнц подрагивали на светлой его поверхности, а на чуть более светлой неподвижной поверхности яеба вовсю сияло одно ярчайшее колоссальное солнце.
Я спокойно оглядывал горизонт, когда хлопнула дверь и из рубки вышел штурман. Он приложил к глазам тяжелый морской бинокль и долго смотрел в одну точку. Из своей каюты вышел капитан. Штурман передал ему бинокль.
- 90-й, - сказал ему штурман.
Капитан кивнул головой. Еще раз он осмотрел горизонт и ушел в каюту. Я тоже видел 90-й. Мне он казался игрушечным корабликом на гладком, как на картинке, море. Я долго смотрел на него. Штурман ушел в рубку, сменился рулевой, капитан вышел еще раз, оглядел горизонт и снова ушел к себе. А я все смотрел на тральщик.
Видимо, мы шли с ним не совсем параллельным курсом. Постепенно он становился все больше, мне даже казалось, что я могу различить маленькие фигурки людей, но это, конечно, было только воображение. Оторвав глаза от черного силуэта, я посмотрел вперед.
Там, куда устремлялся нос нашего тральщика, я увидел черную полоску на горизонте. Я щурился и всматривался в нее, а она росла в обе стороны. И она уже была очень длинной, когда вдруг с удивительной быстротой начала расширяться. Капитан вышел из каюты и долго смотрел в бинокль, а потом пошел в рубку. Я понял, что на нас идет шторм, хотя я никогда не думал, что шторм приходит так. По-прежнему в чистом и светлом кебе горело над нами солнце, по-прежнему тысячи солнц сияли в ровной, спокойной воде, а черная полоса занимала уже весь восточный край неба, весь восточный край моря. Казалось, на небо и на океан кто-то со страшной быстротой натягивает черные тенты. Ураган приближался. Конница клубящихся туч мчалась на нас по небу, и черная тень неслась на нас по воде. Уже на горизонте пенились волны, как будто под тучами чудесным образом закипала вода. Очень странно все это выглядело. И на воде и на небе резкой чертой было отделено черное от голубого, и эта черта наступала, передвигалась, мчалась на нас.
Я приглядывался к воде за чертою. Мелкая рябь покрывала ее, от этого она казалась темной, а тень, падавшая от туч, еще темнила ее. Дальше уже маленькие волны неслись на нас. За ними шли большие волны. Вдали наступали валы с белыми гребнями. Я мог только угадывать их высоту: они были еще далеко.
Черная конница туч налетела на солнце, и солнце скрылось, но надо мной по-прежнему было ясное, голубое небо. В лицо мне пахнуло холодом. Черная черта мчалась на нас. Но вот облака закрыли небо над нами, и черная черта прошла по воде. Это было так ясно и отчетливо видно, что, казалось, я уловил момент, когда нос тральщика был уже на черной, а корма была еще на спокойной, на штилевой воде. Но это была одна секунда. Потом с резким свистом на меня набросился ветер, сразу стало темно, и тучи мокрого снега запрыгали вокруг, забираясь за воротник, в рукава, больно кусая кожу. Я стоял ослепленный и оглушенный, кругом меня выло, свистело и грохотало, снежинки прыгали и кружились, но, повернувшись к корме, я еще видел совсем недалеко - быть может, в одном или двух километрах - ясное небо, освещенную солнцем светло-голубую спокойную воду.
Наклонив голову, полузакрыв глаза, я двинулся навстречу ветру и с трудом, спотыкаясь, руками ища дорогу, добрался до трапа. Тут я остановился. Куда мне идти? Я вспомнил недружелюбное молчание в столовой, косые взгляды товарищей, и мне расхотелось спускаться вниз. Тогда, цепляясь за поручни, я добрался до радиорубки, нащупал ручку, с трудом открыл дверь - ветром ее здорово прижимало, - вошел, и ветер захлопнул за мною дверь с такой силой, что задребезжал умывальник, а маркони, сидевший за столом, испуганно обернулся.
- Началось, - сказал он. - Садись, Слюсарев. Теперь пойдет кадриль.
Я взгромоздился на койку. Удивительно приятно было после холода, ветра, снега очутиться в каюте, на мягкой койке и чувствовать под рукой тепло шерстяного одеяла. За стеной свистело и выло. Окно залепило снегом, в полутьме тускло светили лампы радиоприемника, Потом маркони зажег свет, и стало еще уютнее. Мы разговорились. Оказалось, что маркони тоже еще не виды вал двенадцати баллов, хотя делал уже четвертый рейс. Он очень жалел, что ему нельзя пойти посмотреть кино.
- Народ, - говорил он, - собирается в бане помыться, а мне и этого нельзя. Такая специфика работы.
Я ему посочувствовал. Мы немного еще поболтали, потом его вызвал берег. Он надел наушники и взял карандаш. Я подумал, что мне скоро на вахту, но решил, что вахтенным, наверное, разрешат посмотреть кино. Все равно делать нечего - шторм. От этих приятных мыслей меня оторвал голос маркони:
- Постучи капитану, Слюсарев.
Что-то было такое в его голосе, такое напряжение появилось вдруг в его позе, что, постучав капитану в стенку, я заглянул маркони через плечо. Он торопливо записывал в журнале.
"Немедленно укройтесь в ближайшей губе, - прочел я. - Используйте любую возможность. Не исключен заход в норвежский фиорд…" Дальше шли цифры, длинный ряд ничего мне не говорящих цифр. Однако того, что я прочел, было достаточно. У меня замерло сердце, я вдруг почувствовал, что тральщик здорово качает. Видимо, пока мы болтали, на море разгулялась волна. Открылось оконце из рубки, и просунулась голова капитана.
- В чем дело? - спросил он. - Что-нибудь новенькое?
- Николай Николаевич, - почему-то умоляющим тоном сказал маркони, - зайдите вы, бога ради, сюда.
Капитан посмотрел на него удивленно, однако закрыл окошечко, и через минуту в дверь ворвался ветер, и снег, и холод.
- В чем дело? - спросил капитан, придерживая дверь, чтобы она не хлопнула.
Маркони продолжал записывать цифры. Облокотившись о стол, капитан прочел запись. Я выжидающе смотрел на него. Он выпрямился, вынул трубку и закурил. Я смотрел очень внимательно. Нет, спичка не дрожала в его руке. Мне стало как-то легче на душе. Маркони снял наушники.
- Я сейчас, Николай Николаевич, я быстренько, - сказал он и, справляясь с шифром, стал медленно переписывать цифровые записи.
Капитан сел на диван. Клубы дыма поплыли по каюте. Сквозь вой и свист ветра услышал я плеск волны. Уже начало захлестывать палубу. Маркони встал и протянул капитану бланк с расшифрованной радиограммой. У маркони было белое как бумага лицо. У маркони на лице была жалкая, кривая улыбка. У маркони, я это точно видел, дрожали руки. Он покачнулся и еле удержался на ногах. Это было уже не от страха. Качка усиливалась с каждой минутой. Радиожурнал соскользнул со стола и упал на пол. Из умывальника выплеснулась вода. Ветер с силой бросил в стекло иллюминатора брызги. На палубу с грохотом обрушилась волна.
Капитан взял бланк, прочел, подумал и сунул его в карман.
Маркони и я, мы стояли молча и ждали. Он посмотрел на нас и улыбнулся, - как мне показалось, немного натянуто.
- Чего вы смотрите? - спросил он. Потом добавил, обращаясь ко мне: - Вам повезло, Слюсарев. В первый же рейс попасть в двенадцатибалльный шторм - это хорошая школа. - Трубка его погасла. Вынув спички, он не торопясь раскурил ее, потом встал и сказал совсем обычным своим тоном: - Спуститесь вниз и позовите мне Овчаренко… И еще Аптекмана… Я буду у себя в каюте…
Я попытался открыть дверь. Ветер нажимал на дверь, и я долго боролся с ним, а когда я все-таки выбрался на палубу, он этой же дверью чуть не прищемил мне пальцы и с такой силой погнал меня, что, цепляясь за поручни, я еле удержался, чтобы не упасть. Снег слепил глаза, я ничего не видел. Втянув голову в плечи, я ощупью добрался до трапа. Ступенька за ступенькой спускался я вниз, крепко прижимаясь к поручням. Мне казалось, что стоит мне отпустить руки, и ветер подхватит меня и будет долго носить над морем, пока не швырнет в воду. Пожалуй, я был не так уж далек от истины. Унести меня за борт ветер, во всяком случае, мог. Спустившись, я побрел по палубе, и ветер дул мне теперь в лицо, и несколько метров до двери столовой показались мне бесконечными. Тучи брызг носились в воздухе. Я был весь мокрый. Я не отличал уже свист ветра от грохота волны, рушащейся на палубу, от ударов брызг в стены надстройки. Все сливалось в оглушающий рев, и казалось - уши человека не могут вынести такого напряжения.
Наконец я нащупал дверь в столовую. Яркий свет ослепил меня. Пол уходил из-под ног, и стены наклонялись так, что не с моим опытом можно было удержаться на ногах. Но зато отдыхали глаза, и кожу уже не кололи брызги и снег, и мышцам не приходилось бороться с ветром. В столовой было очень много народа. Донейко возился у киноаппарата, и что-то у него не ладилось, потому что он хмурился и, видимо, про себя ругался. Остальные сидели за столами, многие по два на одном стуле, а несколько человек пристроились на полу. Овчаренко сидел рядом с Аптекманом. У меня отлегло от сердца. Очень уж не хотелось мне тащиться еще в каюту к механику. Шагая через сидящих, беззлобно ругавших меня на чем свет стоит, я подошел к Аптекману и Овчаренко и передал им приказание капитана. Оба были, видимо, удивлены, но спрашивать ни о чем не стали и, перешагнув через нескольких человек, вышли из столовой.
Ветер свистел за стенами, с грохотом на палубу рушились волны, брызги били в иллюминаторы, а в столовой молча сидели матросы, и никто не сказал ни одного слова, даже Донейко перестал возиться у аппарата и бормотать ругательства. Он молчал и выжидающе смотрел на меня. Я огляделся - на меня смотрели все, как один человек. И все, как один человек, молчали.
Я почувствовал, что улыбаюсь жалкой, заискивающей улыбкой.
- Интересно, который час? - сказал я, чтобы что- нибудь сказать, и совсем растерялся. Прямо передо мной на стене висели часы. Казалось, никто не слышал моих слов. Казалось, они и не были сказаны. Несмотря на рев моря и ветра, казалось, что в столовой мертвая тишина.
- Ну, расскажи-ка нам, Женька, что там такое случилось? - тихим, ласковым даже голосом сказал Свистунов.
Краска бросилась мне в лицо. Игра в прятки подходила к концу.
- А что такое? - спросил я фальшивым и неискренним тоном.
И тут заволновался Балбуцкий.
- Как это что такое? - заговорил он, покраснев и размахивая руками. - Как это что такое? Ты что думаешь- нас не интересует?.. Ты думаешь - мы не понимаем, что ты знаешь… что ты болтал Свистунову, а?.. А ну-ка, скажи.
- Заткнись, поросенок, - резко сказал Донейко, - Не в этом дело.
Он подошел ко мне и стал прямо против меня, внимательно глядя в мои глаза. Все остальные молчали, и я чувствовал на себе десятки настороженных, внимательных взглядов.
- Я верю Студенцову, - отчеканил Донейко, - пожалуй, все здесь верят ему. А он нам почему не верит? - Он огляделся. Свистунов за всех кивнул головой. - Что за история с этими двумя, с Мацейсом и Шкебиным? Почему они бежали? Может быть, как крысы с корабля? А?
- Да я-то почем знаю? - пролепетал я.
- Оставь! - Донейко махнул рукой. - Длинно рассказывать, но поверь, что это всякому ясно. Да если бы мы и сомневались, так, честное слово, достаточно на тебя посмотреть. Ты что - от холода покраснел, что ли?
Это был очень сильный довод. Я понимал, что мне крыть нечем. Я молчал. В эти тяжелые для меня секунды я снова и снова перерешал: что мне делать? Что я, в сущности говоря, не имел права говорить? На одну секунду мне пришла в голову мысль, что я ничего не знаю такого, чего бы не знали и остальные. Но тут же я понял, что это не так. Дело было не в существенных фактах, дело было в мелочах, в случайных фразах, в тоне, которым со мной говорили беглецы. Само по себе их бегство никого не могло испугать. В обстоятельствах бегства, в совпадении бегства со штормом, в том, что никакой радиограммы не было и, значит, не было у них оснований опасаться, в их ужасе при пробуждении в шлюпке, - в этом было то непонятное и угрожающее, что могло испугать команду. Именно об этом, понял я, Овчаренко прос, ил меня не рассказывать.
Я молчал, и товарищи мои смотрели на меня зло и внимательно.
- Ты пойми, - сказал Донейко, - тут ребята не из детского сада, и мы - что ты ни говори - хорошо знаем друг друга. Прямо скажу, тут почти все не ангелы, кроме разве Балбуцкого. Но бичей и бандитов тут нет. Тут все свои. И если две сволочи бежали - это касается всей команды. Студенцов нам может не доверять, но ты член команды. Мы тебя спрашиваем: в чем дело?
Я молчал. В этом мучительном положении я сохранил одну только упрямую мысль: "Я не должен ничего говорить". Не знаю, долго ли мы так стояли. Мне казалось, что очень долго. Потом вой ветра усилился. Холод ворвался в столовую. Я обернулся. Овчаренко закрывал дверь. Он повернул ручку, опять ветер завыл глуше. Овчаренко снял фуражку и сбросил с нее мокрый снег. Мельком он кинул взгляд на меня и Донейко, стоявших друг перед другом, на команду, сидевшую неподвижно, и я почувствовал, что он понял мое положение. Донейко повернул к нему спокойное и деловитое лицо.
- Будем начинать, Платон Никифорович? - спросил он.
- Капитан запретил киносеанс, - сказал равнодушным тоном Овчаренко. - Он считает, что команда должна быть на палубе.
Все как молчали, так и продолжали молчать, но такое внимание, такое напряжение было в этом молчании, что, общий невысказанный вопрос, казалось, звучал в воздухе. Это чувствовали все, и, хотя вопрос не был задан, все ждали ответа. Один Овчаренко ничего, казалось, не чувствовал. Он вынул платок и вытер мокрое от снега лицо.
- В кубрике много народу? - спросил он, аккуратно складывая платок.
- Двое моются в бане, да человек пять по койкам валяются, - доложил Донейко.
Овчаренко кивнул головой.
- Балбуцкий, - сказал он, - пойдите вниз, скажите, чтобы все шли наверх. Кто моется - тоже. Пусть только мыло смоют, одеваются и на палубу.
Молчание стало еще внимательнее и еще напряженнее. Не отрываясь, смотрели все на Овчаренко, а он не замечал этого.
- Ну? - удивленно сказал он. - Что с вами, Балбуцкий, чего вы ждете? - Балбуцкий оглядел всех растерянными, вопрошающими глазами, поднялся и вышел. - А вы, Донейко, пойдите ударьте склянки. Не видите разве, что время?
- Платон Никифорович! - Донейко шагнул вперед. - Объясните вы нам, что происходит.
Сидевшие на стульях и на полу чуть шевельнулись, подтверждая вопрос, и снова замерли. У Овчаренко поднялись брови.
- Вы насчет чего? - спросил он. - Насчет запрещения киносеансов, бани и прочих штормовых удовольствий? Видите ли, из порта передали новую инструкцию. Знаете, ведь попадаются ответственные сотрудники, которые море изучили по картинам в музее, а из рыб видели только балык. Так вот, видимо, из них кто-то выработал эту инструкцию. При шторме свыше десяти баллов все должны быть на палубе и чуть ли не со спасательными поясами. Придем в порт, станем скандалить, а пока приходится подчиняться.
Овчаренко говорил неторопливо и равнодушно, но я видел, что сидевшие пропустили его слова мимо ушей, не придали им значения, не слушали их. Все ждали, что вот сейчас Овчаренко скажет что-то другое, важное, главное, и все продолжали смотреть на него внимательно и выжидающе. Но Овчаренко кончил, он посмотрел ка Донейко и сказал сухо и резко:
- Вы опоздали уже на минуту, идите бейте склянки.
Казалось, Донейко еще хотел что-то сказать, но лицо Овчаренко не располагало к разговору. Проглотив готовые вырваться слова, Донейко вышел. Никто не посмотрел ему вслед. Все смотрели на Овчаренко. Овчаренко повернулся ко мне: